Джек, который построил дом — страница 66 из 85

До отпуска оставалось три недели.

Дома открыл мейл от Кандорского – короче не бывает: «Умер Теодор Маркович».

Августовская тьма, заставленная деревьями с черной неподвижной листвой, плотно завешивала окна. Кандорский сразу взял трубку, сказал: «Алло!» – громко, как из соседней комнаты. Три слова на мониторе – телеграмма – стояли перед глазами, в трубке звучал осипший голос.

– Они решили остаться в Израиле. Тео приехал один: уладить формальности, хотя что там улаживать – жили в муниципальной квартире, дачу снимали. Привез нам с Натальей твой фильм: «Посмотрите непременно!» Как выглядел? – обычно, по-моему. Шутил. У нас бывал; ездил на взморье, в лесопарк. Я хотел присоединиться, но Тео сказал: «Я туда должен один». А как раз туда ему не надо было одному – ты, наверное, знаешь?..

…Тео прощался со всем, что оставлял. Ян вспомнил давний разговор: «Вы здесь жили?» – «В концлагере не живут – ждут смерти или чуда». Ему хотелось – одному, без свидетелей – увидеть тот кусок земли, где он дождался чуда.

– Сын отдалился, – продолжал Дядя Саша. – Тоже понятно: другая страна, бизнес, семья. К тому же уверен, что здесь Тео ставят на пьедестал и увенчивают лаврами – мировая величина в науке. Жена прикипела душой к внукам….Алло, ты слышишь? А то с этими телефонами никогда не знаешь… Янчик, ты не думай, что я такой прозорливец – он сам иногда проговаривался. «Старые связи порвались», – как-то сказал. Я думал, он говорил о нас, об институте – нет: о своих родных. Почти никого в живых не осталось, один двоюродный – или троюродный? – брат. Старые связи рвались, а новые – вот они: внуки. Мечтал прожить рядом остаток жизни, научить их языкам и музыке. Просил сына: вызови настройщика; у того руки не доходили. Тут как раз им с женой квартиру дали. Он вдохновился, хотел перевезти пианино, ан нет: оказалось, нельзя – в домах для пожилых особые правила.

Там, где живет мать, тоже не допускают излишества вроде пианино. А он, идиот, поверил в артрит! Тео не на чем было играть.

– Он мечтал сесть за руль, чтобы навещать кузена. Водить, оказывается, умел еще до войны. Логично рассудил, что двигатель внутреннего сгорания практически не изменился, только машины стали дороже и нарядней. Ну, семейство на дыбы: мол, опасно, дороги сумасшедшие, как ты будешь ездить?! Он рассказывал и смеялся. Никто, говорит, не спросил, как я ездил в сорок седьмом году… Звучал бодро, собирался приехать. Я предложил остановиться у нас – ни в какую, ты же знаешь Главного; закажу, говорит, гостиницу. На том и расстались. Алло, ты здесь?

– А потом?

– Я бы закурил сейчас, – угрюмо признался Кандорский. – Не было никакого «потома», Янчик. Не дождались мы ни Тео, ни звонка, это при его-то обязательности! Звоню – к телефону никто не подходит. Наташка заставила меня позвонить его сыну: мало ли что.

Помолчали. Когда Дядя Саша заговорил, голос у него звучал глуше.

– Тео на почту шел. Когда переходил дорогу, из-за угла вылетел мотоцикл. На полной скорости. Вот и все. Потому никто и не подходил к телефону – некому было. Жена так и не смогла вернуться в квартиру, где нет его. Живет у сына – пока, во всяком случае.

Кандорский шумно выдохнул.

– Меня знаешь что бесит? Ему – здесь – ничего не простили. В советское время не простили ни работу в подполье: «как это – в подполье, он же не член партии!» – ни то, что Тео передавал в гетто оружие, ни блестящих его защит, ни персональных приглашений за границу. Когда сын уехал, настоящий шабаш начался. Выпустили один раз – в Болгарию, чистое издевательство: на семинар молодых ученых, это при тебе еще было. Молодые ученые – и Тео с вагоном научных трудов, конец восьмидесятых… Это как Льва Толстого за букварь посадить. А в послесоветское не простили наши, титульные: «он, мол, работал в коммунистическом подполье!» – и на пенсию выдавили с почетом. Янчик, ничего не изменилось – советская власть, не советская… Другие морды у кормушек, вот и все.


Трудно было сказать Якову, но не сказать нельзя; позвонил с теми же словами телеграммы. Дядька неожиданно оживился:

– Кто, Вульф?.. Он что, жив еще? Сколько ему лет?

Ян с трудом подавил раздражение.

– Ты слышал, что я сказал? Он умер. Я ночью с Кандорским говорил.

– С кем, с кем? А-а… Ну и как они там?

Яков не спросил, что случилось с Тео, будучи уверен, что того давно нет на свете. Не сразу припомнив, кто такой Кандорский, задал бессмысленный вопрос. Кто «они»? Что «как»? Словно на разных языках… И вспомнился давний осенний сумрак и летящий в лицо дождь, его вырвавшиеся слова об осени, о листьях, и недоумение, враждебный взгляд Мухина: где ты это вычитал? Хлестнуло воспоминание о боли, которую почувствовал в тот момент: друзья не понимают моего языка. Воспоминание больше не причиняло боли, но было стыдно, как и тогда, за собственные попытки заговорить на их языке. На самом деле все просто: люди, не понимающие твоего языка, не друзья. Просто, как три рубля: приятели, собутыльники, ребята – но не друзья. С Яковом и матерью – то же самое: не понимают его язык, и, давно перестав объяснять им себя, только сейчас он облек это в слова. Кто говорит на моем языке, и чей язык понятен – внятен – мне, кто мои друзья? Юлька. Миха. Тео, Анна Матвеевна – ушедшие друзья. Дядя Саша. Максим, Алекс. Бася, которая думает на польском и говорит по-английски, мне понятна. На одном со мной языке говорила бабушка. С отцом иначе – говоря, он словно маскировал ненастоящими словами другие, верные, которые почему-то подменял молчанием – или ложными словами. Я слишком поздно осознал: он не был уверен, что пойму его, я был ребенком… В огромном мире так мало друзей, и теперь стало еще одним меньше. Тео понимал даже несказанное. Разве язык – всегда слова? Можно молчать на одном языке, взглянуть другу в глаза на какой-то музыкальной фразе – и встретить понимающий взгляд.

А мать всегда гремит словами мимо смысла, мимо сути, не слыша фальши. Пишет мемуары – так же, как и говорит, теми же избитыми фразами, веря, что пишет для истории.

Перевернув страницу, Ада начала вторую часть, озаглавив ее «На чужбине». Слово, хорошо известное по книгам, идеально подходило для жанра. Первый абзац открывался теми же словами:

«На чужбине я посвятила свою жизнь сыну и брату. Разлученные судьбой, мы с Яковом встретились через десять лет. Он совсем не постарел, мой брат, однако в лице появилось что-то…» Ручка никуда не годилась, Ада с грохотом выдвинула ящик и начала искать другую, где-то валялась такая синенькая. Найдя, вернулась к начатой фразе. Старательно припомнила момент встречи, дурацкие жеваные штаны, едва доходившие брату до колен, и кое-как заправленную рубаху. Что его «шанель» себе думала, не могла погладить одежду?! Хотя «шанель» уже пропала с горизонта, вспомнила с облегчением, и слава богу. Да; что там в лице появилось?.. Она напрягла память, но в голове мелькали чужие, не нужные для ее мемуаров люди, которые сновали мимо. Яшка сказал что-то обидное про ее костюм, а костюм был модный, с иголочки; здесь такого не закажешь. «…в лице появилось что-то…» Бесшабашное было у Яшки лицо, радостное, но так нельзя писать. Он должен был тосковать и ждать, ждать их приезда.

Вспомнились его звонки, каждую неделю говорили минут по пятнадцать. О чем, Ада, убей, не помнила, потому что ни о чем по-настоящему важном говорить было нельзя – иди знай, сколько человек тебя слушают, уже не говоря о Ксеньке, которая шныряла по коридору, будто по делу. Вот: «…в лице появилось что-то, чего раньше я не помнила, какая-то озабоченность». Да, энергично кивнула она тетрадке, как раз озабоченность, это правильное слово. Вычеркнуть «чего раньше я не помнила» – что, я не знаю моего брата? Подумают, что у меня склероз. Иначе надо: «…в лице появилось что-то, чего раньше не было, какая-то озабоченность». Если подумать – она откинулась в кресле – так озабоченность и раньше была, из-за баб – то одна звонила, то другая. Но читателю такое знать ни к чему. Поставив читателя на место, Ада двинулась дальше. Описывать недавние события было проще, чем писать о том, что вспоминать вообще не следовало, но потом отредактирует – она в редакции работала, а что корректором, то читателю какое дело?..

Правда, читателя – пока – тоже не было. Вот если бы тут организовать секцию художественного слова… Она представила себя в просторном помещении под названием Social Room. Открываются двери, медленно вползают со своими ходунками соседи: глаза светятся нетерпением, интересом, уважением; она стоит за столом с тетрадью, ждет, когда все рассядутся. Читатель был отчаянно необходим, хоть единственный, да хоть Яшка; почему бы нет? Она немедленно позвонила брату: первая часть дописана, могу дать. Яков озадаченно молчал, а когда заговорил, в его голосе почему-то не было энтузиазма: «Потом как-нибудь, э-э?..» И смущенно пояснил: работы много. Тетрадь осталась лежать на столе, раскрытая на второй части: «На чужбине». Вот Яков заедет и…

Заехал Ян – и прошел мимо раскрытой тетради. Может, и вправду не заметил?

– Ты почитай, – Ада кивнула на раскрытую страницу. – Тебе должно быть интересно.

Недоуменно пробежал глазами строчки:

«Искать свой путь в науке было непросто…»

«…разумеется, я с негодованием отказалась…»

«Я готова была отдать ему свою почку…»

«Современники со мной согласятся…»

«Моя дальнейшая жизнь отныне была неразрывно связана…»

«…подробно повествуют эти страницы».

«Мало кому довелось…»

Он перелистал назад:

«В тот вечер сын пришел поздно, весь в слезах. Если бы я могла встретить его после театра! Но я часами сидела, обложившись учебниками, и зубрила – предстоял экзамен по теоретической механике».

Ян захлопнул тетрадь. И ничего нельзя сказать, она не поймет, искренне не поймет и так же искренне нахохлится в обиде.