Дж. — страница 18 из 53

Самонаблюдение позволяет убедиться в том, что по большей части наши переживания не укладываются в адекватные формулировки – для этого необходимо точнее понимать, что представляет собой человек. В сущности, грядущие поколения поймут нас лучше нас самих, однако же их понимание будет выражено в совершенно чуждых нам терминах. Потомки изменят наши несформулированные переживания до полной неузнаваемости. Именно это мы проделали с переживаниями Беатрисы.


Она прекрасно понимает, что существует иной способ видеть себя и окружающих, но она так видеть не умеет, а ее сейчас видят именно таким образом. Во рту у нее пересыхает. Корсет стискивает грудь. Все кренится. Беатриса видит все четко и ясно. Никакого крена нет, но она абсолютно уверена, что все вокруг наклонено.

* * *

Скрестив ноги, она уселась на коврик у кровати и пристально всмотрелась в ужаленную осой ступню. На коже виднелся розовый кружок величиной с полупенсовик, но опухоль спала. Ступня лежала на ладони, будто морда собаки, глядящей в пол. Беатриса быстро расстегнула капот, задрала сорочку до колен, подняла ногу и, подавшись вперед, заложила ступню за шею. По щиколотке скользнули прохладные пряди распущенных волос. Беатриса выпрямила спину, немного посидела в этой позе, потом склонила голову, опустила ступню на пол и с улыбкой замерла, скрестив ноги.


Я вижу лошадь, впряженную в бричку, подкатившую к парадной двери особняка. В бричке сидит грузный человек в черном костюме и котелке. Фигура его до странности комична. Я гляжу на лошадь, на бричку и на комичного аккуратного человечка из окна Беатрисиной спальни.

На столе между окном и широкой кроватью с пологом стоит ваза с букетом белой сирени. Запах сирени – единственное, что я четко представляю.

Беатрисе тридцать шесть лет. Волосы, обычно заколотые в шиньон, сейчас распущены по плечам. Она одета в капот, рукава расшиты листьями. Ноги босые.

Мальчик входит в спальню и сообщает, что для человека в бричке подготовлены все необходимые бумаги.

Мальчику пятнадцать лет; он выше Беатрисы, темноволосый, с крупным носом и небольшими, изящными кистями рук. В пропорциях головы и плеч сквозит что-то, неуловимо напоминающее его отца, – напористая уверенность.

Беатриса протягивает ему руку и раскрывает ладонь.

Он захлопывает дверь, подходит к Беатрисе и берет ее за руку.

Беатриса подводит его к окну. Они смотрят на человека в бричке, который собирается уезжать, и одновременно разражаются смехом.

Не прекращая смеяться, не разжимая пальцев, они взмахивают сцепленными руками, и это движение подталкивает их от окна к кровати.

Они садятся на постель, и смех замирает.

Медленно они откидываются на спину, касаясь головами покрывала. Беатриса опускается на кровать чуть быстрее мальчика.

Оба ощущают сладость в горле, чем-то напоминающую вкус сладкого винограда. Сама сладость не чрезмерна, но ощущение вкуса так сильно, что его можно сравнить с ощущением острой боли, с той разницей, что боль отвергает все желания, кроме возвращения к прошлому, в котором она еще не существует. То, чего они желают сейчас, никогда прежде не существовало.

С того момента, как мальчик переступил порог, все последующие действия представляли собой единый поступок, единственный мазок.


Беатриса кладет ладонь ему на затылок, притягивает мальчика к себе.

Ее кожа под капотом невообразимо мягка. Прежде мальчик считал мягкость качеством, присущим либо чему-то небольшому и насыщенному (как персик), либо чему-то объемному и жидкому (как молоко). Мягкость Беатрисы принадлежит телу, которое кажется весомым и огромным – не в сравнении с мальчиком, но в сравнении со всем остальным, его окружающим. Подобное увеличение тела объясняется не только близостью и сосредоточением внимания, но и тем, что мальчик не видит, а осязает его. Тело больше не ограничено контуром, а превращается в непрерывную поверхность.

Он наклоняет голову к ее груди, берет губами сосок. Осознание происходящего свидетельствует о прощании с детством. Детство мертво. Это осознание неотделимо от ощущения и вкуса во рту. Губы ощущают комочек – живой, необъяснимо полуотделенный от округлости груди, как будто на стебельке. Вкус настолько тесно связан с плотностью и вещественностью комочка, с его температурой, что его трудно описать иными словами – он слегка напоминает белесый сок в стебельке травы. Мальчик осознает, что впоследствии и ощущение, и вкус он сможет испытать самостоятельно. Груди Беатрисы предполагают его независимость, и он утыкается в ложбинку между ними.

Ее инаковость является своего рода зеркалом: все, что он замечает в ней, все, на чем сосредотачивается, увеличивает его ощущение себя, хотя и не отвлекает от нее.


Она – женщина, которую он называл тетушкой Беатрисой. Она хлопотала по хозяйству и отдавала распоряжения прислуге. Она брала брата под руку и гуляла с ним в саду. Когда-то она водила мальчика в церковь. Она интересовалась, что он выучил на уроках, например: «Назови крупнейшие реки Африки».

В детстве она часто его удивляла. Однажды он увидел, как она присела на корточки посреди поля, и потом долго задавался вопросом, неужели она присела пописать. В другой раз посреди ночи его разбудил ее смех – такой громкий, что больше походил на крик. Как-то он вошел на кухню, а она мелом рисовала корову на плитках пола; когда он был совсем маленьким, он тоже рисовал таких коров. Всякий раз мальчик с удивлением убеждался: тетушка ведет себя совсем иначе, когда считает, что ее никто не видит.

Утром, когда она попросила его зайти к ней в спальню, то снова предстала перед ним с другой стороны, но теперь он понял, что это не случайное откровение, а ее намеренное решение. Распущенные пряди волос свободно лежали на плечах. Он никогда прежде себе ее такой не представлял. Лицо ее казалось гораздо меньше его лица. Макушка неожиданно стала плоской, волосы блестели сильнее. Глаза смотрели серьезно, почти сурово. Туфельки лежали на ковре. Она была босая. Голос тоже изменился, слова звучали медленно, неторопливо.

– Не припомню, чтобы сирень так сильно пахла, – сказала она.

Этим утром он не удивился. Он принял перемены. И все же этим утром он все еще представлял ее хозяйкой усадьбы, в которой он провел детство.


Она – мифическая фигура, которую он слагает из мелких подробностей, частей и качеств. Ее мягкость – но не занимаемое ею пространство – отчего-то ему знакома. Жар ее вспотевшего тела – источник того самого тепла, которое он ощущал в одежде мисс Хелен. Ее отдельность от него напоминает о стволе дерева, который он когда-то целовал. Белизна ее кожи – та нагота, которую он украдкой замечал под взметнувшейся юбкой. Ее запах – аромат полей, где ранним утром едва уловимо пахнет рыбой, хотя до моря далеко. Ее груди именно такие, какими давно рисовались в его воображении, хотя их отчетливость и отделенность друг от друга изумляют. Из рисунков на заборах ему известно об отсутствии у нее пениса и мошонки (темный треугольник волос, похожий на бородку, подчеркивает их отсутствие и делает его более простым и естественным, чем представлялось). Эта мифическая фигура воплощает в себе желанную альтернативу всему тому, что внушает отвращение и омерзение. Ради нее он забывает о собственном инстинкте самосохранения – так он с омерзением покинул бродяг в мешковине и дохлых лошадей. Она и он вместе, загадочно и обнаженно – вознагражденная добродетель.

Мифическая спутница и женщина, которую он когда-то звал тетушкой Беатрисой, встречаются в одной и той же личности, и встреча эта уничтожает их обеих. Ни одна из них более не существует.

Он глядит в глаза незнакомой женщины, которая смотрит на него. Устремленный на него взгляд рассеян, будто он, как природа, существует везде.

– Сладкий мой, сладенький, – слышит он голос незнакомой женщины. – Давай…

Он нерешительно касается ее волос, растопыривает пальцы, ощущает под рукой нечто необъяснимо знакомое.

Она раздвигает ноги, и он осторожно продвигает палец в нее. Теплая слизь обволакивает его палец, будто кожа. Он шевелит пальцем, и поверхность жидкости растягивается, иногда разрывается. В месте разрыва он ощущает холодок, но теплая влажная пленка снова затягивает прореху.

Она держит его пенис в ладонях, словно сосуд, из которого что-то прольет на себя.

Она сдвигается вбок, под него.

Ее влагалище начинается в пальцах ног, вбирает в себя ее груди и глаза, обволакивает ее.

Обволакивает его.

Легкость.

Прежде это было невообразимо, как невообразимо рождение для того, кто рождается.

* * *

Декабрь, восемь часов утра. Люди уже работают или идут на службу. Еще не рассвело; темнота затянута туманной дымкой. Я только что вышел из прачечной, где сиреневатый свет люминесцентных ламп отбеливает пятна, которые дома снова становятся видны. В свете этих ламп девушка за стойкой похожа на клоуна: выбеленное лицо, зеленые тени вокруг глаз, белесые бледно-лиловые губы. Прохожие на рю д’Одесса шагают торопливо и напряженно, ежась от холода. Трудно представить, что часа два назад они были в постели – расслабленные, томные. Их одежда – даже та, которую подбирали с тщательным старанием или со страстью влюбленных, – выглядит форменной, будто всех их завербовали на какую-то государственную службу. Личные предпочтения, пожелания и надежды доставляют неудобства. Я жду автобуса на остановке. Вихляющий красный фонарь парижского автобуса на повороте похож на раскаленное тавро, вытащенное из пламени. У меня возникают сомнения в отношении ценности стихов о сексуальном влечении.

Само по себе сексуальное влечение очень определенно; точнее, определенна его цель. Любая неопределенность, замеченная одним из пяти чувств, пресекает сексуальное влечение. Сексуальное влечение сфокусировано резко и конкретно. Предметом такого фокуса может служить грудь, вздымающаяся из мягкой изменчивой формы к границе ареолы и затем к четко очерченному соску.