Для Лондона «преображение» началось в 1912 году. Через некоторое время после возвращения из плавания вокруг мыса Горн Чармиан сообщила супругу, что вновь ждет ребенка. Увы, беременность длилась недолго — случился выкидыш. Лондону стало понятно, что отцом ему более не стать и сына, о котором он так мечтал, у него не будет.
Этим обстоятельством были обусловлены попытки сближения с дочерьми — прежде всего, со старшей, Джоан (младшая, Бекки, была, по его мнению, еще слишком мала).
В связи с последним небольшое отступление. Давным-давно, когда работа над биографией писателя еще не предполагалась, автор этих строк читал. книгу Джоан Лондон «Джек Лондон и его время»[260] и поразился тому, что дочь писателя была яростной социалисткой — куда убежденнее и последовательнее отца. Подумалось тогда: должно быть, их связывали особо доверительные отношения.
На поверку оказалось совсем не так. Уйдя из семьи, Лондон мало интересовался жизнью дочерей, если и встречался с ними, то урывками. Впрочем, предоставим слово Джоан, которая в своей книге об отце писала:
«Он… не преуспел… в отцовстве. Две его дочери взрослели, живя с мамой в Окленде. Когда они были маленькими, он особенно о них не вспоминал — частых, но очень коротких посещений ему вполне хватало».
К тому же, даже при этих «коротких посещениях», вспоминала Джоан, «от папы всегда пахло спиртным».
«Более двух лет он отсутствовал, путешествуя на “Снарке”. Если бы после возвращения он стал приезжать, тогда в их отношениях мог бы случиться прорыв. Но после южных морей он был сильно занят делами на ранчо и появлялся в Окленде куда реже, чем прежде. Между тем девочки росли, взрослели, и для них Джек Лондон представлялся скорее некой эфемерной фигурой, появлявшейся вдруг из ниоткуда на мгновение; им казалось совершенно невероятным, что он их отец — они его совсем не знали»[261].
Начиная с конца 1912-го, попытки сближения с дочерьми со стороны Джека стали настойчивыми. Он увеличил содержание бывшей жене, приезжал, гулял с девочками, приглашал их и Бесси пожить на ранчо (даже предлагал закрепить за ними в доме постоянные комнаты). Впрочем, единственный их визит закончился скверно. Чармиан, которая, безусловно, ревновала Джека к прежней семье, устроила скачки на лошади — рядом с тем местом, где ее супруг расположился на пикник с детьми и их матерью. Да и сама атмосфера разгула, царившая на ранчо, по мнению матери, могла оказать на девочек дурное влияние, а потому Бесси отказалась от дальнейших посещений.
Повзрослевшая на четверть века Джоан (свою книгу она писала в 1930-е) понимала, что руководило Лондоном: «Он хотел ребенка, мечтал о сыне от второй жены, но дочь, которую родила ему Чармиан через год после возвращения Калифорнию, прожила всего несколько дней… Через несколько лет он попросил Джоан и маленькую Бекки приехать на ранчо и погостить — пожить, познакомиться, лучше узнать друг друга; девочки попали в непонятную для них ситуацию — с мамой расставаться они совсем не хотели».
Лондон пытался завязать с Джоан переписку, но дальше нескольких ответов, вероятно, написанных не без участия матери, дело не пошло. Это не были происки Бесси. Отнюдь. Это было решение дочери: она не могла простить отцу измены. К тому же ей было 12 лет — начало переходного возраста, тяжелый период.
Вскоре после пожара отец написал Джоан письмо. Она не ответила. Через два дня он написал еще: «Мой дом, в котором так никто и не жил, сгорел дотла, а от тебя я не получил ни слова. Когда ты болела, я навещал тебя. Я принес тебе канарейку и цветы. Теперь я болен (это — правда, вскоре после пожара Лондон заболел. — А. Т.), а ты молчишь. Мой дом — моя мечта — уничтожен. А тебе и сказать нечего… Джоан, дочь моя, пожалуйста, запомни, что мир принадлежит честным, правдивым и справедливым, тем, кто громко говорит правду, тем же, кто молчит, лжет и обманывает самим своим молчанием, превращая любовь в посмешище, а отца — в право на бесплатный обед, тем мир никогда не будет принадлежать. Не думаешь ли ты, что мне пора, наконец, получить от тебя весточку? Или ты хочешь, чтобы я навсегда потерял к тебе интерес?»[262]
Были там и слова о матери — что она не может быть объективной, ревнует, но это только потому, что «ревность — свойство женской натуры».
Как мы видим, письмо — жесткое, если не сказать жестокое. Джоан ответила (под нажимом матери или нет?): «Папа, ну, я прочитала Ваше письмо, прочитала его два раза и внимательно… я довольна той обстановкой, в которой живу… меня возмущает Ваше мнение о маме — она хорошая мама, и что, вообще, в этом мире может быть важнее, чем замечательная мать?.. А теперь, папа, поскольку этот вопрос мы обсудили, можно мы не будем уже к нему возвращаться? Мне нечего больше сказать по этому поводу…»
Лондон написал еще. Джоан ответила: «Пожалуйста, папа, пожалуйста, — пусть это письмо станет последним из тех ужасных писем, которыми Вы заставляете меня отвечать Вам. Мне так больно писать их, но Вы требуете от меня ответов, а по-другому я не могу — на Ваши письма могут быть только такие ответы»[263].
В 1915-м их переписка возобновится, но на тот момент (в 1913-м) это были последние письма от дочери[264].
Похоже на то, что после пожара Джек в новом свете увидел и Чармиан. Прежде он явно не замечал того, что с самого начала видели другие — близкие писателю люди (почти всех Чармиан после замужества быстро от Джека «отвадила»): «Ее смех звучал слишком громко, навыки верховой езды выглядели нарочитыми, страсть и пыл, с которыми она играла на фортепьяно и пела, граничили с безвкусием…» Впрочем, старшая дочь писателя объясняла «присущий ей эксгибиционизм… совершенно нормальным для женщины желанием постоянно привлекать внимание мужа — пока не станет слишком поздно»[265].
Современник Лондона Ирвинг Стоун представлял ситуацию яснее:
«Он <Джек Лондон> с беспощадной ясностью увидел, что Чармиан в возрасте сорока трех лет — все еще ребенок, целиком поглощенный ничтожными ребяческими забавами. Соседи вспоминают, как она “рассказывала нескончаемые истории, по-детски болтала вздор о своих драгоценностях, старинных нарядах, шапочках, других мелочах. Ей хотелось быть вечно женственной, вечно очаровывать и покорять”. Он страдал, замечая, что гости пытаются скрыть замешательство, что они смущены ее делаными манерами, кокетством, стараниями изобразить юную, прелестную девушку, которой она постоянно мнила себя; что они озадачены ее причудливыми, украшенными драгоценностями, ярко-красными, точно маскарадными, костюмами, чепчиками в кружевных оборках, которые носили еще в девятнадцатом веке. Ее сводная сестра вспоминает, что в детстве у Чармиан была привычка выглянуть из-за угла, скорчить рожу или сострить и пуститься бежать, чтобы ее догоняли. Она и сейчас выглядывала из-за угла, острила, ждала, что будут догонять. Однажды вечером Джек и Элиза сидели за конторкой в столовой и ломали голову, как справиться с уплатой долгов. В этот момент в комнату влетела Чармиан, прихотливо задрапированная куском бархатной ткани, и манерно прошлась по комнате: “Посмотри-ка, Друг, ну не дивная ли получится вещичка? Я только что купила два отреза”. Она ушла, и наступило долгое грустное молчание. Потом Джек повернулся к Элизе и сказал: — Это наше дитя. Мы всегда должны заботиться о ней»[266].
Разумеется, их любовь не закончилась; она была жива и продолжала оставаться взаимной. По-прежнему Чармиан называла Джека «Друг», «Мужчина», а он ее — в глаза и в письмах — «Друг», «Женщина» (именно так: всегда с большой буквы), демонстрируя страсть и не скрывая откровенной чувственности отношений. Но вот полагаться на нее как на свою половину, доверяя во всем полностью, — теперь он понимал это отчетливо — не мог. А сейчас ему нужна была именно опора: после пожара он должен был объявить себя банкротом, но не способен был отказаться от «Ранчо Красоты».
Опора Лондону была нужна и вот еще почему — из-за реакции американских социалистов, тех, кого он считал единомышленниками, «товарищами». Они не раз порицали его, когда он строил свой «Дом Волка», утверждая, что Лондон «окончательно обуржуазился». Напрасно писатель отвечал, что свою собственность он заработал сам, а не нажился, эксплуатируя труд рабочих. Теперь кое-кто из «товарищей» утверждал: пожар, погубивший мечту, стал актом справедливости. Такая душевная рана, конечно, кровоточила.
В добавление, не оправдались расчеты на урожай (вскоре после пожара это стало очевидно) — свое дело сделала жара, поразившая в тот год Калифорнию, а также нашествие насекомых, уничтоживших то, что пощадила засуха. Ближе к осени добавился падеж скота. К тому же кто-то застрелил (преступника не нашли) жеребца-производителя, купленного за большие деньги.
Были и другие потери.
Джек Лондон, как и многие писатели, испытывал особый интерес ко всевозможным печатным устройствам — будь-то пишущая машинка или типографское оборудование. Конечно, ему далеко было до Бальзака-типографа или Марка Твена, который постоянно покупал все новые модели «ундервудов» и «ремингтонов» и вложил целое состояние в «Печатную машину Пэйджа». Но он явно верил в «силу печатного слова» и в возможность извлечения дохода из этого. В частности, большие надежды Лондон возлагал на некий «Миллеграф» — «новейшее устройство для фотомеханической печати». Он рассчитывал, что это изобретение произведет переворот в издательской деятельности и принесет ему много денег. В «дело» его вовлек давний приятель Джозеф Ноэл, журналист и писатель (позднее создавший содержательную книгу о Лондоне, Стерлинге и Бирсе, которых много лет знал[267]