ЖДЕТ ВЕРНАЯ СМЕРТЬ.
Я думал тогда – и считаю сейчас, – что сэр Уиллоби Кот-тон был человеком гуманным и просвещенным. Но действовали законы военного времени, и никто не учел ретивость ополчения. Когда войска вступили на сожженные тлеющие поля, они часто стреляли в любого негра, попавшегося им на пути, не разбираясь в его биографии и намерениях. Все негры были потенциальными бунтовщиками и заслуживали смерти в назидание прочим. В тех имениях, с которых, по всей видимости, начался бунт, порки и массовые казни были особенно бесчеловечны, карали там часто без суда. В Монпелье, куда я вернулся во вторую неделю декабря, обнаружились изъеденные червями трупы двух мужчин, которых я оставил беспомощно лежать в лазарете. Каждый из них, будучи не в силах двигаться, был убит выстрелом в голову с близкого расстояния. Тело Элизабет лежало на некотором расстоянии в буше. Она явно пыталась бежать, но ей дважды выстрелили в спину.
Эдвард бросился вон, с искаженным от бешенства серым лицом, – он отправился жаловаться командиру бригады на бессмысленные зверства. Но остальные белые остались равнодушны к его рассказу, считая, что он направляет свой гнев не в то русло. Все черные – потенциальные бунтовщики. Сами напросились.
Мы с Ньютоном копали могилу несчастным пациентам, когда над оградой кладбища внезапно показались испуганные черные лица. Это были рабы Эдварда, многие из которых сбежали 27 декабря и только теперь решились вернуться.
Монпелье обыскивали, все хранилища были ограблены. В доме не осталось ни кусочка фарфора, все постели были изрезаны. Но здания остались невредимыми, и домашняя птица, так трусливо поведшая себя в ночь восстания, теперь вернулась во двор и, квохча, жадно копалась в дорожках зерна, просыпанного мародерами. Убытки были огромны. И все-таки дом устоял, и вернувшиеся рабы приступили к работе в настороженном усталом молчании. Я не знаю, сколько из них принимали участие в бунте, – я не спрашивал. Не спрашивал и Эдвард. Один из домашних слуг явился с доносом и пообещал назвать имена, рассчитывая на награду или милости. Эдвард совершенно справедливо спустил его с лестницы. Также он отказался выслушивать сплетни и домыслы служанок. Но некоторые из рабов так и не вернулись. Эдвард никогда больше не видел Гекубу. Я думаю, она оказалась среди тех рабов, которых расстреляли и засыпали белой известью в одной из общих могил; многие тела так и не были опознаны. Обстоятельства ее смерти никто не расследовал. Во все последующие недели в Монпелье не слышно было пения.
Мне, однако, довелось еще раз увидеть Джессику. Военный суд был скорым и неправедным: судьи так торопились расправиться с бунтовщиками, что вина или невиновность не играли никакой роли. Достаточно было свидетельства, что такой-то раб с пострадавшей плантации однажды выразил желание быть свободным или обрабатывать собственную землю, чтоб его приговорили к смерти. Провинность, за которую в мирное время полагалось десять ударов плетью, теперь каралась виселицей. А виселица много дней стояла перед зданием суда в Монтего-Бей.
На виселице висели трое или четверо, медленно вращаясь под морским ветром. Их тела срезали только тогда, когда виселица понадобилась для новых казней. Груду трупов оставляли на площади, их обнюхивали окрестные собаки, пока негры из исправительной тюрьмы не приходили в сумерках, чтоб отвезти их на тележках в общую яму, куда их бесцеремонно выбрасывали без слез и молитв. Я присматривал за выкапыванием этих нечестивых ям, указывал их глубину, чтобы уберечь от инфекции население Монтего-Бей.
Было повешено более трех сотен людей.
Но иногда повстанцев привозили обратно в их поместье и там казнили среди обломков богатства и власти их господ, под злорадными взглядами надсмотрщиков, констеблей и ополченцев. Я видел много этих казней, и меня поражало то мужество и хладнокровие, с каким бунтовщики встречали свою судьбу. Многие из них были глубоко религиозны и умирали убежденные в правоте своего дела, как праведники и истинные слуги Господни. Они с гордостью носили свои белые тюремные шапочки, словно венцы мучеников. Ни один преступник не идет к виселице без страха. Но эти люди не боялись. Они верили, что заслужили право умереть с достоинством в борьбе за свободу.
На одной из таких казней я и видел Джессику в последний раз. Негры собрались во дворе, чтобы присутствовать при исполнении приговора зачинщикам мятежа. Метод казни был весьма примитивен. Каждого приговоренного ставили на доску, положенную на два бочонка, со связанными руками и ногами и петлей вокруг шеи. Потом доску сшибали, и, пока тела корчились и дергались, один из солдат шел и туго затягивал петлю, ломая им шеи. Если это не срабатывало и тело продолжало корчиться и вздрагивать на конце веревки, казненного резко дергали за ноги. И они умирали. Это был медленный процесс, и я часто вспоминал стремительную эффективность гильотины.
На той казни, происходившей в одном из соседних поместий, я увидел Джессику в толпе рабов, которых заставляли смотреть на казнь. Я не узнал молодого человека, который должен был умереть. Он стоял с высоко поднятой головой, пока читали приговор. Женщина племени игбо пристально глядела на приговоренного, стоя рядом со старшей, единственной выжившей дочерью. Их не видели в Монпелье с начала восстания, и она числилась среди пропавших негров. Я видел, как она закрыла рот руками, когда у юноши выбили из-под ног доску. Не было слышно ни звука, кроме легкого вздоха толпы. Люди редко разговаривали или кричали, а плач карался плетьми.
Я пристально смотрел на Джессику. Ее глаза расширились, она качнулась вперед. Ее дочь крепче сжала ей руку. Я проследил за ее взглядом, и тут узнал качавшееся тело.
Мы больше не будем рабами. Мы больше не возьмемся за мотыгу. Мы не позволим нас сечь. Мы свободны! Мы теперь свободны!
Джессика взглянула на меня. Она меня узнала. Ни один из нас не подал виду, что мы знакомы. Когда я вновь взглянул на толпу, ее уже не было.
Что есть свобода? Кто свободен? В годы Освобождения упадок сахарного рынка обанкротил многих плантаторов, что привело к обнищанию и нужде их бывших рабов. Теперь они должны были платить ренту за свои земельные участки, и собиратели ренты стали объектами ненависти. Негры верят, что земли, которые возделывали их отцы, принадлежат им по праву. В некоторых имениях люди отказывались платить, и тогда их скот конфисковывали судебные приставы. Заработная плата часто оказывалась мизерной. В плохие времена люди голодали. Я редко предвижу будущее, но в одном я уверен: в эту колонию, охваченную непоправимым упадком, снова придет мятеж. Мы увидим новые расправы и новые виселицы. Когда я читаю у такого выдающегося философа, как Томас Карлейль[56], что негры – низшая раса, недостойная свободы, я задумываюсь, стоит ли мне возвращаться в Англию. Все эти годы, все эти ночи на островах бурных ветров и красной пыли убедили меня в справедливости простой веры Франциско, веры в неотчуждаемые, неизменные Права Человека.
Эдвард умер от пьянства больше года назад. Он постепенно тонул в бутылке, и его общество стало невыносимым. Он все еще читал вслух стихи, но теперь они перемежались пьяной болтовней. Он похоронен в Монпелье, на том самом кладбище, где мы с Ньютоном хоронили убитых ополченцами негров. Преемница Гекубы потеснила Ньютона и взяла бразды правления в свои руки, весьма успешно и с большой выгодой для себя. Может, хозяин и умер в бедности, но она-то не собиралась следовать его примеру. И не последовала. Когда я в последний раз видел усадьбу, окна были выломаны и разбиты и дождь размыл обои и картины.
Лагерь в Ньюкасле, где я теперь живу, расширился, и с возрастом мне все труднее переносить влажную духоту низин. Я купил кусок хорошей земли в Голубых горах для Авра-ама и его семьи, чтобы он мог доживать свои дни в довольстве и покое. Мы вместе подписали бумаги, и я удостоверил кривой росчерк Авраама своими инициалами. Он так и не научился читать и писать, но мы целую неделю практиковались, чтоб он не осрамился в конторе стряпчего и смог поставить свою подпись.
С тех пор Авраам успешно выращивает индийскую коноплю, которая стала весьма популярна у рабочих на плантациях. Я и сам ее пробовал, но нашел снотворный эффект нежелательным. Обычный табак помогает мне бодрствовать, на нем я продержался всю нынешнюю длинную ночь.
Я уже не могу различить светляков в зарослях буша. Но вижу очертания перил моей веранды во влажной мгле. Мой сюртук достает до плитки пола, старые кости продрогли. Я слышу возню собак во дворе. Психея мирно спит в корзинке у моих ног. И темнота снаружи вдруг внезапно, стремительно становится не черной, а темно-синей. Я зажигаю новую свечу. В полумраке кричит одинокая птица. Я вновь беру письмо, с которого началась эта бесконечная ночь воспоминаний.
Часть VI. Алиса Джонс
Линкольншир, 22 июня 1859 г.
Мой дорогой Джеймс.
Да, я не слишком щедро вознаградила тебя за твое нежелание меня забыть. Но я храню письма, которые ты мне писал, все до единого. Они аккуратно сложены по порядку и обернуты тончайшей шелковой бумагой. В несколько слоев! Некоторые из них, те злые страстные послания, которые ты писал поначалу, начинают распадаться от времени и перечитывания. Я отдала два из них на починку музейным реставраторам. Их наклеили на прочную подкладку из тонкого холста, и теперь их можно сложить только вдвое. Конечно, они хранятся взаперти в письменном столе, среди самых дорогих моих ценностей: шутка ли, любовные письма от знаменитого доктора Барри! Но я никогда не расстанусь с ними. Разве что если настанут совсем уж трудные времена.
Почему тебя так раздражали мои успехи? Я постоянно слышала про твои, и принимала эти новости со спокойствием, добродушием и даже не без гордости. В конце концов, я знала тебя, когда ты был всего-навсего способным ребенком и выглядел так, будто не доживешь и до двадцати. Честно говоря, если бы я тебя время от времени не подстегивала, ты бы и не дожил. Я не забыла те летние месяцы, которые мы провели вместе, когда ты учил меня читать. Но это было лишь начало моего пути. Тогда я была никем. Никто про меня не слыхал. Что ж, теперь дело обстоит иначе.