Джек, который построил дом — страница 22 из 85

Все звучало маняще, ласкало слух: название пансионата «Лазурный берег», диковатое нерусское слово «Геленджик»; «бархатный сезон». Ада мысленно видела яркую синеву, золотой пляж и беззаботных отпускников. Экскурсии, наверное, будут очень познавательные. Когда Яков едет в отпуск, он возвращается загорелый, поджарый, глаза туманные; потом телефон трещит – его пассии звонят. Брать халат или нет? Очень уж обтерханный, к тому же фланелевый, это для дома хорошо, а в отпуск? Если бы у нее было такое шелковое кимоно, как у жены Павла Андреевича, не стыдно было бы на люди показаться. Завивку надо сделать, а в парикмахерской очередь. Если ехать как есть, подумают: распустеха приехала. Бигуди, что ли, взять? А парикмахерскую найду в Геленджике: на курорт еду, во всесоюзную здравницу. Где купальное полотенце?..

Полотенце лежало в стопке чистого белья, но, развернув его, Ада только ахнула: застиранное, нитки торчат. Обойдусь – или там куплю. Бусы взять янтарные, они ей очень к лицу. Не то чтобы Ада собиралась каждый день щеголять в бусах, но надо считаться с культурными мероприятиями. Нейлоновую блузку. А где билет?! Нашелся билет и был немедленно переложен в сумочку, рядом с путевкой.

По комнате ходила мать. Что-то упало за диван и покатилось. Иногда звонили в дверь. Окно было приоткрыто, пыльная листва неподвижно висела на деревьях. Улицы были пусты: суббота, люди торопились разменять этот теплый денек, а вдруг последний? Яков ушел, а перед этим сосредоточенно копался в письменном столе, что-то искал. Угрюмо зыркнул на чемодан: «Уже?» Появился сын – худой, с отросшими волосами; сбросил пиджак и привычно взгромоздился на парту, поставив ноги на сиденье. Вытащил сигареты, закурил. Какой он вымахал… а ведь был очаровательным бутузом. Улыбнувшись, Ада проговорила:

– Как я радовалась, когда купила тебе парту! Ты приходил из школы и сразу садился делать уроки…

Ян застыл, сигарета неподвижно дымилась в пальцах.

– Парту купил отец.

Голос у него сел.

Ада снисходительно улыбнулась.

– Ты маленький был, не помнишь. Это я купила.

Куда запропастился купальник? Хороша она будет на море без купальника.

– Помню. Отец купил. И парту, и школьную форму.

– Вот именно: дурацкую форму привез, пришлось новую покупать. А парту – я.

Тапочки надо взять, чтобы в комнате переобуваться.

– Он умер. Зачем ты?..

Ада выпрямилась.

– Он для меня давно умер, после развода. Пить не надо было, тогда бы не умер.

Все было – ложь, лажа. Мать не покупала парту, уроки за ней он не делал, а потому радоваться этому придуманному самой мифу она не могла, да и домой приходила, когда он уже засыпал. Самой гадкой была ложь о пьянстве отца. Да, он любил хорошее вино, коньяк, однако был защищен от пьянства каким-то многовековым родовым геном, который не дал ему впасть в горькую зависимость от горькой. Ян узнавал это – отцовское – в себе, когда твердо, но необидно отказывался от водки, тайком приносимой ребятами в часть. И любил коньяк, как отец.

– Ты стал черствый, – упрекнула мать.

Ян отвернулся к шкафу, вынул чистую рубашку.

– Куда это ты на ночь глядя? – голос был недовольный, хотя «на ночь глядя» добавила для порядка, погрешив на полдня.

– Дела, – коротко бросил и закрыл дверь.


– Не понимаю, что за дела в выходной день, – Ада была недовольна.

Надо бы маникюр сделать. Она придирчиво, словно чужие, оглядела руки: ногти подровнять успеет, а лака в доме нет, разве что у Ксеньки попросить. Куда его понесло, интересно? Светлую юбку не брать, светлое полни́т.

«Дела» у него. Вот у меня дела – всю жизнь: работа, учеба, экзамены….Сколько ему лет было – десять, что ли, в ТЮЗ их еще водили? Десять… или девять? Она тогда к экзамену готовилась по теоретической механике, термеху. Сидела не поднимая головы… Брат с работы пришел: где Яник? Какой театр, д-д-дура, восьмой час! А ей некогда было на часы смотреть – завтра термех сдавать. Он один рукав пиджака снял, а второй не успел – побежал к ТЮЗу. То ли спектакль отменили, то ли перенесли… до того ли ей было – сдать бы завтра термех. Сын позвонил в дверь, а сам стоит и плачет.

…Капроновые чулки положить, несколько пар.

…И такой жалкий стоит, несчастный! Чего ты плачешь, спрашиваю, а он говорит: я боялся, что вы с Яшей волноваться будете. Такой сладенький! – за нас боялся, за маму свою; а теперь какие «дела»?

– Ты помнишь, какой он маленький был? – Ада повернулась к матери. – Сладенький такой, ласковый; а сейчас? Уже ничего сказать нельзя, огрызается. «Дела»… Какие у него дела, спрашивается?

…Клара Михайловна, по своему обыкновению, промолчала о том, какие могут быть дела у мальчика, которому почти двадцать два. Дочка ничего не замечала, Якову ни до кого не было дела. Только ее незрячие глаза видели, что происходит с Яником. Она помогала как могла: напоминала, что горячая вода «сегодня есть, и ванная свободна, ступай», и стирала рубашки, от которых часто стало пахнуть духами.

Сладенький… нет. Он в детстве был открытый, доверчивый. А как Аду ждал! Не хотел засыпать, несмотря на уверения, что «мама на работе, мама придет поздно». Услышав Адин голос, однажды вскочил с кровати, бросился к ней с ликующим криком: «Мама, мама!» Чем-то расстроенная, она с досадой отпихнула малыша: «Ну что тебе надо?!» Такое лучше не видеть, а Клара тогда на глаза не жаловалась… Яник долго плакал – обида больнее, чем ушиб.

Я помню его маленьким. Я и тебя помню ребенком, кудрявой девочкой с яркими глазами, почему-то ты любила затрепанный учебник астрономии: «Папа, почитай!» Он читал, а ты повторяла вслух звучные названия. И другое время помню, когда тебе не с кем стало говорить об астрономии – папа ушел на войну, сама я работала на заводе по две смены. Ты выросла, худенькая была, ходила в лицованном платье, помнишь? – я свое выходное довоенное перешила, – сверху вязаная кофта. Я приносила с завода миску, где в супе плавал размокший хлеб, а то котлета или рыбина. Пятилетний Яшка жадно втягивал жижу, а ты вставала из-за стола: больше не хочу, пусть он мое доест.

Пока дети маленькие, любить их легко; когда вырастают, ты превращаешься в источник раздражения, третьестепенный придаток жизни. Когда маленькие, боишься за детей, потом – детей: боишься помешать, перебить, спросить. А непослушное, глупое сердце толкается в груди, настойчиво велит: помоги, подскажи. Вот и сейчас Ада потерянно мечется по комнате, сама не своя: мальчик вырос, теперь он может оттолкнуть тебя, как ты в тот вечер – его.

Клара Михайловна повернулась к дочери:

– Что, Адочка?

– Ты не видела мой купальник?

И возмущенно выпалила:

– Парту я купила, я!

Сейчас она и сама в это верила.


Яков не любил бывать у Аркадия дома, но нередко приезжал к нему на взморье. Приходилось ждать, когда кончится тренировка. Все же понятней, чем футбол, думал он, сидя на скамейке. «Сейчас, это последний сет», – бросал Аркадий. Они приветствовали друг друга, словно позывными обменивались: «Здорово! Как ты тут?» – «А ты там как?»

В этот раз они устроились в новехоньком кафе «Под соснами», которое полностью соответствовало названию: вокруг стояли сосны, тропка между ними вела к морю. Пили коньяк. Аркадий перечитал отзыв оппонента.

– Ну сука. Ты его знаешь?

– Вроде фамилия знакомая. И как обтекаемо, да?

Оба склонились над листком. После высокой оценки научных достижений соискателя и «блестящего» оформления диссертации следовало главное: «…соискатель недостаточно обосновывает актуальность темы, что ставит под сомнение значимость приводимых выводов для современной науки… в то время как в свете решений… перечисленные публикации не отвечают требованиям, которые предъявляет современное состояние…»

– Сука, – повторил Аркадий. – Что теперь?

Оба знали, «что теперь». Другой оппонент был «свой» – однокурсник Гринвалдса; хоть отзыв еще не прислал, уже понятно, что панегирика можно не ждать. Если даже третий, который тоже пока молчит, расхвалит работу, то два больше трех; все. Через год можно будет подавать снова, если хватит пороху.

После коньяка захотелось есть. Яков уговаривал зайти в ресторан, но Аркадий спешил домой – завтра рано вставать: он работал в теннисном клубе, потом ехал на корт.

С вокзала Яков шел пешком, в памяти вертелась фамилия оппонента. Наверняка статьи попадались, хотя какая разница? На последней сигарете в памяти вдруг всплыла конференция двухлетней давности, куда они с Гринвалдсом ездили вместе, и завлаб продекламировал их совместный доклад; да черт с ним, у Грини представительный голос. А на банкете Яков подсел к той рыженькой в клетчатом. Она пила коньяк – умело пила, не пьянела, а только разрумянилась и стала похожа на ренуаровских пышных и легких баб; однако к концу вечера заговорила громче, часто повторяя слова «мой муж». Яшины ухаживания находились в той стадии, когда наличие мужа поблизости было совсем ни к чему. Рыженькая назвала имя: «Муся», – губы сложились в поцелуй. Она щелкала браслетом («муж подарил, а я боюсь потерять – он все время расстегивается»), Яков вызвался починить, но понадобились маникюрные ножнички, которые лежали, конечно же, в ее номере, где расстегивалось все, кроме браслета. Рыжая шельма продолжала лепетать о «моем муже», но воспринималось это как часть ритуала. Кожа у нее была… бархатная, хотя настоящий бархат Якову трогать не доводилось.

Наивно было бы считать оппонента Мусиным однофамильцем, усмехнулся Яков, а все остальное иррелевантно. На ренуаровскую красотку с бархатной кожей не держал никакой досады, только сожалел, что больше не пришлось этой кожи коснуться.

Как не было досады на Аркадия, хотя в лаборатории его не хватало, за эксперименты отвечал он, и без Аркашки все шло вкривь и вкось. Якову вопросов об Аркадии не задавали – ни для кого не было секретом, с чего это м.н.с. меняет академический институт на теннисный корт.

…Бросить все, рвануть отсюда как можно дальше, начать заново. Звали же в Т***, лабораторию давали, квартиру «в течение полугода, соглашайтесь!». Устроиться, перетащить Яника – там доучится.