Из них 200+ человек остались под обломками.
Дина сказала, что спускались полтора часа. Когда дошли до вестибюля, рухнула Южная башня. Воздушной волной всех бросило на землю, посыпались стекла; потом полилась вода, и наступила кромешная тьма. Вывел их спасатель с фонариком.
Они прошли кое-как несколько кварталов и видели, как обрушилась Северная башня. Те два сотрудника боялись оставить ее. Грязных, в крови, их забрали в госпиталь, оттуда вечером отпустили домой. После четырех уже заработали телефоны.
Больше никогда не будет, как раньше.
Сережка в Огайо. Хорошо, что не приезжал, он собирался.
Пока. Привет от Галки.
– А».
Он всегда подписывался только буквой, точку не ставил. Ян перечитывал мейл и слышал голос Алекса. Нелепые сочетания латинских букв не только не раздражали, как прежде, но вообще не осознавались, будто письмо было написано кириллицей и пришло по почте, в конверте с маркой. Как до войны.
Алекс прав: как прежде, никогда не будет. И в этом письме сам он уже другой. Никогда раньше не пришло бы ему в голову различать людей по конфессиям, и прежний Алекс написал бы: парень из Бангладеш, не мусульманин; ведь сам он уехал из страны, где слова «еврей, но хороший человек» были комплиментом – и теперь умиляется, что один из помогавших христианин, а другой мусульманин (но хороший человек). Что с ним?
И сам ответил: это не с ним – с нами. Вот Антон впервые заметил, как много в Париже арабов. Это с нами, здесь и везде; разве ярость Якова на «лицо кавказской национальности» не то же самое?..
Действительно, многие стали живо интересоваться происхождением и верой сотрудников и соседей, приятелей; спорили об исламе, христианстве. Суть быстро ускользала, растворялась в долгих разглагольствованиях, и собеседники приходили к известному тезису: Запад есть Запад, Восток есть Восток. А Восток, непременно добавлял кто-то, дело тонкое. К Востоку же почему-то многие приплетали Нострадамуса с его пророчествами о войне и горящем большом городе – непонятными, но притягательными.
«…я непрерывно думаю о том, что сейчас происходит, – писал Миха, – потому что не верю сладким речам о farberblind – color blind по-вашему, Лилиана подсказала. Так вот: это либо политкорректность, то бишь ханжество, либо патология, причем не зрения, а мозга. Мы делаем вид, что не замечаем расовых или национальных признаков, до тех пор, пока жареный петух не клюнет. А когда клюнет, видим только цвет кожи, форму носа и зорко следим, что висит на шее да кто как молится. Ты прав: человека не слышим, но к акценту прислушиваемся.
В Германии процветает интернационал: все оттенки, все акценты под одним флагом. Думаешь, все довольны и счастливы? – как бы не так. Эти недовольны теми, те – этими. Так что, назад? Разбиться по племенам, отгородиться, блюсти чистоту крови и создавать наскальные рисунки своим единственным и неповторимым стилем? Ни фига: человечество разнежено цивилизацией, взаимопроникновением культур, и кто, скажи, сохранил единственный и неповторимый стиль? Это мы с тобой балдели в Эрмитаже у греческих амфор, и ты сказал тогда: “Ваза поет”. Помнишь? Это “пела” роспись на амфоре, а мы не могли оторваться.
Что-то меня понесло не в ту степь. Старею: через три года полтинник разменяю, ты на год младше. Только возраста я не чувствую, будто все еще тридцать… с хвостиком.
У меня прошла выставка в Берне, Лилиана договаривается с галереей в Антверпене. Ты будешь смеяться, но я потихоньку возвращаюсь к углю. Старая любовь не ржавеет.
Если вы не выберетесь к нам, то придется нам ехать за океан. А я на самом деле хочу увидеть Нью-Йорк, и чтобы в прежнем составе, как в прошлый раз.
Привет Юлечке,
На мониторе появлялись новые и новые «конвертики»-мейлы, в почтовый ящик у входа почтальон бросал конверты настоящие, осязаемые. Тревожились Кандорские; в короткое письмецо от Вийки был вложен детский рисунок с морковно-оранжевым солнцем от незнакомого маленького тезки Яна. Тео молчал.
Кончалась осень, и мир вокруг менялся, становился резче, холоднее. На полях распечаток и на чистой бумаге громоздились, наползая один на другой, рисунки: лица, тучи, бутылка коньяка… Вместо стен и туннелей на листе вырастали две строгие прямые башни, которых больше не существовало.
Позвонил Борис: уезжаю в Израиль. Надолго? – Навсегда.
Не было ни времени, ни сил удивляться – надо было везти дядьку к врачу, тот еще не освоил местную географию.
Яков не жаловался до самого последнего времени – наоборот, считал, что дешево отделался: подумаешь, почка! Жить можно и с одной, зато рак не вернется. В конце лета появилась боль – там же, в пояснице, – и с нею страх, словно рак подслушал его беззаботные мысли и вернулся. Рак, он ведь пятится – то есть возвращается, подумалось в одну из бессонных ночей, когда ворочаешься-ворочаешься, чтоб обмануть боль внутри, и только задремлешь, надо вставать в туалет. Неужели вернулся, сволочь?! И сам себя успокаивал: нет, не вернулся; нет больше рака, похоронен он вместе с почкой, которую начал грызть, а тут его и вырезали.
Но… почему болит? Очень не хотелось сдаваться врачам. А что делать? И тутошних айболитов он не знал, и больниц – ничего не знал. Кроме работы. Позвонил Яну.
– Ты меня сюда перетащил, вот и суетись, – объявил сварливо.
Дядька вроде шутил, а глаза провалившиеся и взгляд загнанный. Ни чаю, ни кофе не предложил, сразу вывалил тревожные новости.
– Чай поставить? – Яков с трудом встал с дивана, зашаркал на кухню. Приглядевшись, Ян присвистнул: тапки! Те самые, ненавистные, которые он собственноручно выбрасывал несколько раз, – ободранные, выношенные, с дырой на месте большого пальца. Вез это сокровище через всю страну…
Все, что готово было вырваться, осело желчью где-то внутри при взгляде на дядьку – потерянного, со сползшими очками, давно не стриженного.
Старик. Яша состарился.
– Тебя к русскому врачу записать? Тут есть.
– Один хрен, – вяло буркнул Яков. – Только поскорее бы. Мамашке не говори, не надо.
…Хуже всего было по ночам, а темнело быстро; вот и выходило, что не успеешь с работы вернуться да поесть, а ночь уже тут как тут. Он торопился позвонить Аде (сестра ложилась рано). Разговоры были почти всегда одинаковыми.
– Что курим?
– Смотрю телевизор.
– Что нового?
Новое всегда находилось, хотя ничем не отличалось от вчерашнего. Помощница опоздала («что она себе думает?!»), организовали новый кружок (Яков забыл, какой по счету), сосед в коридоре не поздоровался.
Во д-дура… Клал трубку, подолгу курил у телевизора, пока в голове ворочалась ежевечерняя малодушная мысль: а лучше б она не съезжала. Чего ей тут не сиделось?
Яков обходил дом. В темноте он казался громадным. Надо спуститься в подвал – и не потому что забыл там что-то, а для порядка: погашен ли свет, хотя в целях экономии редко включал больше одной лампочки; когда же сидел у телевизора, гасил и торшер, не подозревая, как жутко выглядит он, освещенный льющимся с экрана сиянием, которое отражалось в очках. А потом усмирял телевизор кнопкой пульта, шаркал по лестнице наверх, не забыв дернуть балконную дверь: плотно ли закрыта. В спальне с одышкой откидывал одеяло и ложился, вытягивал усталое тело – и понимал, что надо в туалет, нет чтоб сразу… Вернувшись, повторял весь процесс укладывания, вспоминая, в каком положении засыпал накануне, и стараясь не думать о боли.
Ночь его ждала терпеливо, как покорная наложница, спешить ей было некуда – впереди маячила целая долгая ноябрьская ночь. Яков некоторое время читал или листал газету; когда казалось, что вот-вот уснет, он торопливо гасил лампу, чтобы вытянуться уже окончательно, но не делая резких движений, которые могли бы разбудить дремлющую боль, осторожно натягивал одеяло, закрывал глаза. Свет с улицы не мешал, ему ничего не мешало, кроме боли, которая ждала момента, чтобы напомнить о себе, чтобы не забывался, не зарывался. Фонари, горевшие на других домах, и газонная подсветка – что ж, от этого даже уютней делается, вроде как ты не один, и покажется на секунду, что сестра спит у себя на кровати в соседней комнате, никуда не переселялась.
Улица засыпала, сонно помаргивая фонариками, которые позволяли видеть номера домов и не споткнуться на ступеньках. Один только дом спал, и лампочка над входной дверью не горела, зато хозяин его лежал без сна в темной спальне.
Вернулась из Флориды Юля, проведя несколько дней с родителями. По дороге из аэропорта Ян рассказал о походе с Яковом к врачу. Дядьке врач понравился: пожилой, а значит опытный. Новости обнаружились хорошие и плохие, пожилой-опытный начал с последней. Рак; однако почка ваша в порядке, Джейкоб, а полечиться надо. Хорошая же новость, оптимистично заверил доктор, это ваш возраст.
– И втюхал какую-то поговорку вроде «скрипучее дерево долго стоит». Яша так и вылупился, – продолжал Ян. – Оказалось, в его возрасте такие болячки прогрессируют медленно. После лечения видно будет.
Юля кивала, но сидела с отстраненным лицом.
– И знаешь, как Яша называет эту штуку? Председательная железа!
Впервые после самолета она засмеялась.
– Юлечка, что-то случилось?
Они поужинали, бокалы с недопитым вином стояли на столе.
– Что-то случилось, Юлечка? Ты очень громко молчишь.
Ответить было нечего, потому что ничего не случилось, если не считать разговора с матерью – скорее ее монолога. Происходило такое и раньше, но Юльке всегда удавалось отшутиться или вовремя перевести стрелку.
Не в этот раз, ибо Нина сразу бросилась в атаку. Сколько можно жить в неопределенности?.. Как, интересно, твой… ну, бойфренд – видит ваше будущее, совместным или… как сейчас? И неужели тебя устраивает такое положение вещей, на птичьих правах? А ведь тебе не пятнадцать лет! Я отказываюсь тебя понимать, я устраняюсь.