– Плачет? Снова? Отчего? Что такое?
– Откуда я знаю, елки-палки… Я спрятал ее книжки про Пуха. Ну давай же, Бесси, отойди, пожалуйста. Я тороплюсь.
Миссис Гласс, не сводя с него взгляда, посторонилась. И почти тут же навострилась в гостиную – с такой резвостью, что едва успела выкрикнуть через плечо:
– И смени рубашку, юноша!
Если Зуи даже услышал ее, на нем это не отразилось. В дальнем конце коридора он зашел в спальню, которую некогда делил с братьями-двойняшками, – ныне, в 1955 году, она принадлежала ему одному. Но в комнате он провел не больше двух минут. Когда он вышел, рубашка на нем была все та же, потная. Однако внешность его слегка, однако отчетливо переменилась. Появилась сигара, и Зуи ее зажег. Также голову его зачем-то покрывал развернутый белый носовой платок – вероятно, предохранял от дождя, града или же казней египетских.
Не сворачивая, Зуи миновал коридор и зашел в ту комнату, которую раньше занимали два самых старших брата.
Впервые почти за семь лет нога Зуи – если позаимствовать готовую драматическую идиому – «ступила» в прежнюю комнату Симора и Дружка. Не беря в расчет совершенно пустячного случая пару лет назад, когда он методично прошерстил всю квартиру – искал потерявшийся или «украденный» зажим для теннисной ракетки.
Он закрыл за собой дверь как можно плотнее, с таким лицом, будто не одобряет отсутствия ключа в замке. Саму комнату, в ней оказавшись, он едва удостоил взглядом. Вместо этого развернулся и намеренно воззрился на некогда белоснежную древесно-волокнистую плиту, неколебимо прибитую гвоздями к двери. Изделие было гигантским, высотой и шириной почти с саму дверь. Не захочешь, а поверишь, что некогда сама белизна его, гладкость и ширь довольно жалобно просили туши и печатных букв. Если и так, то просили не втуне. До последнего квадратного дюйма обозримая поверхность плиты была украшена четырьмя роскошными на вид колонками цитат из всего многообразия мировой литературы. Буквы были бесконечно малы, но угольно-черны и страстно разборчивы, хоть местами и излишне вычурны, без помарок или исправлений. Даже на нижнем краю плиты, у порога, работа оставалась тщательной – там два каллиграфа, очевидно, по очереди ложились на животы. Нигде не делалось даже попыток разбить цитаты или же авторов по категориям либо группам. Поэтому чтение цитат сверху донизу, колонку за колонкой, скорее напоминало прогулку по пункту первой помощи, разбитому в районе наводнения, где, например, Паскалю[236] без всякой непристойной мысли выделили койку рядом с Эмили Дикинсон, а, так сказать, зубные щетки Бодлера и Фомы Кемпийского[237] висели рядышком.
Зуи, подступив ближе, прочел верхнюю запись в крайнем левом столбце, после чего спустился ниже. С такой гримасой – или отсутствием оной, – будто читал плакат с рекламой гигроскопических стелек доктора Шолла[238], коротая время на вокзальном перроне.
У тебя есть право только на действие, но не на его плоды. Да не будут плоды деяний поводом твоих действий, но и к бездействию не привязывайся.
Утвердись в йоге, исполняй свой долг, отбросив привязанности и став равным [подчеркнуто кем-то из каллиграфов] к успеху и неудаче. Такая уравновешенность называется йогой.
Йога божественного сознания выше деятельности ради плодов. Ищи прибежище в Боге. Кто стремится к плодам своих действий, тот жалок.
Такой-то вещи было любо произойти.
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи / Вверх, до самых высот!
Относительно богов есть такие, которые говорят, что божества и не существует, другие говорят, что хотя и существует, однако недеятельно и незаботно и не занято промыслом ни о чем, третьи говорят, что и существует и занято промыслом, но лишь о важных и небесных делах, а о земных делах – ни о каких, четвертые говорят, что – и о земных и о человеческих делах, однако только в общем, а не и о каждом в частности, пятые, в числе которых были и Одиссей и Сократ, говорят:
«От тебя не сокрыты все движенья мои!»[242]
Любовный интерес и его кульминация наступают, когда мужчина и дама, между собой не знакомые, разговорятся в поезде, идущем обратно на восток.
– Ну, – осведомилась миссис Крут, ибо то была она, – и как вам Каньон?
– Ничего себе пещерка, – ответил ее спутник.
– Какое забавное описание! – ответила миссис Крут. – А теперь сыграйте мне что-нибудь.
Господь наставляет души не идеями, но муками и противоречиями.
– Папа! – вскрикнула Кити и закрыла ему рот руками.
– Ну, не буду! – сказал он. – Я очень, очень… ра… Ах! как я глуп…
Он обнял Кити, поцеловал ее лицо, руку, опять лицо и перекрестил ее.
И Левина охватило новое чувство любви к этому прежде чуждому ему человеку, старому князю, когда он смотрел, как Кити долго и нежно целовала его мясистую руку.
Бхагаван, разве не должно быть долгом человека разъяснять тем, кто поклоняется изображениям, что Бог не одно и то же со Своими изображениями и что, поклоняясь каменным статуям, они должны думать о Боге, а не о статуях.
Шри Рамакришна ответил: У вас все так, жители Калькутты: вам бы только наставлять и проповедовать. Хотите наделить миллионы, хотя сами – нищие… Господь пребывает в храме человеческого тела. Он знает наши самые глубокие мысли. Если есть что-нибудь неправильное в поклонении изображениям, разве Он не знает, что всякое поклонение предназначено Ему?
«Не хотите с нами?» – спросил недавно знакомый, наткнувшись на меня, – я сидел после полуночи один в кофейне, которая уже почти опустела. «Нет, не хочу», – ответил я.
Какое счастье быть вместе с людьми.
Молитва Франциска Сальского[250]: «Да, Отец! Да и во веки вечные – да!»
Цзуй-гань каждый день окликал себя: «Учитель».
После чего отвечал себе: «Да, господин».
И прибавлял: «Протрезвей».
И снова отвечал себе: «Да, господин».
«И после этого, – продолжал он, – не давай другим себя обмануть».
«Да, господин; да, господин», – отвечал он.
Поскольку буквы на плите были малы, последняя запись еще не выползала с верхней одной пятой столбца: Зуи мог бы читать колонку дальше еще минут пять, и пригибаться ему бы не пришлось. Он предпочел не продолжать. Развернулся – но не резко – подошел и сел за стол своего брата Симора, выдвинув небольшой жесткий стул так, словно садился на него каждый день. Сигару он поместил на правый край стола угольком наружу, оперся на локти и закрыл лицо руками.
Слева за ним два занавешенных окна с полуопущенными жалюзи смотрели во двор – неживописное кирпично-цементное ущелье, где в любое время суток серо перемещались прачки и бакалейные посыльные. Комнату можно было бы счесть третьей хозяйской спальней квартиры, и она, по более-менее традиционным меркам манхэттенских жилых домов, была как несолнечна, так и некрупна. Два старших мальчика Глассов, Симор и Дружок, вселились в нее в 1929 году, когда им исполнилось соответственно двенадцать и десять, и освободили ее в двадцать три и двадцать один. Мебель здесь по большей части относилась к кленовому «комплекту»: две тахты, тумбочка, два мальчишески небольших письменных стола, под которые не влезают колени, два восточных половика, крайне вытертых. Прочей обстановкой лишь с очень легким преувеличением были книги. Которые нужно забрать. Которые брошены насовсем. С которыми непонятно что делать. Но книги, книги. Высокие шкафы стояли по трем стенам комнаты, заполненные до предела и выше. Те книги, что не поместились, стопками лежали на полу. Места для прохода оставалось немного, а прохаживаться здесь и вовсе было невозможно. Чужак с тягой к описательной прозе в духе званых коктейлей заметил бы, что комната на первый взгляд смотрелась так, будто некогда в ней проживали два начинающих двенадцатилетних юриста или научных исследователя. Фактически же, если сознательно не предпочесть сравнительно тщательного обследования наличного материала для чтения, здесь обнаруживалось крайне мало – если они отыскивались вообще – недвусмысленных признаков того, что бывшие обитатели комнаты, что один, что другой, достигли избирательного возраста в сих преимущественно юношеских пределах[252]. Да, телефон здесь имелся – тот самый, отдельный, что вызывал дискуссии, – стоял на столе Дружка. И на обоих столах видны были сигаретные ожоги. Но иные, более выразительные приметы взрослости – шкатулки с запонками или галстучными булавками, настенные картины, убедительная всякая всячина, что обычно собирается на верху шифоньеров, – были удалены из комнаты в 1940 году, когда оба молодых человека «отъединились» и переехали в собственную квартиру.