[125]. Слово «грубая» перекликается с пренебрежительным комментарием «армия в капюшонах» — высокая буржуазия снова присваивает себе монополию в области культуры, — но что имела в виду писательница под словом «неграмотная»? Несомненно, «не удовлетворяющая „грамотных людей“», хотя в отношении Джойса она ошиблась даже в этом. Выше уже упоминалось о том, что «Сильмариллион» в шутку назвали «телефонным справочником на эльфийском» (см. стр. 378). Но еще забавнее, что «Улисс», как выяснилось, во многом опирается именно на такой источник — справочник «Весь Дублин за 1904 год». Обе работы носят намеренно схематический характер (мы знаем об этом, поскольку до нас дошли схемы, составленные авторами) и, судя по всему, задумывались как своего рода энциклопедии.
Разумеется, различия между ними еще более заметны, чем сходства. Действие «Улисса» умещается в один день, 16 июня 1904 года, и ограничивается одним городом, Дублином. Исторический и географический масштаб «Властелина колец» гораздо шире. Можно с некоторой уверенностью утверждать (и в этом утверждении нет ничего критического), что с точки зрения сюжета в «Улиссе» мало что происходит. Его можно было бы назвать «Один день из жизни Никого» — и такой заголовок позволяет провести дополнительные параллели. В 1963 году Солженицын написал другое знаменитое произведение о незначительном персонаже, практически лишенном личности, — «Один день Ивана Денисовича». Однако этот рассказ ничем не напоминает «Улисса». Солженицын описывает один день из жизни в качестве примера, и значение его состоит в том, что он в точности повторяет много миллионов других дней в жизни других людей. Этот рассказ носит исключительно общественный характер, он полон горькой сатиры и резкой политической критики. «Улисс» же, напротив, представляет собой очень личное, частное произведение. В первую очередь оно демонстрирует сложность и индивидуальность внутренней жизни незначительного человека. Иногда в нем звучит целый хор голосов, но многие из них — это один и тот же голос, голос личности, которая по самой своей природе является разносторонней.
По мнению Т. С. Элиота, единственно возможный ответ на это многоголосие — тишина (вероятно, это связано с тем, что еще одна из характерных черт «Улисса», отличающих его от «Властелина колец», — отказ от следования даже самым традиционным канонам построения сюжета). Э. М. Форстер, сам не отличавшийся богатством фантазии по части сюжетов, отметил, что в большинстве романов наступает момент, когда наслоение линий переходит в разрешение конфликта. Во «Властелине колец» этот момент можно определить довольно точно — может быть, когда Ган-бури-Ган восклицает: «Свежий ветер задувает!» (глава 5 книги V) — или даже ближе к середине книги, когда Гэндальф говорит: «Грядет великая буря, но эта волна спадает» (глава 5 книги III). В «Улиссе» такой центральный момент или смена направления отсутствуют. Ровное течение повествования продолжается до самого конца.
Толкин и модернизм
Примерно то же явление — поверхностное сходство в сочетании с глубинными различиями — наблюдается и при более широком анализе, охватывающем все направление «модернизма», в котором «Улисс» пользуется большим авторитетом. Свежие заслуживающие доверия определения модернизма — в первую очередь я имею в виду соответствующие статьи в «Оксфордском справочнике по английской литературе» (The Oxford Companion to English Literature), составленном Маргарет Дрэббл в 1998 году, и в «Руководстве по теории литературы и литературной критике Университета Джонса Хопкинса» (Johns Hopkins Guide to Literary Theory and Criticism), написанном Майклом Гроденом и Мартином Крейсвиртом в 1994 году, — часто кажутся вполне применимыми к Толкину.
Как гласят эти определения, для модернизма характерны локальность, ограниченность, поиск красоты не в абстракциях, но в «малом и пресном». Не знаю насчет «пресного», но в «Листе кисти Ниггля» Толкин предстает практически как миниатюрист (см. выше стр. 416). Это впечатление усиливается за счет множества описаний природы крупным планом, встречающихся во всех его произведениях (бабочек из рода «пурпурных нимфалин» в Черном Лесу, опадающих листьев на берегу Ветлянки). Внимание Толкина к мелочам проявляется и в подробном, тщательном и глубоко увлеченном исследовании гибридных цветков на растении, выросшем у него в саду (см. письмо, адресованное Эми Рональд). Кроме того, как говорил Т. С. Элиот, модернизм позволил заменить повествовательный метод «мифическим» — при этом очевидно, что главным побудительным мотивом для Толкина было как раз создание мифологии, нашедшей отражение в его главном произведении. Дрэббл приводит целый перечень характерных признаков модернизма, в том числе эксперименты с представлением времени и с языковыми средствами, отказ от «иллюзии реализма», повествование от лица нескольких рассказчиков, — и каждый из этих признаков можно найти у Толкина: игры со временем есть в «Утраченном пути» и в «Записках клуба „Мнение“», автор пользуется приемами чередования и параллельных сюжетных линий, перемежающихся и контрастирующих друг с другом, и, конечно же, намеренно создает новые языки и неизвестные диалекты. Что касается пристрастия к парадоксам, которое тоже свойственно модернизму, то вся разработанная Толкином манера повествования и основана на парадоксах и одновременно на антипарадоксах (см. выше стр. 207–208). Почему же тогда не воспринимать Толкина (которому посвящено 12 строк в справочнике Дрэббл) в качестве писателя-модерниста наряду с Джойсом (о нем написано 76 строк) и «Хорошего Писателя» именно такого рода, как у Тойнби?
Ответ становится очевиден, если взглянуть на другие пункты перечня. Модернисты склонны активно пользоваться литературными аллюзиями — в качестве примера можно привести «Бесплодную землю» Элиота и «Улисса» Джойса. Если читатель не распознает аллюзию и не заметит контраста между словами в исходном контексте (скажем, у Гомера или Данте) и в модернистском произведении, потеряется весь смысл. Толкин же был начитан не хуже других — и уж точно получше большинства. В его книгах часто встречаются аллюзии на тексты, которые он считает принадлежащими к его собственной традиции — «хоббитанской версии» английской народной поэзии. Однако все его ссылки на такие традиционные тексты таковы, что их источник не имеет значения. Лучше всего получается, когда они превращаются в поговорки, всеобщее достояние, вливаясь в язык и становясь «древнее здешних гор».
Многие из самых цитируемых произведений принадлежат перу неизвестного автора. Толкин никогда не был последователем культа Великого Писателя, который возвышается над чернью и который так явно присутствует в опять-таки характерном коротком рассказе Э. М. Форстера «Небесный омнибус» (я убежден, что Льюис осознанно пародировал это произведение в своей повести о смерти «Расторжение брака» — я ее уже упоминал). Несмотря на то что на заре своей преподавательской карьеры в Оксфорде Толкин читал курс классической литературы, он был решительно враждебно настроен по отношению к «классической традиции», как называл ее Элиот. Схема романа Джойса построена на творчестве Гомера; Элиот постоянно ссылается на мифы об Агамемноне и Тиресии, Эдипе и Антигоне; Мильтон попытался заменить мифических персонажей (хотя знал их лучше всех на свете) библейскими. Но герои Толкина и основные заимствования относятся к исконно английской и северной традициям, которых Мильтон попросту не знал, а Элиот игнорировал. Беовульф, сэр Гавейн, Сигурд, боги из «Эдды» — большинство модернистов считали эту традицию в буквальном смысле варварской (то есть принадлежащей людям, которые говорят на непонятных языках).
Наконец, еще одно отличие состоит в применении излюбленного приема модернистов — рефлексии, «потока сознания», с помощью которого даже в самых простых современных романах авторы сообщают читателям, о чем думают герои. Толкин тоже пользуется этим приемом в «Хоббите» и «Властелине колец» (и гораздо реже в «Сильмариллионе») — без него современные читатели могут и не воспринять повествование, хотя, насколько мне известно, ни один адепт «экспериментальной литературы» пока не пробовал от него отказаться.
Впрочем, Толкин был хорошо знаком с произведениями, которые вполне успешно обходились без рефлексии. В «Беовульфе» есть только один момент, когда рассказчик оказывается, так сказать, на грани проникновения в мысли героя: «сердце воина впервые исполнилось недобрым предчувствием», потому что его дом только что сжег дракон, и он не понимает, чем это заслужил. Но повествование продолжается: «и повелел он, военачальник, невиданный выковать железоцельный щит обширный, ибо не выдержит щит деревянный, тесина ясеневая, жара пламени», не тратя больше слов на недобрые предчувствия. Недобрые предчувствия посещают и сэра Гавейна, но он дает им волю, лишь когда бормочет во сне, «как человек, чей ум отягощен засильем мрачных дум» (в переводе Толкина[126]). Мы так и не узнаем, что это были за думы, потому что сэр Гавейн тоже сразу взял себя в руки, и лицо его ничем не выдавало внутренних терзаний. В тех культурах, которыми восхищался Толкин, рефлексия не приветствовалась. Он, в отличие от древних прототипов своих героев, отдавал себе в этом отчет, но предпочел не развивать эту тему в своем творчестве.
Заметив такое противостояние философских взглядов на литературу, нельзя не усомниться даже в тех поверхностных сходствах, которые перечислены выше. Толкин подходит к представлениям и приемам, которые считаются модернистскими, кардинально иначе, поскольку речь здесь в принципе идет не о литературе. Он использовал «мифологический метод» не как интересный прием, а как следствие своей убежденности в правдивости этих мифов. Толкин отправил своих персонажей бродить по диким краям и терзаться ошибочными догадками не потому, что хотел посрамить «иллюзию реализма» в художественной литературе, но потому, что был убежден: все наши представления о реальности