шенство д Аржантона, который все время пребывал в дурном расположении духа из-за непонятного упрямства подписчиков. До чего же они были упорны, эти тупоголовые подписчики! Великолепная книга с отрывными квитанциями, переплетенная в зеленую саржу, книга с медными уголками, книга, где должны были красоваться их имена, была почти чистенькая, и лишь на первой странице, точно ореховая скорлупа в пустынном бескрайнем море, виднелась сиротливая запись: «Граф де… замок близ Метре, возле Тура». И этим единственным подписчиком журнал был обязан Шарлотте!
Но хотя поступлений не было никаких, расходы не уменьшались. Пятого числа каждого месяца сотрудники неизменно являлись за гонораром да еще просили аванс. Ненасытней всех был Моронваль. Сперва он приходил сам, а затем посылал супругу, Сайда, японского принца. Д'Аржантон приходил в ярость, но отказывать не решался. Тщеславие главного редактора не знало границ, а у мулата всегда были наготове неуемные похвалы и беззастенчивая лесть. Однако когда все сотрудники бывали в сборе, главный редактор, боясь как бы и остальные не последовали примеру Моронваля, начинал жаловаться и защищался от просьб о выдаче аванса одной и той же фразой, выставляя ее как непреодолимый барьер: «Совет акционеров мне это решительно воспрещает». А ничего не подозревавший «совет акционеров» сидел в углу и старательно заклеивал бандероли, вооружившись кистью и большой банкой с клеем. Подобно тому, как у журнала был всего один подписчик — «милый дядя», у него был всего один акционер — Джек, причем его акции были оплачены деньгами все того же «милого дяди».
Ни сам Джек, ни кто-либо другой ни о чем не догадывались, но д'Аржантон знал все, и ему было совестно, стыдно перед самим собой и перед этим юношей, сыном своей любовницы, которого он снова возненавидел, как ненавидел раньше.
Через неделю главный редактор объявил, что рассыльный не справляется со своими обязанностями.
— Он не приносит никакой пользы. Он не только не помогает — он всем мешает, — сказал поэт.
— Друг мой, поверь: он делает все, что может.
Теперь, после пережитого ужаса, Шарлотта более решительно защищала сына.
— Что ты от меня хочешь? Понимаешь, он действует мне на нервы. Как бы тебе лучше объяснить? Это человек не нашего круга. Он не умеет слова сказать, не умеет сесть, как полагается. Ты, должно быть, не обращаешь внимания на то, как он ведет себя за обедом: раздвинет ноги, отъедет от стола и будто спит над тарелкой… И потом, имей в виду, дорогая: когда такой рослый малый не отходит от матери, это ее старит… Я уж не говорю о том, что у него прескверные привычки. Он пьет, да, да, уверяю тебя, что он пьет. Поглядишь на него — и кажется, будто ты в кабаке. Одно слово — рабочий!
Она понурилась и заплакала. Она уже давно заметила, что сын пьет. Но кто в этом виноват? Разве не они столкнули его в пропасть?
— Знаешь, Шарлотта, мне пришла в голову одна мысль. Раз он еще слаб и не может работать, пошлем его в Этьоль на поправку. Он поживет в деревне на свежем воздухе и, пожалуй, поможет нам сдать в наем Parva domus, ведь у нас аренда на десять лет. Мы будем посылать немного денег, чтобы он ни в чем не нуждался… Это пойдет ему на пользу.
В порыве благодарности она кинулась ему на шею:
— Я всегда говорила: ты лучший из людей!
Тут же они условились, что она на следующий день отвезет сына в Ольшаник и все там для него устроит.
Мать с сыном приехали туда в чудесное осеннее утро, мягкое и как будто золотое — оно было похоже на летнее утро, но только умиротворенное, освободившееся от гнетущей, удушливой жары. Ни малейшего дуновения ветра, только слышно, как щебечет множество птиц, как шуршат опавшие листья. Воздух напоен ароматом сухого сена, выжженного вереска, зрелых плодов, ожидающих, когда их снимут. Усеянные желтыми цветами лесные тропинки, будто чувствуя, что солнечные лучи греют теперь не так сильно, уже не прятались в тень, как летом: их бархатные ковры стлались до самых лужаек. Джек узнавал все эти дорожки. Гуляя по ним, он мысленно возвращался к незабываемым, счастливым годам своего детства, когда, несмотря на все горести, вызванные его ложным положением в доме, он как бы расцветал на деревенском приволье, на лоне благодатной природы. Природа, казалось, тоже узнавала его, звала к себе, раскрывала ему свои объятья. В его душу, размягченную детскими воспоминаниями и собственной слабостью, проник ее мягкий, ободряющий голос, как будто шептавший: «Приди ко мне, бедный мальчик, припади к моей груди, к моему медленно и мерно стучащему сердцу. Я обниму тебя, я тебя вылечу. У меня есть бальзам для всех ран. Тот, кто идет ко мне за помощью, уже заранее исцелен…»
Шарлотта скоро уехала домой. Маленький дом, раскрывший все окна навстречу теплому воздуху, шорохам запущенного сада, где созрели плоды и где, как бы почувствовав весну, вновь распускались цветы, маленький дом, в котором Джек обходил все комнаты, одну за другой, слегка наклоняясь, будто он искал в каждом углу следы своего давно миновавшего детства, впервые — без всякой иронии — вполне соответствовал надписи, выведенной на его фасаде:
Маленький лом, великий покой
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I. СЕСИЛЬ
— Но ведь это же клевета! Ты имеешь право привлечь к суду мерзавца Гирша. Из-за него я пять лет был уверен, что мой друг Джек — вор!.. Ну и каналья!.. Он нарочно явился ко мне, чтобы сообщить эту новость, мог бы еще раз прийти и опровергнуть ложный слух, когда твоя невиновность была признана и подтверждена, да еще в самых лестных, самых похвальных для тебя выражениях. А ну, покажи-ка мне еще свою рабочую книжку.
— Вот она, господин Риваль.
— Превосходно! Лучше исправить допущенную ошибку невозможно. Директор — достойнейший человек… Ах, черт побери, как я рад! Меня мучила мысль, что мой ученик сделался мошенником… Подумать только: если бы мы с тобой случайно не встретились у Аршамбо, я бы еще долго пребывал в заблуждении!
В самом деле, доктор Риваль повстречался со своим старинным приятелем Джеком в домике лесника.
Уже десять дней прошло с тех пор, как Джек поселился в Ольшанике, и все это время он, как брамин, жил созерцательной жизнью: он будто сливался с великим безмолвием природы, упивался последними погожими днями, всеми порами впитывал тепло, шел в лес, и там его окружал животворящий покой. Деревья отдавали ему свой сок, земля — свою силу, и порою, когда он встряхивал головой, чтобы пробудить дремлющую мысль, ему начинало казаться, что под этим ясным, почти прозрачным высоким небом, которое в мягких лучах осеннего солнца еще радушнее распахивало свою ширь, он постепенно меняет свой уродливый облик — облик больного и подневольного человека.
Он виделся только с четою Аршамбо — об этих людях он сохранил самые добрые воспоминания. Глядя на жену лесника, он думал о матери, которой так долго верой и правдой служила эта женщина, а сам лесник, добродушный великан, молчаливыи и диковатый, неотделимый, точно фавн, от жизни леса, воскрешал в памяти юноши те прекрасные, здоровые прогулки, которые они когда-то совершали вдвоем. В доме этих отшельников Джек как бы вновь переживал свое детство. Тетушка Аршамбо покупала ему хлеб и другую провизию. Когда ему было лень возвращаться к себе, он сам готовил на их очаге какие-нибудь нехитрые кушанья. Он подолгу сидел с лесником на скамейке перед его домом и покуривал трубку. Эти люди никогда ни о чем его не спрашивали. Папаша Аршамбо, посматривая на высокого худого парня с красными пятнами на скулах, только печально покачивал головой, как он это делал при виде буковой рощи, на которую напал долгоносик.
Придя в тот день к своим друзьям, Джек застал лесника в постели — у него был сильный приступ суставного ревматизма, который два или три раза в год валил с ног этого колосса, подобно тому как удар молнии валит наземь могучее дерево. У его изголовья стоял низенький человек в длинном сюртуке, карманы у этого человека были набиты газетами и книгами, и от этого, когда он двигался, фалды били его по ногам; его красивые седые волосы слегка топорщились. Это был Риваль.
Сперва Риваль и Джек пришли в замешательство. Джеку было стыдно взглянуть в глаза старому доктору, мрачные предсказания которого он еще помнил. Риваль, видя смятение юноши, связал его с дошедшими до него слухами о краже, совершенной Джеком, и держался холодно. Но бросавшаяся в глаза слабость высокого юноши тронула доктора. Они вышли вместе, беседуя, двинулись но неширокой, еще зеленой лесной дороге. Переходя с одной тропы на другую, выясняя одно неясное обстоятельство за другим, они, добравшись до опушки, обнаружили, что печальное недоразумение за это время окончательно разъяснилось.
Доктор Риваль ликовал; он без конца перечитывал ту страницу рабочей книжки, где директор завода решительно подтверждал ошибочность возведенного на Джека обвинения.
— Ну, раз ты поселился в наших краях, мы будем часто видеться! Прежде всего это необходимо для твоего здоровья. Они отправили тебя в лес, точно лошадь на подножный корм, но ведь этого недостаточно. Ты нуждаешься в уходе, в серьезном уходе, особенно в это время года. Этьоль не Ницца, черт побери!.. Помнишь, как охотно ты раньше бывал в нашем доме? Там все по-старому. Нет только моей бедной жены, она уже не выйдет на перекличку. Умерла четыре года назад, умерла с горя, с тоски, — она так и не сумела оправиться после нашего несчастья. Спасибо еще, что со мной осталась малютка, — не знаю, что бы со мной было, если б не она. Сесиль ведет книги, занимается аптекой. То-то она обрадуется, когда увидит тебя!.. Когда ты к нам придешь?
Джек медлил с ответом. Словно угадав его мысли, Риваль засмеялся добродушным смехом и сказал:
— Знаешь, к девочке ты можешь прийти без твоей рабочей книжки, она и так встретит тебя приветливо… Я ведь ей ни о чем не рассказывал, и жене тоже. Уж очень они тебя обе любили! Это бы их так огорчило!.. Так что никакая тень не омрачила их дружеского расположения к тебе… Можешь прийти безбоязненно… Вот что, нынче я тебя не приглашаю к обеду, уже свежо. Да и туман тебе вреден. А утром приходи завтракать. Когда? Да как прежде. Завтракаем мы в полдень, а то и в два часа, а то и в три, смотря по тому, сколько у меня визитов. Да, теперь стало еще труднее, чем раньше, потому