Джек, который построил дом — страница 41 из 85

Они перекурили. «Спать совсем не хочется, – удивился Максим, тараща покрасневшие глаза, – хотя устал я как собака. В самолете, правда, покемарил». И стал рассказывать о девушке.

Яна клонило в сон. Девушки – это вечная тема у Максима. Легко влюбляясь, он так же легко расставался со своими пассиями, глубоко не привязываясь.

– Я таких раньше не встречал, – признался Максим и замолк.

– Каких?

– Таких, как эта. Ты-то ее давно знаешь. Я думал, таких не бывает.

Ян приподнялся на локте:

– Ты про кого?

– Про Нину, – Максим улыбнулся в темноте. – Твою сестру.

– Погоди, – Ян прислушался к тихо бухтящему телевизору и соскочил с кровати. – Слушай! В Москве – баррикады?..

По низу экрана бежала лента информации: СССР, путч, ГКЧП, арест Горбачева…


Коварные симметричные цифры года, судьбоносный двуликий Янус… За несколько лихорадочных недель произошло небывалое: КПСС распущена, окончательно распался Советский Союз. Осталась – страна. Изменится ли этот колосс или явит другой лик прежней сущности – взгляд людей обращен в будущее, но куда смотрит Янус?..

* * *

Осталось позади лето с юбилеем, а вскоре гостеприимный дом Алекса перестал быть его домом – Алекс потерял работу, переехал в другой штат, где работа нашлась, и поселился там; а дом продали. Новые хозяева сразу затеяли ремонт, и скоро дом сделался неузнаваемым, словно его разобрали на куски, а потом составили совсем иначе.

Распалась и прежняя компания. Где-то в другом доме Регина демонстрировала свою «праду», учила выбирать единственно правильного преподавателя музыки для ребенка, или машину, или жалюзи, как и решительно всему остальному. Пропали с горизонта Маша с Фимой и лохматый пудель; последний пропал в буквальном смысле, угодив под машину. С отъездом Алекса неизвестно куда подевались его женщины, осталась только Милана с белесыми глазами – она вышла замуж за Люсика. Борис ушел в бизнес: основал свою фирму, подбирал штат и был занят «двадцать пять часов в сутки», как он признался при встрече. Задавал ли он свой любимый вопрос об эмиграции и если да, то кому?

Яну казалось иногда, что многолюдные эти сборища, дом, Алекс и вся долгая дорога сюда нужны были только для того, чтобы исправить их с Юлей невстречу тогда, пятнадцать лет назад. Это как если бы в написанную программу вкралась ошибка, и понадобился такой кусок жизни, чтобы ее найти.

«Дорогой Ян,

Спешу поделиться: весь апрель я провел в Израиле. Меня приглашали еще в 89-м, но не получилось, по понятным причинам. Отпустили без всяких объяснений, внезапно, явно в надежде, что не вернусь. Признаюсь: очень приятно было не оправдать ожиданий этого ведомства.

…Очень много повидал. Целых две недели жил у старого друга в Иерусалиме (он там с 46-го г., профессор в университете). Немного освежил свой иврит – до 14 лет он был наряду с немецким моим родным языком. Основательно подзабыл его, стыдно.

Страна крайне интересна. Север – вроде Швейцарии, только без снега на вершинах гор, за исключением Хермона. Даже пустыня показалась мне чем-то привлекательной, по ассоциации вспомнилось Ваше дорожное письмо. Вообще часто перечитываю Ваши письма. Вы должны писать, Вам это дано. Теперь, когда Вас не тяготит дилемма «быть или не быть» университету, пишите, пожалуйста! Жанр не имеет значения, хотя, должен сказать, эпистолярный Вам очень удается.

‹…› Меня удивило, что Вы считаете Моцарта легковесным. Легок – да (хоть это обманчивая легкость), но не легковесен. Это как Пушкин. Его общеизвестное «Если жизнь тебя обманет…» написано таким веселым хореем, прямо хоть в пляс пускайся! А сколько скрыто за этим… Стихотворение напрямую перекликается с Моцартом, послушайте еще раз сонату для фортепьяно № 16, Allegro.

Извините, если в этом письме я слишком хвастался или спорил. А главное, пишите! – и мне иногда.

Крепко жму руку,

Тео

P. S. Имею приглашение к осени 91-го в Англию, но думаю, ничего не выйдет».

Письмо лежало целую неделю, но Ян откладывал ответ день за днем.

Юля с Антошкой уехали на День благодарения во Флориду, к родителям и легендарному Стэну, с которым она мечтала познакомить Яна. Совсем уже было решился, но в последний момент передумал – перевесила боязнь оказаться неуместным гостем в тесном семейном кругу. Отвез Юлю с мальчиком в аэропорт и, только вернувшись домой, понял, что впереди четыре дня, постылых и пустых без нее.

«Без пятнадцати двенадцать. Я никуда не поехал. По пути из аэропорта видел два наших кафе, но без тебя я туда не могу. Милая моя Египтянка, как мне тебя дождаться?..

Не знаю, зачем я это пишу, не отсылать же тебе вдогонку.

Пока ехал, начался дождь. Я забыл оставить свет, и дом на меня не смотрел, он стоял угрюмый и заброшенный. Вот и мне сейчас примерно так же без тебя. Горит лампа, Гилельс играет Шопена, я налил себе коньяк. Ты запретила мне думать о плохом – и я не думаю, я выключил это из своего сознания. Чего я испугался позавчера? Твоего страха: страх передается, как вирус гриппа. Человек уходит, еще не зная, что пять дней он будет выключен из жизни, валяться тряпкой, облизывать сухие губы.

…Ты сказала: “я не вижу нашего завтра”, ты с болью это сказала, в глазах у тебя был страх, а сейчас в самолете что-то веселое говоришь Антошке, смеешься. Я дал ему с собой Стругацких».

Закурив, Ян продолжал:

«…Нам было три года, мне и Альберту, его приводили ко мне “в гости”. Мы играли, говорили. Его отец работал на железной дороге, и его убило на сцепке составов. Откуда я знал, не помню; наверно, бабушка с матерью говорили. У меня в углу был игрушечный поезд, и вагоны сцеплялись друг с другом. Однажды что-то произошло, когда я играл, и вагоны вдруг сделались огромными, как настоящие, я видел их на вокзале; сам я стал маленьким, и на меня надвигался поезд. Ужас меня сковал, и я понял, как это произошло с папой Альбертика, и его, взрослого дядьки, детскую беспомощность увидел. Много раз потом я видел это во сне, одном и том же, в тех же деталях.

Я всегда радовался Альбертику. Моя кошка родила котят, я показал ему. Он смеялся радостно, взял одного в руки – крохотного, полосатого, еще слепого, – гладил его, целовал, а потом выбросил в окно. Я кинулся к окну: поймать котенка, не дать упасть, но его не было видно, а полностью распахнуть окно я не мог, оно было чуть приоткрыто, чтобы проветрить. Мой страх вязкий, холодящий: мы на пятом этаже, котенок внизу, на грязном асфальте. Я бросился на Альбертика, повалил его, начал бить жестоко, обливаясь слезами, без единого слова. Бабушка разняла нас, увела Альберта. Я ревел и молчал. Меня стыдили: нельзя бить этого мальчика, у него папа погиб. Я ревел, ничего не говорил и не мог его жалеть – он убил котенка. Маленького, нежного, еще слепого, беспомощного. Об этом никто не знал – я молчал.

Альберт был первый человек, которого я вычеркнул из своей жизни. “Ты злой, ты не умеешь жалеть”, – говорила мать. Я не умел одновременно жалеть Альбертика и котенка. Я ничего ей не сказал.

Наверное, я действительно злой.

Юлька, Юлька, Египтянка моя. Сколько нежности в имени твоем. Ю и Я, Ю – Я. Все, дальше букв нет, алфавит кончается. Когда ты это сказала, я не сразу понял. Это от безграмотности, я не умею писать и не помню порядок букв в алфавите – ни в русском, ни в английском. Теперь запомнил самые главные: Ю и Я, Юлька и я. ЛюблЮ тебЯ.

Не все ли равно, что я пишу в этом письме, обреченном на неотправление…»

Что он сделал неправильно? Приехал ее встретить, Юля заканчивала работу в пять. Закурил – и сразу увидел ее силуэт за стеклянной вертящейся дверью. Вышла на улицу, свернула к метро. Он просигналил несколько раз, мысленно заклиная: обернись, я здесь!.. Как услышала – недоуменно обернулась и побежала к машине.

Знать бы, какие слова говорить… Не знал и молчал. Вернее, говорил, но не о том, не о главном. Она вдруг увидела розы. «Какие чудесные! Кому?» – «Тебе». – «Разве сегодня праздник?» – «Конечно. Я делаю тебе предложение».

Может быть, так не говорят? А как?.. Какие слова были нужны, чтобы ее лицо – удивленное, растерянное – не потухло? В глазах он увидел страх. Это так страшно – стать моей женой?

«Ты… боишься?»

«Да».

«Меня?»

«Нет». Улыбка – короткая, печальная. «Ян… я не вижу нашего завтра. Мне страшно».

Он ехал вперед, их обгоняли; свернул на какую-то незнакомую улицу и остановился.

«Ян, милый. У нас есть сегодня. Разве этого мало? Дай мне время. Пожалуйста».


Нельзя было такое говорить, ему – нельзя. Знала же, сразу поняла: он без кожи. Птица-Журавль. Перья не считаются; что такое перья? Дунул – и вспугнул.

Журавль в небе, а в руке кто – синица? Пуста моя рука, Журавлик.

Как объяснить ему, не ранив еще глубже, что она совсем недавно из замужа и страх развода внедрился в нее прочно, как прививка от брака. Выдохнется, потеряет силу – тогда и страх уйдет. Нужно время.

Не успела обзавестись вазой, но розы в стеклянной банке остались нежными белыми розами. В квартире пусто, тихо; в углу горит настольная лампа. Квартира почти не обжита, и темнота делала ее почти чужой. За четыре дня розы начнут вянуть, и лепестки беззвучно будут падать на стол.

«Ты позвонила! Давно повесил трубку, но продолжаю наш короткий разговор, и трубка в руке, и голос твой еле слышен, заглушаемый собственным дыханием – чьим, моим или твоим? Голос, который хочу впитывать всем существом – и всем существом отвечать. Когда ты рядом, мы в одном времени и в одном пространстве, и говорим об одном и том же, а теперь все разделилось на “здесь” и “там”. Я спешу сказать, сказать много, но произношу лишь имя твое, повторяю: Юленька, Юлька, Юлечка. Зачем я пишу это странное письмо? Чтобы продлить наш разговор и голос твой, хотя знаю: писать мне не надо, не умею; с детства ощущаю свое бессилие – с тех двоек за сочинения, с обличительных слов, которые слышал из глумливых губ учительницы русского языка. Сама она окала и не выговаривала несколько незатейливых букв. Это было как повторяющийся кошмарный сон: учи не учи, делай не делай – все одно двойка, вечно расплывающимися красными чернилами, и запись в дневник, чтобы всенепременно обратили внимание, а если не можете, то пришли бы в школу, где вас научат. Бабушка перестала ходить в школу, потому что учительница после ее прихода потребовала мать, а меня во всеуслышание назвала в классе “бабушкиным сынком”. Кличка не прижилась, да что там – не просуществовала даже до перемены, учительницу все ненавидели, и никому не хотелось повторять ее слова. Тихая ненависть объединяла всех: отличниц девочек и второгодников на задних партах – тихая ненависть к человеку, косноязычно говорящему о Пушкине, о Толстом..