Дж. Д. Сэлинджер — страница 90 из 123

вообще нет «я» – если когда-то и было. Он его расколол на хобби. У него по крайней мере три известных мне хобби – и все они имеют отношение к огромной мастерской в подвале, на десять тысяч долларов, где полно механических инструментов, тисков и еще бог знает чего. У тех, кто по-настоящему пользуется своим «я», своим подлинным «я», нет времени ни на какие, к черту, хобби. – Зуи вдруг смолк. Он по-прежнему лежал, закрыв глаза и сплетя пальцы – довольно туго – на груди, прямо на пластроне. Но лицо он теперь скривил намеренно болезненной гримасой – что явно было разновидностью самокритики. – Хобби, – сказал он. – Как это я перескочил на хобби? – Мгновение он полежал неподвижно.

В комнате раздавались только всхлипы Фрэнни – атласная подушка глушила их лишь отчасти. Блумберг теперь сидел под роялем на островке солнечного света, довольно живописно умывая морду.

– Вечные осложнения, – произнес Зуи, чуточку слишком сухо. – Что бы я ни сказал, выходит так, будто я подрываю твою Иисусову молитву. А я – ничуть, черт бы ее побрал. Я лишь против того, зачем, как и где ты ею пользуешься. Мне бы хотелось убедиться – мне бы очень хотелось убедиться, – что тебе она не заменяет, к чертовой матери, твой долг в жизни или, по крайней мере, повседневные обязанности. Но хуже того, до меня не доходит – Богом клянусь, не доходит, – как ты можешь молиться Иисусу, которого даже не понимаешь. И непростительно, если учесть, что тебя пичкали через воронку примерно той же массой религиозной философии, что и меня, – непростительно то, что ты и не пытаешься его понять. Оправдать это еще можно было бы, будь ты какой-нибудь совсем простушкой вроде того странника, или, черт возьми, совсем отчаялась, – но ты же не простушка, дружок, и ты совсем не на таком уж и краю. – Тут, впервые с того мига, когда лег, Зуи, по-прежнему не открывая глаз, сжал губы – тем самым весьма напомнив, кой факт следует отметить в скобках, привычку своей матери. – Боже всемогущий, Фрэнни, – сказал он, – если читаешь Иисусову молитву, по крайней мере, читай ее Иисусу, а не святому Франциску, Симору и дедушке Хайди в одном лице. Если читаешь, держи в уме его и только его – таким, каким он был, а не таким, как тебе хотелось бы. Ты прячешься от фактов. Черт, да то же самое отношение – прятаться от фактов – и привело тебя к такому бардаку в голове, и оно вряд ли тебя вытащит.

Зуи резко закрыл руками довольно разгоряченное лицо, через секунду убрал руки. Снова сложил на груди. Голос его обрел силу вновь, и Зуи заговорил почти идеально для обычной беседы:

– Меня вот что озадачивает, поистине озадачивает: я не понимаю, зачем человеку – если он не дитя, не ангел или не удачливый простак вроде странника – вообще читать молитву Иисусу, который хоть капельку отличается от новозаветного. Боже мой! Да он всего-навсего самый здравый человек в Библии, только и всего! Кого он не выше на голову? Кого? В обоих Заветах полно пандитов[230], пророков, апостолов, любимых сынов, Соломонов, Исай, Давидов, Павлов – но, господи, кто, кроме Иисуса, на самом деле понимает, что к чему? Никто. Не Моисей. Не говори, что Моисей. Он был милый человек, и с Богом прекрасно общался, и все такое – но в том-то и дело. Он вынужден был с Богом общаться. Иисус же понимал, что никакого разделения с Богом нет. – Тут Зуи хлопнул в ладоши – всего раз, негромко – и, весьма вероятно, против воли. Руки его вновь сложились на груди едва ли не раньше, чем, так сказать, дозвучал хлопок. – Ох господи, ну и мозги! – сказал он. – Ну кто, например, стал бы держать рот на замке, когда Пилат попросил объяснить?[231] Не Соломон. Не говори, что Соломон. У Соломона бы нашлось по такому поводу несколько емких слов. Я даже не уверен, что Сократ бы стал разговаривать, если уж на то пошло. Критону[232] или еще кому, наверное, удалось бы отвести его в сторонку на пару слов для протокола. Но самое главное, превыше всего прочего: кто во всей Библии, кроме Иисуса, знал – знал, – что мы таскаем Царство Небесное с нами, в себе, куда и заглядывать-то не станем, потому что до черта глупы, сентиментальны и лишены воображения? Чтоб такое знать, надо быть сыном Божьим. Почему ты вот об этом не думаешь? Я не шучу, Фрэнни, я серьезно. Если ты не видишь Иисуса в точности таким, какой он был, до тебя совсем не доходит весь смысл Иисусовой молитвы. Если не понимаешь Иисуса – и молитву его не поймешь, у тебя тогда не молитва получится, а какое-то упорядоченное нытье. Иисус был высочайшим мастером, ей-богу, с ужасно важным заданием. Это тебе не святой Франциск, которому хватало времени отбарабанить пару-другую гимнов, попроповедовать птицам или позаниматься еще чем-нибудь, столь милым сердцу Фрэнни Гласс. Я, к чертовой матери, серьезно, а? Как ты можешь этого не замечать? Если бы Господу на работу в Новый Завет была угодна какая-то безусловно чарующая личность, вроде святого Франциска, он бы его и выбрал, уж будь уверена. А так он выбрал лучшего, умнейшего, самого любящего, самого несентиментального, самого неподражаемого умельца из всех. И если ты этого не замечаешь, ей-богу, мимо тебя пролетает весь смысл Иисусовой молитвы. У Иисусовой молитвы одна цель, и только одна. Наделить того, кто ее читает, Сознанием Христа. А не устраивать никаких уютненьких свиданок ни с каким слащавым обожабельным божеством, «святым для тебя»[233], которое возьмет тебя на рученьки, и освободит от всех обязанностей, и прогонит всю твою гадкую Weltschmerzen[234] и всех профессоров Тапперов так, чтоб никогда больше не возвращались. И ей-богу, если тебе хватает рассудка видеть это – а тебе хватает, – и ты тем не менее отказываешься это видеть, то молитву ты употребляешь не по назначению, тебе она только для того, чтобы выпрашивать себе мир, где одни куклы, святые и никаких профессоров Тапперов. – Он вдруг сел, метнувшись вперед с чуть ли не гимнастической скоростью, и взглянул на Фрэнни. В рубашке у него, по известному выражению, ни одной сухой нитки не осталось. – Если бы Иисус замысливал молитву для…

Зуи умолк. Длительно посмотрел на простертую ничком фигуру Фрэнни на диване и услышал – быть может, впервые – лишь полуподавленные отголоски горя. В тот же миг он побледнел – от тревоги за ее состояние, от того, что, видимо, неудача вдруг заполнила комнату своей неизменно тошнотворной вонью. Бледность его вместе с тем казалась примечательно бела – не смешана то есть с зеленью и желтизной мук совести и униженного покаяния. Бледность эта очень походила на обычный отток крови от лица маленького мальчика, который до самозабвения любит животных – всех животных, – и только что увидел лицо любимой сестренки, которой нравятся зайки и которая открыла коробку с его подарком на день рождения, а там – только что пойманная юная кобра с красной ленточкой на шее, завязанной неуклюжим бантом.

Он не спускал с Фрэнни глаз чуть ли не минуту, затем поднялся на ноги, нестойко и неуклюже – что для него было нехарактерно, – чуточку покачнувшись. Очень медленно через всю комнату подошел к материному письменному столу. И уже там стало ясно, что у Зуи нет ни малейшего понятия, зачем шел. Казалось, он не узнавал того, что лежит на столе: блокнота с зачерненными «о», пепельницы с окурком его сигары, – и Зуи обернулся и посмотрел на Фрэнни снова. Всхлипы ее слегка поутихли – или так казалось, – но тело оставалось в той же горестной позе: распростертое, ничком. Одну руку она подогнула под себя, поймала собой – так ей, должно быть, лежать было весьма неудобно, если даже не больно. Зуи отвернулся, затем – не без мужества – снова посмотрел на сестру. Кратко ладонью провел по лбу, сунул руку в карман, чтобы вытереть, и сказал:

– Извини, Фрэнни. Прости меня, пожалуйста. – Но от его сухого извинения всхлипы Фрэнни лишь возобновились и усилились. Зуи смотрел на нее – не мигая – еще секунд пятнадцать-двадцать. После чего вышел из комнаты в коридор и закрыл за собою двери.


За пределами гостиной запах свежей краски был уже довольно силен. Сам коридор еще не красили, но по всему полу твердого дерева были расстелены газеты, и первый шаг Зуи – нерешительный, даже чуть ошеломленный – оставил отпечаток резинового каблука на фотографии в спортивном разделе: Стэн Мьюзиэл[235] держит четырнадцатидюймового гольца. На пятом или шестом шаге Зуи едва избежал столкновения с матерью, возникшей из своей спальни.

– Я думала, ты ушел! – сказала она. В руках у нее были два выстиранных и сложенных покрывала. – Мне показалось, я слышала парадную… – Она умолкла, оценивая общий внешний вид Зуи. – Это что? Испарение? – Не дожидаясь ответа, она взяла Зуи за локоть и вывела – почти вымахнула, точно он был легче веника – на свет, падавший из ее свежепокрашенной спальни. – И впрямь испарение. – Извергай поры Зуи нефть-сырец, ей было бы не под силу не одобрить этого изумленнее. – И чем же это ты занимался? Ты ж только что принял ванну. Что ты делал?

– Я уже опаздываю, Толстуха. Давай. Сдвинься, – сказал Зуи. В коридор выволокли высокий филадельфийский комод, и он теперь, вместе с миссис Гласс лично, загораживал проход. – Кто поставил сюда это уродство? – спросил Зуи, глянув на комод.

– Ты почему так потеешь? – осведомилась миссис Гласс, глядя сперва на рубашку, затем на сына. – Ты поговорил с Фрэнни? Где ты был? В гостиной?

– Да, да, в гостиной. И на твоем месте, между прочим, я б заглянул туда на секундочку. Она плачет. Или плакала, когда я уходил. – Он постукал мать по плечу. – Ну, давай. Я серьезно. Отойди с…