мать сыра земля, Гея. Антей – Адам, земля, глина. Во все века, творя людей, боги пользуются одними и теми же сущностями природы; симметрично люди, в свою очередь, создают богов и наделяют их одними и теми же свойствами – меняются только способы и последовательность их превращений. Вода, оплодотворяющая землю, дает начало человеческой жизни, будь он юным Антеем или только прообразом жизни – куском влажной глины в задумчивых и властных ладонях Бога. Вода, оплодотворяющая землю, дает ему, созданному человеку, пищу, чтобы жить, плодиться и лечь в землю, готовую принять его.
Человек уходит – остается память о нем, ибо каждый из нас Антей. Связь с землей и память о тех, кто лежит в ней, дают силы жить. Она непрочна, человеческая память: можно забыть умершего или весь свой век помнить людей и события, но утратить связи между ними. Более того: со смертью человека исчезает и то, что он помнил, – гибнет самый хрупкий и самый драгоценный hard disc. Не потому ли, предчувствуя смерть, люди стремятся рассказать то, что не успело утечь из памяти?
Бабушка, прости.
Нагнувшись, он коснулся камня. Солнце согрело мрамор, и вспомнилась бабушкина рука – не та, горячая, простертая к зеркалу, а прежняя: теплая, родная, ласково и крепко сжимавшая ладошку маленького Ганика.
Накануне были другие цветы на другом кладбище. Зеленое, пузырящееся густой листвой, уставленное крестами разного калибра, от огромных из гранита и того же мрамора до незатейливых деревянных – они выглядели, при той же форме, не такими мрачными и жесткими, так что невольно чудилось, будто лежавшие под ними люди тоже были неприхотливыми и покладистыми.
Могила Юлькиной бабушки под большим кленом огорожена была кустами. Прямоугольная рама просела; внутри росла кучерявая зелень. Светлый прямоугольный памятник с плохо различимой надписью был занесен землей и песком, но фотография, размещенная выше, сохранилась неожиданно хорошо: круглое лицо, доверчивое, как у ребенка, но по-стариковски мудрое.
Долго сидели на той, другой скамейке. Потом Юля сбегала куда-то за водой, поставила в найденную банку пышный разноцветный ворох: «Бабуся любила дикие цветы».
Нужно было срочно закурить: от слова «бабуся» перехватило горло. Маленькая девочка, любимая Юлька любовно перечисляла ласковые имена цветов: ирисы, колокольчики, дикая гвоздика, ромашки…
– Ландышей нет, – откашлявшись, выговорил Ян.
– Откуда ж? – июль. Зато в начале лета здесь их полно.
Зеленые гладкие листья ландышей топырились под кустами – упругие, крепкие, словно крылышки птиц, готовых взлететь.
Юля рассказала, как она в детстве сорвала несколько ландышей и торжественно протянула бабушке: сейчас похвалит. И как та нахмурилась.
«Это не наше».
«А чье?»
«Тех, кто здесь лежит. Иди положи на могилку».
«На какую?..»
«На любую. Больше никогда не делай так».
– Мне было жалко расставаться с ландышами, но с того дня я на всю жизнь запомнила: на кладбище ничего нельзя срывать. Эти цветы, трава – единственная радость, оставшаяся тем, кого больше нет.
Так начинается разорение кладбищ, осквернение могил. Отломать ветку – сорвать цветок – и не останется зеленой кипени, оголятся надгробия, памятники; песок и камень останутся символом скорби.
– Я бабушкина, – добавила чуть слышно.
Ян не расспрашивал ее о родителях. Юлька охотно говорила об отце, но отношения с матерью были какими-то шершавыми. Нина часто раздражалась на дочь, та оправдывалась и все равно чувствовала себя виноватой, не зная толком за что.
Мы – бабушкины.
Больше на кладбище не бывал. Пусть Майка останется такой, как он помнил ее: живой, молодой, бело-розовой, с округлыми руками, которые она часто обжигала, снимая кофе с плитки. Кладбище могло потеснить или стереть из памяти прикосновение живых рук, обнявших его коротко и быстро, и вложенный в его ладонь янтарный брелок.
Единственный свой ключ от квартиры Ян ничем не отягощал – носил в кармане. Время от времени брал в руки гладкий полупрозрачный янтарик на цепочке, подкидывал, улыбаясь, а потом возвращал в ящик стола. Когда переезжал с одной квартиры на другую, бесполезная вещица привычно занимала место в ящике. На Майкином камешке светлели точечные вкрапления, до смешного похожие на ее веснушки.
Навестили Дядю Сашу.
Ян бывал у Кандорского два раза, но забыл дорогу. Знала Юля – показала из окна троллейбуса высокий дом: «Я тут жила. Через две выходим».
Улица – дом – дверной звонок. Ян и Кандорский крепко обнялись.
– Одиннадцать с половиной лет! – весело повторял Кандорский.
Он протянул Юле руку в ту минуту, когда из другой двери вышла жена – ладная скуластенькая блондинка:
– Долго будете в прихожей топтаться?
– Наташа?! – недоверчиво воскликнула Юля.
…Наташе с Юлькой не нужно было знакомиться. Они встретились больше сорока лет назад и смешались с другими радостными, слегка перепуганными первоклассниками, неумело строящимися во дворе школы, что запечатлела фотография, которую сейчас обе жадно рассматривали. На стареньком черно-белом глянцевом снимке стояли рядом две худенькие девочки: фотограф явно подобрал по контрасту. Серьезная блондинка с косичками торчком и рядом вторая, смуглая и насупленная.
…Кандорский одобрительно рассмотрел бутылку с коньяком и ловко налил в рюмки. С наслаждением выпив, улыбнулся:
– Хорош! Отвык я. Мировой коньяк. Ты что кашляешь, простужен?
…Александр Михайлович триумфально защитил докторскую. Не обошлось и без скандала. Когда наконец утвердили дату, новый ректор университета вежливо напомнил «уважаемому диссертанту», что защита на русском языке больше не проводится: «Другое время настало», – снисходительно заметил ректор. «Уважаемый диссертант», отлично помнивший бойкие выступления собеседника – тогда еще не ректора – на русском языке, принял напоминание к сведению и произнес вступительное слово на… английском. Один из троих оппонентов уставился на него недоверчиво, двое других, представители титульной нации республики, приготовили вопросы на своем родном языке и в замешательстве переглядывались.
Ректор уставил немигающий взгляд в окно – правила игры соблюдены, ненавистный язык не звучал. А против английского не попрешь – язык международного общения. Возмутило ректора другое: чертов соискатель заявил на международном языке, что «настало другое время», не удостоив автора богатой мысли вниманием, и сразу заговорил об актуальности своей темы сейчас, когда крепнут международные связи «нашей страны».
«Нашей страны», подумать только. Эти русские!..
Тео Вульф, научный руководитель, одобрительно кивнул. И за ним покладисто качнулась одна авторитетная лысина, потом другая…
– Видишь, Янчик: другое время настало – мы с тобой встретились. И вообще все не так плохо.
Не так плохо: защиту утвердили, но Кандорскому недвусмысленно дали понять, что – да, настало другое время: подросли национальные кадры, поэтому…
– Поэтому я на пенсии, – закончил Кандорский.
Институт остался, но стал другим.
– А Вульф? Я звонил.
– Они в Израиле. Когда жена восстановится, Тео вернется.
В гостиницу пришли поздно. Ночной Город изменился: многие здания подсвечивались. Старый Город походил на восьмидесятилетнюю даму со следами давно минувшей красоты, которую она решила вернуть яркой косметикой. Древние дома, исчисляющие свой возраст веками, теперь стояли выкрашенные в яркие цвета – розовый, желтый, нежно-зеленый… Библейские старики в детских майках. Старый Город превратился в декорацию самого себя, театральный задник, а фонари подсветки, яркие, как софиты, усиливали бутафорский эффект. Яну почудилось, что, прикоснись он пальцем к каменной кладке – и палец пройдет сквозь нее, как острый нос Буратино, проткнувший холст.
– Ты очень громко молчишь, – Юля положила сумку на стул.
Ян стоял с сигаретой у окна. В Америке далеко не везде теперь можно курить – до Европы, к счастью, чума запрета пока не докатилась. Все не так плохо, Дядя Саша.
Куда уж лучше.
Дом его не узнал – и стал чужим.
Вульф не писал из Израиля. До того ли человеку – жена болеет.
Андрей с Илюшкой живут в других странах.
А упало, Б пропало; кто остался на трубе? – Мухин остался, только стал сволочью. Ссучился, говорили в армии.
Заманчиво было бы сказать: только на кладбище ничего не менялось… если бы не Майка.
В промежутках между затяжками он говорил вслух – или думал вслух?
– Но ведь и мы в другой стране, Журавлик.
Юлька стояла в мохнатом халате и расчесывала волосы.
– Зато мы с Наташкой встретились. Хочешь, я краситься буду, как она?
– Зачем?!
– У меня седые волосы. Смотри, вот, – она подняла прядку.
– Только попробуй! – Ян погасил сигарету. – Лучше халат отдай.
Приехать в город, оставленный больше десяти лет назад, а потом высадиться в яростный американский июль – двойное возвращение, словно поворот головы от старого дома к новому, обжитому настолько, что слово домой не требует кавычек.
Автоответчик был переполнен голосами. Несколько звонков от агента; Борис; опять агент («перезвоните мне…»), громкая музыка и зазывное предложение поменять телефонную компанию. Выдохшись, автоответчик умолк. Из почтового ящика высыпались конверты и реклама; внизу лежал журнал, о котором Юля почти забыла, с глянцевой карточкой внутри “With our compliments” и размашистой припиской по-русски: «Жду следующую главу, М.».
Яна осенило: вот что он подарит Юльке на день рождения – книгу Стэна. Захотят издать в другом месте – пускай издают, а сейчас издаст он. Издательство, макет ему по силам; иллюстрации – Миха, лучше не сделает никто. Времени хватит, а сейчас – отсыпаться.
Быстро вернулись к привычной рутине. Дома, предложенные агентом, Ян отмел: не то. Дядька упрямо продолжал твердить, что никуда не поедет.