Новая часть оказалась намного ближе к Монголии, чем ко всем привычным географическим точкам. Они въехали в самую настоящую зиму, какой Ян еще не знал. Когда он выбегал из помещения, от резкого холода запотевали очки. По утрам висел ледяной туман и подолгу не рассеивался. Все неистово ждали весны, хотя декабрь еще не начался. В столовой была та же «шрапнель» – перловка, словно приехала вслед за ними; зато в столовой было теплее. Набить живот «шрапнелью» и немножко согреться – все переносили холод с трудом, кроме одного бурята, который ненадолго оказался в их роте. Через несколько недель его перевели в теплые края: поговаривали, что под Харьков, но точно никто не знал, а просто было приятно так думать.
Мать посылала копченую колбасу, консервы, печенье. Двое парней с Украины получали сало. Делились они по-разному: один – хлебосольно, щедро; второй медлил, экономно отпиливая ломтик обсыпанного крупной, как иней, солью плотного сала. Делились с хлеборезами – приносили хлеб из столовой. Если откусывать небольшие кусочки такого бутерброда и долго держать во рту, что там зефир в шоколаде!.. Но долго наслаждаться не получалось – лакомство стремительно кончалось, оставляя солоноватый вкус во рту.
Часто приходили конверты с размашистым материнским почерком. Она писала что-то несусветное: «…в армии ты хотя бы научишься чистить картошку». Забыла, что Ян ее чистил, когда бабушка заболела. Картошку только и увидишь, когда заступишь в кухонный наряд: ее чистили для командного состава. Рядовые получали кроме перловки макароны по-флотски. Что, интересно, едят во флоте, гадал Ян, серпантином срезая картофельную шелуху, неужто «пехотную шрапнель»?.. Из последнего письма выяснилось, что Якову отложили предзащиту, «поэтому он психует, а характерец у него и без того не сахар».
…Сахарница всегда стояла посредине стола, можно было брать сколько хочешь. Ян всегда насыпал в кофе четыре ложки, а чай пил без сахара, идиот. Сейчас бы в чай тоже клал… Яков брал из сахарницы ложку, рассеянно опускал в свой стакан и размешивал, громко звякая. «Тебе что, закон не писан?» – орала мать. Бабушка молча доставала чистую ложку.
Положенную норму сахара, три кусочка, он сначала клал в кружку, но вскоре стал делать, как остальные: забрасывал в рот и запивал остывшим – всегда остывшим! – чаем, наслаждаясь тающей во рту сладостью.
«Павел Андреевич вернулся из больницы, – писала мать, – и сразу к Яше: ну, как прошла предзащита? Подозревали инфаркт. Он уехал в санаторий». Без всякого перехода жаловалась на завлаба, который посылал ее в командировку. «Я что ему, девчонка какая-то, молодой специалист, или аспирант?!»
Он отвечал – не в день наряда, конечно, тут успевай только поворачиваться, – а спустя некоторое время, не сильно затягивая, чтоб избежать обиды, хотя писать не хотелось, особенно после того как она вложила в конверт его собственное письмо, с размашистыми красными перечеркиваниями.
Яна ожгло. Ни один диктант с двойкой или сочинение не вызывали такого гнева.
«Ты должен быть внимательней, – назидательно писала мать, – а то в простых словах пропускаешь буквы» (она жирно подчеркнула «вечерняя поверка» и вставила недостающее, по ее мнению, «р»). Может, Яков прав и она действительно… дура? Оба письма Ян порвал и бросил в уборную, подтолкнув сапогом последний клочок в вонючую дыру.
После этого долго не писал. От матери посыпались истошные письма. «Ты заболел? Я вашему командиру напишу… дозвониться невозможно. Женщина из соседней лаборатории – ничего особенного, звезд с неба не хватает, инженерную зарплату отрабатывает… у нее сын в армии – то ли в Краснодаре, то ли в Красноярске…» Заканчивалось угрозой дойти до маршала «или кто там у вас».
Ясно было одно: мать ничего не поняла.
Ни-че-го.
Написал в конце концов, что сюда, в эти края, ссылали декабристов и на одном из построений замполит объявил о предстоящей экскурсии «по памятным местам». И – да, библиотека в их части имеется. Больше писать было не о чем.
Библиотека действительно существовала. Ведала ею жена замполита, сонного вида толстая блондинка лет сорока. Она вязала, сидя в наброшенной на плечи шубе. Библиотекарша подняла глаза, кивнув в ответ на приветствие, но от вязания не оторвалась, только поправила сползавшую шубу. Двое ребят из их роты, перешептываясь, листали какую-то книгу.
– Библиотека закрывается через десять минут, – не поднимая глаз, обронила блондинка и почесала спицей в шиньоне.
Ян увидел разрозненные тома «всемирки» и снял первый попавшийся, раскрыл: Гомер. «Песнь первая. Язва. Гнев». Это произошло в день получения злосчастного письма, разорванного и утопленного в сортире.
Замполитша положила вязание на колени, поправила шубу, записала Гомера в карточку – и забыла о рядовом Богораде в ту минуту, когда за ним закрылась дверь.
Первая зима, самая тяжелая, по календарю подходила к концу, но стоял крепкий мороз. «Илиада» казалась бездонной, но была в этой книге какая-то величавая гармония, как в музыке Баха. Длинный перечень кораблей, отправляющихся на войну, никак не кончался…
Еще не скоро принесет он в библиотеку казенного Гомера, и совсем уже далек тот день, когда много позже, в нью-йоркской книжной лавке, наткнется на строчки: «Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до середины…» – и остро захочет вернуться к страницам «Илиады». Сегодня до Мандельштама было далеко, как до Нью-Йорка, – правда, о существовании последнего он хотя бы знал.
Прочитав отрывок, Ян уплывал в сон. Во сне продолжался день: он хочет спать и ходит в поисках места, где можно прилечь, иначе уснет где стоит: на дежурстве, во время политинформации, напротив мишени, с гантелями в руках. Изворотливый сон открывал ему простые и такие желанные возможности. Например, во время стрельб лежать можно не на земле, а на раскладушке, а вздремнуть можно, когда меняют мишени; как же они, дурачье, не сообразили! В другой раз снилась политучеба, почему-то нелегальная: все помещение замаскировано под лазарет; солдаты должны делать вид, что спят, но можно ведь уснуть по-настоящему, только бы замполит не просек.
Однажды приснилась бабушка. Она вела за руку незнакомого мальчика лет четырех, и мальчик останавливался, обнимал ее, прятал лицо в складках темного платья. Ян смотрит на них с противоположного тротуара и кожей ощущает шершавую ткань бабушкиного платья. Громкое «Подъе-о-ом!» выбрасывает его из сна, который забылся бы, если бы не красноватый след на щеке от грубого шерстяного одеяла – во сне сползла простыня.
Только вечером он понял, кто был мальчик.
Работа «на ключе», то есть прием и передача, по-прежнему оставалась самой легкой частью служебной рутины. Здесь был свой ритм, как в «Илиаде» – свой, но не мешал думать о чем угодно. Отстучал «конец связи», снял наушники – и сразу возвращаешься в привычный мир архаичного ритма и звуков.
На крыльце закурил. Из раскрывшейся двери вышли двое, старлей их взвода и какой-то незнакомый капитан, и повернули налево. «У меня, помню, тоже был один жидок…» – оживленно говорил капитан. Весело, беззлобно, как если бы сказал «паренек».
«Илиада» была бесконечна, как зима, но все же зима кончилась быстрее, хотя весна в этих краях, говорили, всегда была поздней, куцей, робкой. Перешли на летнюю форму одежды. То же самое сделала природа: снег сошел, явив мутную реку с глинистыми берегами голубовато-сиреневого цвета. Далеко за окнами части горбились сопки, поросшие кустарниками. Когда зацвел багульник, сопки тоже расцветились розовым, лиловым, нежно-сиреневым. Чем не вереск? Только тем, что не вереск.
До вереска оставалось больше года.
…В увольнение отправлялись в город – угрюмый даже летом, под ярким негорячим солнцем; грязный, пыльный, серый; зимой всю неприглядность скрывал снег. В парке низкорослые березки выглядели блеклыми, выгоревшими, словно театральная декорация.
Библиотекарша тоже перешла на летнюю форму. На ней была легкая блузка, под которой виднелись перетяжки бюстгальтера, и цветастая юбка; в руках блестели спицы.
Ян увидел стопки толстых журналов – новых, едва ли кем-то читанных. Он не надеялся на удачу и потому был удивлен, когда наткнулся на «Мастера и Маргариту», о которой давно говорила Анна Матвеевна. Замполитша едва успела зарегистрировать журналы, как раздался сигнал боевой тревоги.
Армия кончилась майским воскресным полднем семьдесят пятого года. Ян вошел в комнату. Стул упал под возглас матери: «Ты!..» Застыла бабушка, прижав руку к груди, и младший сержант, отличник боевой и политической подготовки, кинулся к ней, обнял и вжался лицом в шершавую ткань – единственную на свете – старого платья, как делал в детском саду, в школе и в армии, лежа под грубым солдатским одеялом.
Армия кончилась в ту минуту, когда Ян снял парадную форму и надел костюм с рубашкой. Форму отправил на вешалке в шкаф – навсегда.
Армия кончилась, оставив о себе стойкое напоминание язвой желудка, о которой Ян еще не подозревал, и стальные зубы, о которых не подозревали другие до его первой улыбки. Сохранилась привычка к раннему вставанию – полезная, но ненужная сейчас, когда можно было поваляться в постели; привычка курить крепкую «Приму» вместо болгарских сигарет с фильтром и рефлекторный жест отдавать честь военным. Эта привычка держалась стойко, рука вскидывалась сама по себе. Потом, тоже сама по себе, рука «забыла» об этом – армия кончилась по-настоящему.
Несколькими днями раньше кончилась она и для Михеева Алексея, тоже, по странному совпадению, отличника боевой и политической подготовки. Вторая часть формулы соответствовала реальности; первая не могла не вызвать сомнений – постоянные школьные освобождения от физкультуры сыграли с рядовым Михеевым злую шутку, и стать бы ему всеобщим посмешищем и изгоем, если бы над их ротой не нависла необходимость выпустить стенгазету на годовщину Октябрьской революции. Лежа на верхней полке поезда, демобилизованный Миха представлял себе, как он будет рассказывать о своих