Вообще-то смотрел в зеркало, готовясь бриться, но так удивился несовпадению привычного своего лица с отражением, что застыл с электробритвой в руке. Кто первый сказал «ты»? Переход Яну всегда давался не просто болезненно – мучительно, несмотря на все уверения, что в Америке «все на ты, даже с президентом», однако с президентом общаться не приходилось, а сказать «ты» он и раньше не умел даже пьянице в парадном. Не пускал какой-то внутренний барьер, охраняя от непрошеных дружб и навязчивой фамильярности.
…Почему ты решил, что она позвонит, спросил у зеркала. С какой стати? Ведь ездила же как-то раньше, вон и метро близко. Автобусы. Такси, в конце концов.
Он хищно схватил трубку зазвонившего телефона. Борис. «Есть идея…» После разговора Ян закурил и долго водил карандашом по чистому листу, вырисовывая причудливый орнамент. «Идея» была полной неожиданностью: полная ставка на работе плюс та задача, о которой в лаборатории Дяди Саши только начинали мечтать. А тут – решай не хочу. Потому и звонил Алекс.
…Египтянку зовут Юля.
…Завтра надо дать ответ. Борис объяснил: «там сложная кухня, не тяни».
Часы лежали на столе. В университет Ян безнадежно опоздал и знал, что хладнокровный китайский юноша посмотрит на часы, прежде чем уйти. К беседе с ним Ян был готов, однако чувствовал себя так далеко от лаборатории, где должен был сейчас находиться, словно научный руководитель вместе с университетом переместились куда-то далеко… в Китай.
Думать, решать и снова думать. Не над идеей Бориса – тут и думать нечего, – а над задачей, дразнящей и – пока – недосягаемой.
Он не испытывал никаких сожалений об университете. Не срасталось, несмотря на его попытки, с самого начала. Так и должно было разрешиться, потому что шло отторжение; кого кем, уже не имело значения, как и то, что не напишет он диссертацию, не сделает академической карьеры и мать не сможет им гордиться, как гордится диссертацией Якова, написанной только благодаря ее жертве. Нет, ничего этого не будет, но… «Что пользы человеку приобресть весь мир, а себя самого погубить?»
Объяснение с матерью грозило скандалом, Евангелием ее не проймешь. Екнуло неприятно внутри, вспомнился беспомощный голос Якова: «Что я мамашке скажу?» С Яшей проще; правда, начнет уговаривать – приезжай, мол. Приеду, дядя. На Новый год.
…Он ничего не знал о ней, только имя и голос. Она сидела с опущенными глазами (голубыми? карими?), не хотела говорить об эмиграции. Да что там рассказывать – у всех более или менее плоско-параллельно: родственники – вызов – Европа – самолет через океан. Ее челка падала на лоб, а так – майка, джинсы, сумка через плечо. «Вы сможете вернуться».
Зачем, если ты сидишь со мной рядом?..
И что он скажет ей, когда позвонит? Он твердо знал, что позвонит.
У них есть пароль: Город.
Юля впервые за полгода в Америке встретила земляка. Непривычное, армейское какое-то слово: «земеля». «Встретила» – сильно сказано: ее воткнули, как редиску, в чужую машину, не спросив, удобно ли хозяину, – вези, мол, тебе по дороге.
По дороге ли? Заехали черт знает куда, он только приговаривал: «Поедем через наоборот». Она хоть на телеге поехала бы, так разозлилась на этого «историка». Пимен в эмиграции. Расскажите да расскажите. С какой стати? Самой бы разобраться…
Хорошее имя – Ян: короткое, ничего лишнего. Как и в нем самом – молчал, курил, слушал. В какой-то момент его лицо показалось знакомым, где-то давно виденным. Ложная память; никогда не виделись. Или в большой компании, попробуй запомни всех. Проще всего спросить его, но прозвучит многозначительно, как в кино: «Мы с вами где-то встречались?..»
Они встретились неожиданно через несколько дней в кафе. Вторая сигнальная система помогла преодолеть неизбежную заминку после приветствия, разговор начался о Городе: общие друзья, знакомые. Никого не нашлось. Оба учились в университете, но Юлин исторический факультет находился далеко от физмата, жили они в разных районах, зато Город был общим.
Как и теперь, подумал Ян.
Он иначе представлял себе историка: почему-то мужчиной, и немолодым, вроде Бориса.
– Ты тоже пишешь историю эмиграции? – спросил, улыбнувшись.
– Нет. Историю мутного времени. Не пишу – кратко конспектирую.
– Я думал: Смутное?.. По истории у меня была тройка.
Юля ответила серьезно:
– По-моему, в каждом периоде бывает свое «смутное» время. Как сейчас в Союзе; а как его потом назовут, кто знает? Я условно обозначила как мутное время.
Из кафе вышли в сумерки. Над входом горели неоновые буквы «The Coffee Connection», и название показалось Яну судьбоносным.
– Машину починили?
Не говорить же об истории. Выяснилось – да, починили, но за ней надо ехать в какую-то тьмутаракань по «китайской дороге», как выразилась Юля.
– Хайвэй?
Долго смеялись. Он рассказал, как пересек на машине всю страну по «китайской дороге». Говорил увлеченно, почти восторженно: рыжий песок пустыни, лица, вырубленные в скале, спокойный взгляд лося, пасущиеся бизоны. Когда-нибудь он еще раз проедет – медленно, с фотоаппаратом, – а пока летает в Сан-Армандо самолетом.
– И часто летаешь?
– Пару раз в год. Моих тинейджеров оставлять надолго нельзя.
Воздух стал прохладным. Юля накинула легкий жакет. Из кармана выскользнула шоколадка.
– Для Антоши, – пояснила.
В кафе и на улице говорить было легко, но теперь померещившаяся Яну connection оборвалась – да и была ли? – и любое самое незначительное слово, готовое вырваться, оставалось внутри, молчание стало напряженным, будто сзади сидел кто-то посторонний и при нем нельзя было свободно переговариваться.
Мог бы сообразить, с досадой думал Ян, остановившись на светофоре, что вряд ли она приходит в пустую квартиру. Конечно, там сидит муж – или бойфренд, и. о. мужа, – ждет любимую шоколадку. Любимую с шоколадкой. Самому Антоше западло вызволять машину. Хайвэй ему не по зубам. А я, дурак, выпилился везти ее за машиной.
– Вот и приехали.
Показалось или нет, что не скрывает облегчения? Плевать.
И спросил, доставая сигареты:
– Когда тебе за машиной ехать? Я могу отвезти.
– Нет-нет, зачем? Я договорилась уже, спасибо.
Вежливо улыбнулась, помахала рукой и вошла в парадное.
…Мир остался прежним, черно-белым, не существовало никакой цветной фотографии, да и окно никто не мыл, а тогда птицы малоотличимы друг от друга. Ты приедешь домой – закуришь сигарету – включишь музыку… Разве этого мало? Пускай за окном промелькнули яркие зеленые буквы «The Coffee Connection» – будешь ходить в другое кафе.
Ни с кем она, конечно, не договаривалась и, как выцарапать машину, не знала. Зачем отказалась? Не от большого ума: машина нужна позарез – ехать за Антошкой.
Письма из лагеря приходили каждый день. «Я очень скучаю – забери меня, пожалуйста – здесь хуже, чем в больнице, лучше бы второй аппендицит – я моюсь каждый вечер, ты не думай – они смеются, когда я говорю по-английски – папа звонил? – тут есть один русский парень, он говорит, что все будет окей – я тебя жду – »
Каково одиннадцатилетнему в чуждом окружении, когда сама в тридцать восемь ощущаешь свою инородность? Антошку надо было забирать, а лучше – совсем не посылать в лагерь, очень уж дорогой ценой шло привыкание. Замкнется, замолчит – что тогда? «Ты не понимаешь, Юля, – после развода муж по-прежнему говорил снисходительно, – парень должен врасти в среду, в язык. В лагере спорт, они плавают в озере, в бассейне; там отличные воспитатели. Не делай из Антошки бабу».
Мамочка, забери меня отсюда.
Попросить Алекса?.. Нет, неловко. Хоть пешком в этот лагерь иди…
Письма лежали рядом с пишущей машинкой, из нее выглядывала начатая страница, озаглавленная «Стрый великий». Со Станислава Важинского, дяди Юлькиного отца, началась их эмиграция. Вряд ли настырному Пимену интересно, что на языке настоящего Смутного времени великий стрый – это брат деда, и жизнь его заслуживает отдельного повествования. Начать следовало издалека, с мая 1897 года.
Месяц этот в семье Важинских был отмечен неожиданным событием: вместо долгожданного первенца родилось двое. Для мальчика было заготовлено имя Станислав – он и стал первенцем. Брат его помедлил некоторое время, словно давая родителям возможность придумать имя для него тоже. Матушке, однако, было не до того – разрешиться бы благополучно. Задержка появления второго младенца сводит на нет аналогию с библейскими близнецами, так как младший, в отличие от Иакова, вовсе не держался за пятку брата; да и позднее в жизни не следовал за ним по пятам.
Имя родилось одновременно с младенцем: Богдан. И хотя любое дитя – дар Божий, для Богдана Важинского это имя было самым точным.
Семья директора гимназии Важинского жила в N**-ской губернии – части Российской империи, которая входила в состав Польши. Когда близнецы достигли восьмилетнего возраста, они на общих основаниях держали экзамены в возглавляемую папенькой гимназию.
Совершенно разные по характеру, вкусам и склонностям, внешне братья были неотличимы. Когда родители провожали сыновей на поезд, люди на перроне поворачивали головы: не двоится ли в глазах.
Оба поступили в Санкт-Петербургский университет, хотя город в связи с начавшейся войной был в патриотическом порыве переименован в Петроград. Задумчивый, молчаливый Богдан избрал классическую филологию. Живой и непоседливый Станислав отмахнулся: латынью и греческим он пресытился в гимназии, не видел смысла погружаться в них снова и здраво рассудил, что в жизни нужнее современные языки. Он хорошо владел немецким, английским и французским, а польский для обоих был родным, и первые стихи Станислав писал по-польски. Поэзия не специальность, и Станислав решил заняться медициной.
Ряды студентов быстро редели: шла война. Богдан отправился на фронт с познаниями, вряд ли необходимыми на войне; Станиславу, напротив, очень пригодились основы врачебной науки. На призывной пункт они явились не одновременно – поэтому, должно быть, оказались в разных местах. Богдан так и остался в Петрограде, на Северном фронте; Станислава направили в Польский корпус, и он оказался в N**-ской губернии, на Западном фронте, в военно-полевом госпитале. Могло выйти наоборот или оба могли получить одинаковое предписание; только впоследствии стало ясно, как важно для каждого из них оказалось место в одном и том же времени действия – в войне.