перь вдруг вырвалось наружу с ужасающей силой, как низшая, чудовищная и незрелая стадия жизни. Он видел во всём случившемся своего рода прорыв — случайное, мимолётное проникновение в доисторические времена…»
А вот описание ездового чудовища Короля-Чародея: «… испуская нестерпимый смрад (кстати, тоже параллель с Вендиго. — С.А.), снижалось страшное крылатое чудище — если и птица, то самая большая на земле… Должно быть, эта тварь принадлежала миру давно исчезнувшему, но пережила своё время в забытом углу холодеющих под луною дальних гор; в последнем жутком гнезде среди недоступных вершин вывела она последнее безвременное потомство».
Итак, можно предположить, что Блэквуд произвёл на Толкина довольно глубокое впечатление, но его тексты явно не принадлежали к тем, которые Толкину захотелось бы перечитывать. Впечатление было давним, что как будто явствует и из утверждений самого Толкина в 1967 г. о чтении книг Блэквуда «много лет назад». Цитирование если и имело место, то по глубокой памяти, а в большинстве случаев скорее бессознательно.
Наверное, восприятие Толкином декадентского мистицизма в литературе лучше всего иллюстрируется его отношением к другому старшему современнику — Уолтеру де ла Мару, автору многочисленных сказок и страшных историй (причём грань иногда провести очень трудно). Нельзя, кстати, сказать, что Толкин не любил саму подобную смесь — к не менее «страшным» сказкам Саки (Г. Мунро) он относился, кажется, безо всякой аллергии. Де ла Мара Толкин немного знал лично и относился к нему с неприязнью. Её он разделял с Льюисом. У последнего был с де ла Маром конфликт, который безуспешно пытался урегулировать Барфилд. Спустя более чем десять лет после этого, в год смерти де ла Мара (1956), Толкин решительно отвергал в одном из писем сравнение с ним: «Не думаю, что Уолтер де ла Map бродил по моему краю, что бы Вы ни имели в виду — чтение ли им моих работ при жизни, пребывание ли в сходном мире, или и то и другое. Я только однажды встречался с ним, много лет назад, и нам мало что было сказать; но насколько простирается моё ощущение и понимание его работ, догадываюсь, что пребывал он в намного более тёмном и намного более безнадёжном мире — в мире, который меня, во всяком случае, до глубины тревожит».
«Дивное» и «смехотворное» у Уэллса
Рубеж столетий, пора бурных успехов научно-технического прогресса, стал временем окончательного обособления научной фантастики от обширного поля литературы вымысла, которую ещё В. Скотт именовал словом fantasy. Вслед за Жюлем Верном и Рони-старшим за «научный роман» стали всё активнее браться и англоязычные авторы. Обращённое к научным темам фантазирование, несомненно, представлялось поздневикторианскому читателю более серьёзным и «взрослым» занятием, чем сказки в духе Дж. Макдональда или даже мифотворчество У. Морриса.
Основоположник «научного романа» на английской почве — Герберт Уэллс — отдал обильную дань и фантастике «ненаучной». Однако в историю вошёл, и заслуженно, прежде всего как классик научно-фантастического жанра, более того — как родоначальник его в нынешнем виде. Уэллс в значительной степени оторвал научную фантастику от её романтических корней, заменив верновскую героику реализмом в изображении характеров и гораздо более отчётливым, чем у Верна, социальным критицизмом. В этом смысле он ещё жёстче обострил отличие фантастики научной от фэнтези и литературной мистики. По убеждениям Уэллс был достаточно последовательным сциентистом и атеистом, а в политическом смысле — человеком весьма левых взглядов. Так что для ведущих «Инклингов» он являлся оппонентом, что называется, по всем статьям — объективным противником и в литературе, и в мировоззрении, и в общественной жизни.
Особенно заметно это у К. С. Льюиса, вся «Космическая трилогия» которого рождалась и строилась на полемике с Уэллсом, являлась «ответом» ему — как мировоззренческим, так и литературным. Это было настолько заметно и очевидно современникам, что недоброжелательная критика обвинила (и обвиняет) Льюиса в том, будто он вывел в «Мерзейшей мощи» под видом одержимой бесом головы казнённого Алькасана смертельно больного тогда Уэллса. Правдой является то, что отрицательные герои «Мерзейшей мощи» действительно во многом следуют философии Уэллса, как видел её Льюис.
Для Толкина Уэллс, конечно, тоже был во многом чуждым автором, и каких-либо «влияний» искать в этом случае не стоит. Однако Толкин, как и Льюис, книги Уэллса знал с юности, и они произвели на него достаточно глубокое, пусть и противоречивое впечатление. Мнения, высказывавшиеся Толкином об Уэллсе, более чем интересны, ибо они демонстрируют отношение родоначальника жанрового фэнтези к фантастике научной в лучших её проявлениях.
В эссе «О волшебных историях» Толкин, как мы помним, писал: «Рассказы Гулливера имеют не больше прав на включение (в собрание волшебных историй), чем байки барона Мюнхгаузена; или чем, скажем, «Первые люди на Луне» или «Машина времени». На самом деле элои и морлоки были бы оправданнее лилипутов… Элои и морлоки, — продолжает Толкин, — живут в бездне времени, достаточно глубокой, чтобы сделать их завораживающими; и если они происходят от нас, то стоит вспомнить, что древнеанглийский мыслитель некогда производил ylfe, сиречь эльфов, от Адама через Каина. Это очарование отдалённости, в данном случае отдалённого времени, ослабляется только самой нелепой и недостоверной Машиной Времени. Но на этом примере мы видим одну из главных причин, почему рубежи волшебной истории с неизбежностью зыбки. Магия Феерии не кончается сама в себе, её достоинство в её воздействиях — а среди них удовлетворение некоторых изначальных человеческих желаний. Одно из таковых желаний — обозревать глубины пространства и времени. Другое (как увидим) — поддерживать общение с иными живыми существами. Повествование, таким образом, может иметь дело с удовлетворением этих желаний, с помощью какой-нибудь машины или магии либо без таковой, — и ровно настолько, насколько в этом преуспеет, приближаться к качеству и обретать аромат волшебной истории».
«Машина времени», похоже, была для Толкина в известном смысле любимым произведением Уэллса. Если не собственно роман, то образы элоев и морлоков прочно вошли в «репертуар цитирования». Толкин ещё дважды обращается к ним в «О волшебных историях» — в первый раз, призывая не делить людей на идеальных детишек-«элоев» и погруженных в работу суровых морлоков, и второй раз, подчёркивая, что даже научная фантастика не идеализирует прогресс. Размышляя в одном из писем об адресации «Властелина Колец», Толкин с грустью отмечает, что человечество уже начинает делиться на элоев и морлоков.
Неудивительно, что у некоторых исследователей возникло искушение увидеть в морлоках один из источников для толкиновских орков или даже гномов (в «Книге забытых сказаний»). В принципе это не исключено, хотя источник, скорее всего, не вполне осознанный. Параллель «эльфы — элои» тогда напрашивается, и Толкин не мог этого не замечать. Он специально с иронией обратил на неё внимание в «О волшебных историях», выстроив цепочку «элои — (идеализированные) дети — (викторианские) «эльфики»». И несомненно, сделал всё, чтобы в его собственных произведениях эльфы как можно меньше напоминали элоев. Парадоксально, но созданный Уэллсом архетип оказался сильнее — критики и полемисты нередко приписывают толкиновским эльфам качества, напоминающие элоев «Машины времени».
Ещё раз Толкин подробно высказался по поводу творчества Уэллса в «Notion Club Papers», обратившись при этом к тем же самым произведениям — «Машине времени» и «Первым людям на Луне». Имеет смысл привести весь довольно обширный фрагмент, поскольку здесь Толкин озвучил позиции как pro (устами весьма «современно» настроенного Френкли), так и contra (устами наиболее близкого автору персонажа — Гильдфорда). И в итоге ясно сформулировал собственное впечатление от Уэллса и претензии к его творчеству. Разговор в клубе зашёл о машинах как средстве космических путешествий.
«— Но нужна же какая-нибудь тележка для перемещений, — сказал Френкли, — или придётся обойтись без такого рода историй. Они могут не служить лакомством для вас, Николас, но я-то на них облизываюсь; и не собираюсь лишаться их из-за вас.
— Вы можете хоть барахтаться в научно-фантастических журнальчиках, при всех моих заботах, — сказал Гильдфорд. — Но я предпочитаю литературную веру в тележку для перемещений, иначе не погружу в неё свою мебель. Я никогда не встречал ни одного такого экипажа, который приподнял бы моё неверие хоть на дюйм от пола.
— Ладно, ваше неверие определённо нуждается в подъёмном кране, — сказал Френкли. — Посмотрели бы на кого-нибудь из забытых Старых Мастеров, вроде Уэллса, если когда о нём слышали. Я согласен, что найденное его первыми людьми на Луне было падением после путешествия. Но машина и путешествие были великолепны. Я, конечно, не верю вне истории в изолятор гравитации, но внутри истории он работает, и Уэллс проклятуще хорошо его употребил. А плавания могут оканчиваться у грязных, вульгарных, убогоньких пристаней — и притом оставаться весьма и весьма стоящими.
— Нелегко было бы упустить имя Уэллса, когда Джереми постоянно рядом, — сказал Гильдфорд. — И я читал и «Первых людей на Луне», и «Машину Времени». Признаюсь, в «Машине Времени» открывшаяся земля была такой дивной, что я мог бы забыть ещё более смехотворный транспорт — хотя такой трудно и представить! При всём том машина была недостатком; и я совершенно не убеждён, что неизбежным. А если её убрать — какой эффект! Громадная польза даже для этого примечательного повествования.
Несомненно, авторы столь же торопятся работать, как все мы; но страстность не извиняет беспечности. И в любом случае мы старше. Мы можем позволять первобытным людям их бесхитростность; имитировать их мы не можем. Не во всём ли так? То, что можно было делать некогда, больше не делается. Я привык со вкусом читать романы, в которых герой просто взмывает в Синеву, над горами и пустынями, без запасов воды. Но теперь ощущаю подобную процедуру недобрежением.