– Все, – подытожил он. – Конец.
…До расставания с ним оставался почти год, однако любой конец есть начало, как это заметила слепая Урсула, и цифры на мраморе так же условны, как имя, ведь Урсула могла зваться Кларой или Бестужевкой (то бишь Анной Ермолаевной), как и случится через четыре года; имя так же условно, как время. «Время по кругу вертится, и мы опять пришли к тому, с чего начали», то есть к октябрьскому дню десять лет спустя, когда семья – мать и сын – получила разрешение на отъезд.
Часть вторая
Когда начала меняться жизнь, с отъездом Якова? Теперь в просторной комнате остались двое. Частное, семейное дело.
Несколько лет прошли ровно, со всеми предсказуемыми событиями, только быт осложнился – магазины пустели. Хватали что есть (завтра не будет), особенно соль, мыло, спички. Раскупили сигареты, даже пачки с простым грубым табаком; говорили: «махорка». Кому сейчас могла понадобиться махорка?! – брали, совали в нейлоновые сумки. Лишь бы не было войны, повторяли как заклинание.
На смену последнему кремлевскому старцу пришел энергичный, азартный новый генсек Горбачев и заговорил неслыханное: перестройка, ускорение, гласность (признав таким образом существующую безгласность). «Ты послушай, что в “Известиях”! – Ада шуршала газетой. – Никогда такого не было, послушай!..»
От новизны захватывало дух: свобода слова! печати!..
…что сразу сказалось на киосках «Союзпечати», и везло тем, у кого были знакомые продавцы. Газеты, холодные и волглые от типографской краски, журналы расхватывали с такой же скоростью, как дефицитные яйца, творог и колбасу. Правда, на журналы, в отличие от продуктов, можно было подписаться, если выстоишь очередь на почте. Советскому ли человеку привыкать к очередям? Однако свободой слова не насытишь пустой живот. В очередях все чаще слышалось слово «карточки», что напоминало о войне, которой не было.
…«Я тебе покажу свободу слова, паршивец! – кричала Ксения, гоняясь по всей квартире за сыном. – Все дети как дети, только меня на всю школу срамят!» Пока мальчик отсиживался у Павла Андреевича, Ксения жаловалась Аде: «Со школы пришла, тетрадку мне показали. Все дети как дети – пишут, что хотят мира во всем мире, а мой паршивец один выпендрился. Хочу, мол, велосипед; а?!»
Что-то вяло закопошилось в Адиной памяти: школа, тетрадка… но не ожило.
Нет, карточек не было, мало ли что в очереди бабы паникуют! Зато стали выдавать талоны, где продукты назывались обобщенно, безлико: «колбасные изделия», «стиральный порошок», «макаронные изделия»… Не Италия, в самом деле. Наибольшим спросом пользовались талоны на сахар и водку, что понятно: под интригующие речи о рыночной экономике в стране объявили борьбу с алкоголем глобального масштаба, и нового генсека крыли по всем законам свободы слова. К тому же на экранах телевизора его стали показывать за письменным столом в Кремле со стаканом молока, которое он наглядно отхлебывал.
Лишь бы не было войны…
Война шла в Афганистане.
Но Афганистан далеко, да разве это настоящая война? Нет: ограниченный контингент.
Если кто-то задумывался, какими рамками контингент этот ограничивался, то не матери, провожавшие в армию своих сыновей, – они провожали на войну.
Которой «лишь бы не было».
Подоспела новая, совсем уже апокалиптическая: Чернобыль, звезда полынь. И ближе, чем Афганистан. И страшней.
Яков звонил часто; похоже, знал он больше сестры и племянника и, соответственно, больше тревожился. Кричал, чтобы Ада не вздумала ездить в командировки ни в Киев, ни в Минск, однако толком объяснить не мог – разъединяли. Может, и не в свободе слова дело, а в перегруженном международном телефоне: все звонили, все беспокоились.
Тревога брата передавалась Аде, но объяснения сына выслушивала недоверчиво: «Ты преувеличиваешь. Яшка паникует – это же всего один блок!» Ян зверел. Всего один блок. То же, что ограниченный контингент. Яков прав: она дура, просто дура. Не понимает, какая черная пропасть открылась Чернобылем.
Гласность отступала, когда касалось Чернобыля. Западные станции глушили как никогда.
Движение, которое началось отъездом Аркадия, нескольких знакомых в институте, затем – Сани, набирало силу. Каждый отъезд – частное, семейное дело, расставание с зыбкой надеждой на встречу, теоретически возможную, но слишком маловероятную, чтобы на нее уповать.
…От проводов Якова до встречи Горбачева с Рейганом прошло семь лет – библейский срок ожидания, томлений, надежды. Забулькало в приемнике извивающееся слово «Рейкьявик», где были произнесены слова о правах человека. Сильные мира сего изменили судьбу троих и судьбы сотен тысяч им подобных.
Переговоры в Исландии не были секретом для советской прессы – гласность, – но Ян привычно полагался на «вражьи голоса». На другой стороне мира Яков узнал о Рейкьявике из тех же «голосов», которые для него давно не были вражьими, и быстро принял сигнал.
…Мир менялся. Переговоры в Рейкьявике положили конец холодной войне. Через три года в Афганистане закончится война горячая, часть ограниченного контингента вернется домой.
Только из Чернобыля вернуться было нельзя.
…Вероятность отъезда (а значит, встречи) возрастала с каждым днем и через три года (сколько принято ждать обещанного) стала реальностью в виде двух чемоданов на каждого.
Три пластинки «Хорошо темперированного клавира», Михин рисунок с Тилем и Ламме, вложенный в газету, и его собственный портрет школьных времен «Завтра история», хотя история была вчера, сегодня и каждый день, толстый том «Смерть Артура» Ян укладывал под истошные вопли матери: «Возьми свитер! Плед!.. Оставь, уйди, я сама!»
Два чемодана. Хорошо темперированный ОВИР.
За два дня до отлета устроили прощальный сбор – печальное застолье, похожее на поминки: расставались без надежды на встречу.
Только завлаб Дядя Саша был уверен в обратном – остальные сидели подавленные. Миха поддел вилкой кусок ветчины. В ГДР он не поехал, как не поехал и на Север, а вместо этого начал работать переводчиком-референтом и женился. Жена сидела рядом, с интересом присматриваясь к гостям. Скоро пришел Андрей. Как всегда, элегантный, подтянутый (он совмещал преподавание в техникуме с фарцовкой). Илья ничуть не изменился: космы над толстыми линзами очков, косноязычная речь – словом, тот же Илюшка, только кандидат физматнаук. Мухин появился с тем же – или другим? – портфелем. Извинился, что супруга не пришла. Владимир Петрович изменился: стал плотнее, брюки со стрелками и дорогой пиджак придавали солидности, как и полагается начальнику сектора КБ.
Ада настороженно поглядывала на дверь, ожидая появления Любки. Дело прошлое, конечно; да кто их знает, старые-то дрожжи? Прослышит про Америку – сразу примчится, хищница…
Ян разговаривал с Ильей, не догадываясь об опасениях матери. Любку не ждал. Она давно носила фамилию Мухина, да и с любой другой не пришла бы – первого раза хватило обоим.
…Он помнил, как летел домой с бутылкой шампанского, выклянченной в магазине: «Ребята, женюсь; пропустите, а?» (Ни раньше, ни потом не назвал бы стоящих в очереди ребятами, только в тот безумный день.) И как люди орали, спорили, прежде чем как-то неуловимо подались, пропустив его к прилавку; недовольные голоса гудели за спиной, и просить еще и сигареты не рискнул. Опять улица, киоск – и назад, а в голове крутятся собственные слова: ребята, женюсь!
Я женюсь?.. Ну да, вот ведь и шампанское. Значит, женюсь.
Он помнил, как летел по лестнице, боясь уронить бутылку (на улице несколько раз останавливали: «Молодой человек, где брали?..»). На четвертом этаже прислонился к стене, перевел дыхание. Постоял несколько секунд – и перемахнул оставшийся пролет навстречу хлопнувшей двери. Вот сейчас скажу: а что я добыл!..
И ничего не сказал. Оказывается, судьба может решиться на лестничной площадке, быстро и неожиданно.
Любкины глаза не видел: она вихрем пронеслась мимо – вниз, вниз. Ян долго курил, сидя на подоконнике, прежде чем войти в квартиру.
О забытой бутылке вспомнил не сразу, да и какая разница? Кто нашел, тот и… женился. Или просто выпил. Было стыдно, это он помнил очень отчетливо, – обманул людей в очереди: «женюсь». Нет, ребята, все не так. Все не так, ребята.
…В дверь продолжали звонить. Пришла Анна Матвеевна, с ней был улыбчивый седой мужчина. «Мой друг, – представила она, – Линард». Человек улыбнулся хозяйке, приветливо кивнул собравшимся. Анна Матвеевна мало изменилась, только волосы из русых стали седыми, стриглась она теперь коротко; в брючном костюме выглядела очень элегантно.
Вот тебе и «любовное свидание», растерялась Ада, надо же… Но Аннушка какова! Привела мужика, не постеснялась и… вообще молодится. В ее возрасте женщины внуков нянчат. И почему-то не полнеет. Последнее особенно огорчало.
В дверях стояли Майка с Вийкой. Ксения тащила два стула, сцепившиеся ножками. За ней, тоже со стульями, шел Павел Андреевич. Ян бросился навстречу. «Переводчик с именем», так завораживавший его детское воображение, давно утратил ореол таинственности: Павел Андреевич переводил немецкие технические статьи, брался за шведский и норвежский и был особенно ценим за безотказность, сдавая переводы в срок. Его жена, обладательница шелкового кимоно, ушла к хоккейному тренеру, мать уже покоилась на кладбище, и Павел Андреевич жил один, окруженный пухлыми, как он сам, словарями. Постаревший, обрюзглый, он стал похож на разваренный пельмень, а что когда-то называл так Яника, давно забыл.
Ян обвел взглядом стол. Я всех увожу с собой. Миху, Аннушку с приветливым Линардом, Дядю Сашу, Майку с Вийкой, Илью с Андреем и Мухиным, и Ксеньку, и Павла Андреевича, «переводчика с именем».
И Бестужевку – она сидела бы рядом с бабушкой.
И бабушку.
Я увожу с собой эту комнату – к счастью, матери не удалось изуродовать ее перегородками. Мне все равно, кто здесь будет жить, потому что комната будет помнить меня. Чужие люди вселятся сюда, сделают ремонт, и на стенке исчезнет след от гвоздя, на котором висел Михин рисунок. И все-таки рисунок останется – стенка будет его помнить.