Джалалиддин надеялся, что все образуется, да и Каратай не даст в обиду — как-никак в те годы он был одним из двух самых могущественных людей державы.
Но Шемседдин видел острее, чем его друг, только что вышедший из полутьмы медресе и ослепленный открывшимся ему светом. В этом мире, где единство осуществляется лишь через борьбу противоположностей, любовь неотделима от ненависти. И чем бескорыстней любовь, тем большую ненависть корыстолюбцев она навлекает. У него был опыт: и своего сословия, и свой собственный, личный.
Годы спустя, когда к Джалалиддину обращались с жалобами на несправедливость и утеснения старейшины ремесленников, ученые, музыканты, он, стараясь помочь как мог, предостерегал, однако, от иллюзий, которые в тридцать девять лет еще имели власть над ним самим, и любил повторять древнюю народную мудрость:
Тебя утесняют, тебя оскорбляют?
Ну что же, таков этот свет.
Побивают камнями плодовое дерево тоже.
Бесплодное — нет.
За эту мудрость он заплатил страшной ценой: жизнью своего великого друга и смертью сына, который сам вычеркнул себя из списка людей живых и мертвых.
Шемседдин понимал: чтоб улеглась ненависть и миновала опасность, прежде всего нужно время. Он должен исчезнуть из Коньи.
Но для Джалалиддина даже мысль о разлуке была непереносима.
О друг, душа нашей души, ты без меня не уходи!
О небо, не вращайся без меня. О месяц, без меня ты не свети.
Земля, не оставайся без меня. О время, без меня не уходи.
С тобой мне мил и этот мир и тот. Не оставайся в мире без меня.
И в мир иной ты без меня не уходи.
О повод, без меня не взнуздывай коня. О губы, вы не пойте без меня!
Глаза, вы не глядите без меня. Душа, не уходи ты без меня.
Светла в ночи одна луна, твоим сиянием полна.
Покуда ты следишь за мной, бегу перед твоей клюкой,
Как мяч, что гонят игроки. Из глаз меня не упускай.
Ты без меня коня не погоняй. Ты без меня не уходи!
Мы не знаем, что говорил Шемс, какие он приводил доводы, чтоб убедить своего друга. Ясно одно: остаться вновь в одиночестве после того, как ему выпало счастье обрести единомышленника и друга, который стал его второй ипостасью, казалось Джалалиддину страшнее смерти. И даже, согласившись рассудком, он сердцем не может примириться с разлукой.
Как сладостная жизнь, намерен ты уйти. Но не забудь о нас.
Ты оседлал коня разлук нам вопреки. Но не забудь о нас.
Ты преданных друзей найдешь под небом этим.
Но с прежним другом связан ты обетом, не забудь.
Когда послужит для тебя подушкою луна,
Что на коленях у меня лежала голова твоя, не позабудь.
Своей любовью, как Фархад, я прорублю разлуки горы.
Но тех, кого ты покорил своей красою, как Ширин, не позабудь.
В садах любви на берегах моих очей, что стали морем,
Цветенья августовских роз, шафрана ветви не забудь.
В тот день, когда твое лицо, о Шемс, моим очам предстало,
Любовь моею верой стала. Ты — слава этой веры, не забудь.
Однажды ранним утром, ни с кем не попрощавшись, чтоб не бередить раны друзей, не радовать врагов и не наводить их на след, так же тайно, как явился, Шемседдин Тебризи исчез из Коньи.
Со слов поэта один из «писарей его тайн» записал: «Бесценный учитель, глашатай добра, суть душ, свет Истины для тех, кто явился прежде него и явится после него, — да продлит Аллах его дни и дарует нам благополучную встречу, — ушел двадцать первого шавваля шестьсот сорок третьего года».
21 шавваля 643 года хиджры — это 15 февраля 1246 года. Всего пятнадцать месяцев и двадцать пять дней пробыли они вместе. Слова Джалалиддина говорят о том, что расставались они не навсегда. Хоть никому на свете, даже другу своему, не сказал Шемс, куда он направляет свои стопы, поэт был уверен, что он даст ему о себе знать.
Целый месяц друзья и враги, а больше враги под видом друзей искали его следы, но без успеха. За долгие годы странствий и знакомств со всеми религиозными школами, суфийскими сектами, народными движениями и ремесленными братствами Шемседдин научился скрытности.
Напрасно, однако, надеялись улемы, дервиши и стоявшие за ними беи, что, как только не станет Шемседдина, Мевляна образумится и вернется на круги своя.
За исключением нескольких учеников, которые вместе с ним примкнули к Шемседдину, признали его — а это были прежде всего мастеровые, братья-ахи, — Джалалиддин никого не желал видеть. Он сшил себе темно-лиловую ферадже из ткани хиндибари, которую носили в знак траура. Заказал высокую шапку цвета меда, крест-накрест повязал ее короткой чалмой, сшил мягкие, как у Шемса, сапожки, удобные для плясок. В знак горя ходил в расстегнутой на груди рубахе. После смерти поэта его сын Велед, основавший дервишский орден, сделал эту одежду обрядовой.
Никогда больше не поднимался Джалалиддин на помост медресе, не выходил на кафедру мечети. Поэтические и музыкальные собрания стали той трибуной, с которой возглашал он свою новую веру.
Позднее, когда поддержка народа вынудила даже сильных мира сего склониться пред мощью его поэтического дара, Джалалиддина не раз приглашали и в султанские дворцы, и в палаты вельмож. Он иногда принимал приглашения. Но не затем, чтобы получить подачку или кормление, подобно современнику своему Кани, который употребил свой версификационный талант на восхваление падишахов, их правления и их придворной черни.
Однажды Кани осмелился непочтительно отозваться о поэте Санайи: дескать, не считает его правоверным мусульманином. Джалалиддин, чтивший Санайи как своего духовного учителя, не выдержав, осадил его:
— Закрой свой рот! Если б мусульманство могло увидеть величие Санайи, у всех правоверных с головы слетели бы шапки. Вот ты, и правда, всего лишь мусульманин, как тысячи тебе подобных!
Джалалиддин шел к власть имущим, чтоб заступиться за бедняков, за своих последователей, когда им приходилось туго. И чтоб напомнить: падишахи тоже смертны и так же подлежат суду истины, суду потомков.
Джалалиддин знал древнюю мудрость: «Если хочешь повелевать людьми, забудь, что ты сам человек». Но он постиг также, что даже нелюдь, которой ненавистна человечность, до конца никогда не может стать свободной от нее. И потому обращался не к человечности власть имущих, а к их всечеловеческой слабости — желанию себя увековечить и обелить в лице потомков.
Шли месяцы. Собрания Джалалиддина становились многолюдней. Золотых дел мастер Фаридун Саляхаддин, тот самый мастер родом из деревни Камил, о котором говорил Шемсу крестьянин на бахче, с которым Джалалиддин ездил в Кайсери на могилу Сеида, у которого уединился с Шемсом после их встречи, стал приводить людей своего цеха. Хасан Хюсаметтин, сын старейшины всех ахи Коньи, отказался от своего поста и сделался «писарем тайн», занося на самаркандскую и багдадскую бумагу стихи учителя. За ними потянулись братья ахи, испившие соленой воды из «чаши верности». Они не стали ни дервишами, ни суфиями и продолжали заниматься каждый своим ремеслом. Не будь их добровольных пожертвований, порой равнявшихся их заработку, не было бы такого поэта, как Джалалиддин Руми: без них не смог бы он существовать, кормить семью и содержать учеников.
Но разлука все невыносимей терзала Джалалиддина.
Нет у меня ни веры, ни ума.
Нет больше ни покоя, ни терпенья.
Приди скорей, приди, приди!
Какой огонь мне сердце жжет.
И отчего лицом я желт,
Не могут выразить слова,
Увидишь сам. Приди, приди!
Румян, как хлеба каравай,
Созрел я на твоем огне.
Я почернел, я зачерствел
И раскрошился по земле.
Из крох меня ты собери.
Скорей приди, приди, приди!
Как зеркало, твои черты
В себе я отражал.
Я заржавел, я камнем стал.
Взгляни скорей, приди, приди!
Как в русле мечется вода,
Мечусь туда, мечусь сюда:
Засадою вокруг разлука.
И каждым утром в час рассвета
Пишу тебе на крыльях ветра
Пером отчаянья: приди!
Пусть в мыле голова твоя,
Не медли, мыла не смывай.
Пускай в шипах твоя стопа,
Не медли, их не вынимай.
Из ада слов: «Приди, приди»
Спаси меня. Приди, приди!
«Приверженцы шариата, слепые сердца и самовлюбленные, спесивые невежды, — писал через полвека после Джалалиддина хронист Афляки, — разверзли уста для поношения и принялись распускать слухи. Жаль, говорили они, что такой тонкий ученый, как наследник Султана Улемов, от плясок и пения, постов и утеснения плоти повредился в уме. И все это вышло из-за злостного тебризца».
Джалалиддин ответил стихами:
Если бы подобное безумье
На Платона Мудрого напало,
Кровью алой стал бы книги он стирать.
На меня нашло безумие такое,
Что безумцы все сбежались вразумлять.
Меж тем мюриды, возмущавшиеся новой верой своего шейха и его дружбой с Шемсом, увидели, что вокруг поэта стали собираться новые последователи из простонародья, а они остались без шейха, без защиты его авторитета. И по совету султанского вельможи, а впоследствии великого визиря Сахиба-ата, чтобы Джалалиддин совсем не отбился от рук, явились к нему с повинной и, каясь, просили прощения.
Художники и поэты, проникающие в тайны тайн человеческого сердца, ученые, открывающие законы вселенной, как ни странно, часто оказываются наивными и беспомощными перед лицом хитрости, плоской интриги. Тем, кто занят открытием мира, трудно до конца представить себе мелочность интересов и низменность причин, которые движут бездарными ничтожествами. Для последних — хитрость, коварство, интриги, двуличие — что вода для рыбы. Здесь они в своей стихии, здесь то единственное поприще, на котором они достигают высокого профессионализма.