Джалалиддин Руми — страница 34 из 56

— Безжалостен хлыст твоих слов, сынок!..

В Багдаде беседовал путник с достославным шейхом Аухададдином Кирмани. Спросил его:

— Что творишь?

— Созерцаю месяц в тазу с водой!

Не в новинку был путнику темный язык арифов. Шейх подразумевал: созерцаю абсолютную, совершенную красоту истины в каждой капле воды, в любом комке земли. Отраженную красоту…

— Если не вскочил у тебя на шее чирей, подними голову! — молвил путник. — Погляди на небо, отчего ты не видишь месяца там?

Если не понял его Ибн-аль-Араби, не снес речей его Кирмани, то чего было ждать от других?! Наверное, где-то на свете есть тот, кто мог бы понять его, стать зеркалом его души. Может быть, даже в этом городе, стены которого стоят, как стояли до монголов. Немыслимо, чтобы мир был пуст. Доколе ему быть странником в этом мире, утенком, уплывшим от высидевшей его курицы и не нашедшим себе подобных. Неужто навсегда останется тайной для мира истина, проклевывающаяся в его сердце…

— Извольте!

Перед ним, держа в руках связанные арбузы, с которых еще стекали капли воды, стоял крестьянин, о существовании которого путник успел позабыть. Корзины на спине его осла, огромные, едва не волочащиеся по земле, были загружены доверху.

— Раздели со мной хлеб, добрый человек! — молвил путник, указывая на ячменные лепешки и флягу с вином.

Крестьянин не заставил себя упрашивать. Сел рядом с циновкой. Поджал под себя ногу, другую выставил коленом вперед, облокотился о нее, словно о стол. Бережно взял кусок разломленной лепешки. Подождал, пока путник откусит от своей. И застенчиво, но истово принялся жевать.

По тому, как он сел, как жевал — сперва за правой щекой, как выждал, чтобы не есть первому, путник опознал в нем оглана, младшего члена братства ахи, к которому принадлежал некогда сам.

Путник срезал с арбуза верхушку, словно тюбетею. Перевернул арбуз, одним взмахом ножа срезал другую верхушку. Точными ударами рассек арбуз и развалил его на циновке толстыми кроваво-красными ломтями.

Крестьянин вытащил из-за пояса плоский нож. («Правда! Палаш ахи!») Обтер его о шаровары, насек ломоть арбуза на доли и, подрезая их, по одной стал класть в рот, заедая хлебом.

Они трапезничали молча. Решив, что приличия соблюдены, крестьянин спросил:

— Вижу, господин издалека. Что слышно в мире?

— Не осталось в мире больше терпения, и похмелье превысило меру, — ответил путник. — Разве что у вас иначе! — Он обвел рукой долину.

— И у нас два года подряд был голод, — молвил крестьянин, не подымая на собеседника глаз, как того требовала вежливость. — В нашей деревне Кямил всего двенадцать душ осталось — остальные перемерли. На сей год лучше, бог милостив.

— Бог милостив, да людишки слепы!

Крестьянин уверовал, что его собеседник — переодетый суфий, так темно и по-дервишски он изъяснялся. И в тон ему подхватил:

— Слепы, но не все. В Конье не счесть шейхов и подвижников, что видят бога!

Впервые ухмылка мелькнула на лице путника. Шейхи! Повидал он их на своем пути, что песка в пустыне. Вопят, точно зазывалы на базаре: «Ступайте ко мне, остригите волосы, соскоблите бороду, примите из рук моих хырку святости!» Пекутся лишь о собственной славе и святости! Подвижники! Дела им нет до целого света. Только о себе, о своей чистоте заботятся. Возгордились своей праведностью. И нет ничего страшней бесчеловечной нетерпимости праведников!

— Шейхи да суфии — разбойники с большой дороги веры! — отрезал путник. — Хлебни-ка лучше вина из фляги!

Крестьянин застыл с улыбкой на лице. Помял кулаком нос. Такие слова о шейхах! Хорош дервиш! И еще вина предлагает…

Может, он воин-ахи? Те и вино пьют, и суфиев не терпят. Но почему тогда не ест с колена, жует не за правой щекой и сидит не по обряду?

— Не знаю… Только наш Саляхаддин, золотых дел мастер, — праведный шейх. Лучше его человека не видел. Если б не он, умер бы и я от голода. Мы с ним из одной деревни…

Золотых дел мастер Саляхаддин. Да еще в деревне родился. Наверное, шейх ахи. Эх, милок, милок! Шейхи да дервиши уцепились двумя руками за видимость, а сути не видят. Даже ахи, которые не бегут от мира, а живут в нем, не отделяют себя от народа, а трудятся с ним, братья ахи — единственная защита мастеровых от беев и стоящих за ними монголов, и те превратили средство — обряды, священные книги, традиции — в цель, а свое братство — в завесу, за которой скрылась от них правда. Потому-то и ушел он от ахи.

— И сын Султана Улемов Мевляна Джалалиддин — тоже знающий истину шейх, — помолчав, добавил крестьянин.

Сердце прыгнуло в груди путника. Чтоб не выдать себя, он покрутил флягу в руке, поднял ее над головой.

— Тебе их лучше знать! А мы перевернули вверх ногами ларец с бубенцами. И стало нам за сторожа веселье. И все одно: что кровь, что сок арбузный, что вино!

Он запрокинул голову.

Глядя, как путник привычными глотками, словно воду, пьет запретный напиток, крестьянин вдруг решил: не купец он, не суфий, не ахи. Перед ним — уцелевший, спасшийся от резни мюрид самого Баба Исхака.

Перед приходом монголов, лет пять назад, поднял Баба Исхак, человек праведной жизни, крестьянское сословие против нечестивого султана, отцеубийцы Гиясиддина. Назвал себя расулуллах — посланник аллаха. Чуть было под корень не перерезал именитых беев, не покорил всю державу. Хоть глашатаи на всех площадях объявили, что повешен Баба Исхак, еретик и отступник, на крепостной башне в Амасье, не верили им люди. Ведь пророк аллаха бессмертен!

И еще подумал крестьянин: гнев против шейхов, присказка о крови и вине — тайный знак. Собеседник его — проведчик туркменских отрядов, что разоряют окрестности столицы и кричат: «С нами истинный султан — сын Аляэддина Кей Кубада!»

Догадка, осенившая крестьянина, придала ему невиданную смелость. Щеки его зарделись, даже пятно на щеке побагровело. Он протянул руку к фляге.

— Кто нам друг, тот пайщик в добыче!

То был клич восставших людей Баба Исхака, с которым они забирали города — Малатью, Сивас, Токат, Амасью, громили войска Гиясиддина, захватывали его знамена. И не уцелеть бы султану и его беям, если б не объединились они с френками, как теперь объединились с монголами. Ленное войско тоже ведь набиралось из крестьян, и они перебегали к Баба Исхаку. В битве при Кыршихире, где в рядах восставших сражались и женщины, только наемники-френки помогли Гиясиддину одержать победу. Все крестьяне до одного были затем порублены, кроме малых детей. Одна пятая их имущества, словно были они неверными, передана в казну, а остальное, включая женщин, поделено между воинами.

Тогда ахи не поддержали крестьян. И просчитались. Надо дать весть шейху, и поскорее. Ведь если крестьяне Баба Исхака да истинный султан, а не тот, что предал страну на поток иноземцам, да братья ахи сообща возьмутся за дело, перед ними и монголы не устоят!..

Путник как ни в чем не бывало, не выказав ни удивления, ни понимания, передал флягу крестьянину. Простофиля явно принимал его за разбойничьего проведчика или тайного посланца какого-нибудь крестьянского вожака. Меж тем он был посланцем лишь собственного сердца.

И, глядя, как скривился крестьянин после одного глотка — с непривычки, видать, слишком крепким показалось ему пальмовое вино, путник ответил:

— Для зрелого мужа добыча — лишь сердце его. И нет в той добыче пайщиков — она безраздельно отдана другу.

Он встал, давая понять, что разговор окончен. Собрал циновку. Подойдя к колодцу, почистил одежду. Сполоснул руки. Омыл лицо. И, расспросив крестьянина о городских караван-сараях, двинулся к воротам Халкабагуш, навстречу своей судьбе.

МАРДЖА-АЛЬ-БАХРАЙН

Когда путник открыл глаза, солнце уже било в купольное окошко его комнаты в караван-сарае Рисоторговцев. Во дворе слышался плеск воды, стук деревянных башмаков, голоса менял. Была суббота. Но для начала новой торговой недели в таком большом караван-сарае было тихо. Гостей немного, половина келей пустовала.

Он давно уже не останавливался ни в дервишских обителях — ханаках, ни в медресе. В обителях нужно было подчиняться порядкам, установленным шейхом, участвовать в маджлисах. Он не желал стеснять своей свободы и к тому же не принадлежал ни к одному из суфийских толков. Он был не из них.

В медресе ему по праву хозяева могли задавать вопросы или втянуть в богословский спор. Он не желал да и не умел отвечать в любое время на любой вопрос, как записные улемы. А если бы стал говорить своим языком то, что думал, его, чего доброго, зачислили бы в еретики и неверные. Опыт у него был. Он успел обойти многие мусульманские города, нигде не задерживаясь подолгу. Не зря прозвали его Летающим.

К тому же в ханаках и медресе его могли узнать, а он вовсе этого не желал. Ему нужна была свобода — от известности и славы, от обрядов и уставов, от пустых разговоров и отвлеченных бесед. Он был странником, а странникам больше всего подходят караван-сараи.

Он сел. Расчесал бороду. Перепоясался кушаком. Свернул служившую ему столом и постелью циновку. Раскрыл лежавшую в изголовье суму. Достал из нее богатый дамасский халат. Облачился.

Нащупал в суме рядом с кокосовой чашкой для подаяний и алемом — металлическим набалдашником с начертанным на нем именем аллаха — шапку-ладью, а в ней трубку с письмом от шейха ахи в Тебризе к главе братства в Конье. Он прибегал к помощи ахи, но лишь в случае крайней нужды.

Удостоверившись, что все на месте, достал подвязанную под мышкой кису с деньгами. Вынул золотой алаи и серебряный дирхем, заткнул их за пояс. Поместил кису на свое место. Покопавшись в суме, достал из нее длинный шнурок с золотой и серебряной нитями и вышел во двор. Совершил омовение у фонтана. Затем отправился к хозяину купить замок для своей комнаты. Завидев на нем богатый дамасский халат, хозяин вытащил из сундука и угодливо разложил перед ним самые дорогие: халепской и генуэзской работы, произведения искусства армянских, грузинских, самаркандских и бу