Джеймс Миранда Барри — страница 26 из 72

Внезапно он бросает на меня ясный, острый взгляд, полный неприкрытой семейной гордости.

– Ты – настоящий солдат. Да, ты – настоящий. – Эта кривая гримаса – самое близкое подобие улыбки, которое он может изобразить.

Я улыбаюсь в ответ. Он меняет тему. Его ум блуждает, словно влекомый ветром.

– Верни шкатулку, мальчик. Все в шкатулке, которую унесла с собой эта девка.

– Что было в шкатулке, дядя?

Но он слишком сердит, чтоб говорить связно.

– Шкатулка. Черт тебя побери. Которую она взяла. И пусть эта шлюха не смеет соваться в мою мастерскую. Задирает юбки и раздвигает ноги перед каждым, у кого есть чем в нее ткнуть. Не слишком-то она разборчива. Ей все годятся – от лорда до кухонного мальчишки. Они все порезвились у ней в спальне. Любой мог ее поиметь. Я и сам имел ее тысячу раз – здесь, там, повсюду. А взамен от нее получаешь только триппер. Чтоб сгнила ее поганая дырка.

– Успокойтесь, дядя. Выпейте это.

Я смешиваю две капли лауданума с теплой водой, которую кипятили несколько раз. Я рассчитываю, что опиум утихомирит его сквернословие и облегчит дыхание. Но он уже разошелся.

– Она сбежала. С типом, расфуфыренным, как рождественская елка. А эта черная вдова, которая крадется здесь по углам, открывала все двери. Впихивала ее в мужские спальни, как добровольная сводня. Ей-то что? Бесстыжая ведьма. Двадцать лет назад сама этим занималась. Они думали, я не знаю? Ночь за ночью.

Алисе едва сравнялся двадцать один год. Она вряд ли может быть объектом этой тирады.

– О чем вы, дядя? – спрашиваю я, пока он глотает успокаивающее.

– Об этой стерве, что стащила мою шкатулку.

– А кто тогда черная вдова?

Внезапно я понимаю, что он говорит о Луизе. Но его разум утратил направление. Он дергается, будто старается сосредоточиться. Его взгляд обращается к задрапированному холсту. Художник грозит пальцем темным фигурам собравшихся богов.

– Шлюха! Шкатулка! Джеймс, ты найдешь девчонку и вернешь мне шкатулку.

Он откидывается назад. Я щупаю его лоб и щеки – его опять лихорадит.

– Дядя, постарайтесь не говорить. Не надо. Помолчите.

Я слышу шаги миссис Харрис, за ней – более тяжелая поступь священника. Комната освещена лишь светом камина. За последние двое суток я едва проспал четыре часа. Мои брюки заляпаны грязью, белые чулки посерели и запачкались. Я оставляю дядю в зловещих объятиях католической церкви, а сам тихонько выскальзываю на пыльную лестницу. Я измучен и угнетен.

Облако холода и дыма врывается в прихожую, дверь распахивается. Два гигантских шага, и я в его объятиях.

– Солдат! Слушай мою команду. Я везу тебя домой спать.

Это мой командир: генерал Франциско де Миранда.

* * *

Я удивлен тем, как мало изменился дом. Вот черно-белые плитки пола, безукоризненно чистые, на них нет ни листика, ни комочка грязи. Вот французский диван с лампами в виде факелов по обеим сторонам. А вот и ярко горящий, вычищенный камин. Натертые половицы в столовой, массивный дубовый обеденный стол, слишком тяжелый, чтобы быть модным, с простыми прямыми ножками. Руперт и Сальваторе выглядят абсолютно как прежде и обращаются со мной с преувеличенным уважением, как с джентльменом.

– Доброе утро, сэр. Я вижу, морской воздух пошел вам на пользу. – Английский Сальваторе кажется почти нечленораздельным из-за испанского акцента. Но в его словах нет и тени иронии, никакого панибратства. Джеймс Барри прав. Я – настоящий. Мы с Сальваторе улыбаемся друг другу. Прошлое разворачивается, словно опускающийся занавес, совершенно гладкий, без единого шва.

– Мне нет ничего, кроме письма из госпиталя? Я просил миссис Харрис послать за мной тотчас же, если состояние дяди изменится. Не забудьте.

Но за мной никто не посылал.

Меня ждет обильный завтрак: домашний пирог с куриными грудками и ветчиной, холодный язык, вареная макрель и овечья печенка, колбасы, бекон, яйцо-пашот, вареные яйца, все еще теплые, завернутые в толстую ткань, тосты, оладьи, масло, варенье и джем, – а Руперт уже несет чай и кофе в серебряных блестящих кувшинах. Я мрачно гляжу на накрытый стол. Увы, диета стала одной из моих навязчивых идей. Во время визита в Париж мы с учеными коллегами непрерывно обсуждали необходимость умеренности в пище как sine qua non[19] здоровья в старости, одновременно поглощая устрицы и паштеты, плавающие в жире. Мы все единодушно считали, что совершаем самоубийство, но никто не вставал из-за стола. Это нерационально, это попросту неразумно. Стол Франциско всегда отражал его вкусы: слишком много мяса, слишком мало овощей, отсутствие хлеба грубого помола. Он любит поесть. Мои состоятельные пациенты демонстрируют удивительно однообразный букет болезней: изжога, подагра, колики, апоплексия, печеночная недостаточность, приправленные геморроем. Причины? Соленое мясо, избыток белка, животные жиры, большие регулярные дозы алкоголя, переедание, возможно, содомия, курение, неподвижный образ жизни. Они хотят, чтобы их посылали на воды и грязи, где они могли бы вновь предаваться сплетням, возлияниям и разгулу. Они не хотят слышать, что им следует вчетверо уменьшить потребление пищи, не курить и ежедневно проходить по нескольку миль. У меня репутация эскулапа, сурового к своим пациентам и совершенно безжалостного. А я всего лишь говорю им правду.

Даже странно, сколько денег люди готовы платить за неприятные советы, которым никогда не последуют. Мои пациенты в госпитальных бараках по крайней мере вынуждены выполнять мои приказания. Но в этом доме я подчиняюсь старшему по званию и поглощаю гигантский завтрак. Вареная макрель божественна.

Появляется Мэри-Энн. Ее лицо кажется выцветшим от усталости.

– Ты нашел чистое белье?

– Сядь. И съешь что-нибудь. У тебя в лице ни кровинки.

– Джеймс, я не могу вернуться в этот дом. У меня кошмары. Ты же слышал. Он выкрикивает оскорбления, как только приходит в себя. А иногда и в бреду.

Она закрывает лицо руками.

– Съешь что-нибудь, прошу тебя. – Я подаю ей немного холодной курятины и тост.

– Что он говорит обо мне? Чего он от меня хочет? Что мне делать?

Она почти в слезах. Я беру ее за руку.

– Послушай, Мэри-Энн, он сейчас не в себе и сам не понимает, что говорит. Ты совершенно права – брань льется из него сплошным потоком. Он обругал священника – и причастие. Но он будет много спать, пока не умрет. Его легкие медленно наполняются жидкостью. Я позабочусь о том, чтобы он как можно меньше страдал. Нам остается только ждать.

Я помолчал.

– Полагаю, он не составил завещания.

– Бог его знает. – Она начинает равнодушно жевать курицу, не обращая внимания на то, что именно она ест. – После него, верно, останутся одни долги. Ты знаешь, Дэвид Эрскин добился в Обществе любителей искусства, чтобы они собрали 120 фунтов на обустройство его жилья. Чтоб он мог начать все заново. Ему уже не придется этим воспользоваться.

– Нет. Когда я его увидел, то подумал, что он не протянет и трех дней, но у дяди бешеная сила воли. Он может умирать очень медленно.

Минуту или две я молчу, и мы задумчиво жуем свои тосты, в комнате, освещенной весенним светом. Наступил первый просвет в бесконечной пелене дождя. Солнечные лучи раздвигают шторы, сгущают пыль на половицах, пузырятся и сверкают на стекле, широкой полосой ложатся на белую шаль, играют с кольцами на руках моей матери.

– Мэри-Энн, он очень беспокоится о шкатулке, которую Алиса прихватила с собой, когда ушла из дому. Там было нечто, имеющее для него большую ценность.

– Да, там были довольно ценные вещи. Я не знаю, сколько стоили камни. Да какая разница? Она наверняка уже все продала.

– Мы должны найти Алису.

Я высказал вслух свое желание. Мэри-Энн равнодушно надкусывает тост. Я намазываю маслом следующий.

– Как ты думаешь, куда она могла податься? Что она собиралась делать? – Я протягиваю ей тост, словно взятку. Мэри-Энн, однако, берет кусок свежего хлеба.

– Понятия не имею. Разве что сбежала с какой-нибудь актерской труппой. Она учила Шекспира на кухне.

– Шекспира! – Я кладу тост на ее тарелку, наливаю матери еще чаю, подвигаю к ней кубики сахара.

– О да. Вполне подходящую роль. Строптивицы Катарины. Что только распаляло ее природное нахальство.

– Мэри-Энн, расскажи мне об этом.

Странное нетерпение в моем тоне впервые заставляет ее прислушаться, сосредоточиться на беседе.

Она поехала к Джеймсу Барри после того, как тот прислал отчаянную записку Франциско. Это было на Сретенье, второго февраля. Старого художника тошнило ночью, его изводили уличные хулиганы: они забили замочную скважину парадной двери грязью и мелкими камнями. Франциско был в отъезде на несколько дней, дорогу подморозило, и Мэри-Энн с Рупертом, не справившись с парадной дверью, вынуждены были пробираться к заднему входу через заросший сад. Руперт расчищал путь среди замерзшей ежевики. Деревья стояли белые от инея. Мэри-Энн порвала рукав о ветку. Задняя дверь распахнулась, на крыльце стояла Алиса Джонс – она провела их в чистую, тщательно выметенную кухню, где пахло свежим хлебом, копченым мясом и специями. В руках Алиса сжимала томик комедий Шекспира из библиотеки Джеймса Барри.

Алиса держалась уверенно и самодовольно. Из грязи в князи, как ядовито заметила Мэри-Энн. «Она бы заговорила со мной по-французски, если б посмела!» Она провела мать в мастерскую и удалилась с дерзким реверансом. Джеймс Барри принялся ругаться с Мэри-Энн, Алиса же возвратилась на кухню.

Через час, обнаружив, что шнур звонка либо не работает, либо игнорируется, Мэри-Энн сама направилась на кухню и еще с лестницы увидала Руперта, устроившегося с неподобающим ему комфортом на кресле с высокой спинкой, обложенного подушками, задравшего ноги на каминную решетку и с удовлетворением глазевшего на Алису. Последняя пребывала в порыве шекспировского самоотречения. Она стояла перед ним – мятежная героиня, высокая девушка с каштановыми волосами, прекрасная неуступчивая Катарина, вдруг впавшая в глубочайшую покорность. Как влюблена она должна быть в своего Петруччо, если готова преклониться перед ним, подавая пример другим!