Джек-потрошитель с Крещатика — страница 100 из 103

«— Ну, прямо уж все? — поправляют скептики. — Скажете тоже, Вильгельм Александрович! В вашей картине мира наблюдается множество противоречий. Плохие люди, по-вашему, тоже станут жить лучше? Они это только за счет хороших людей, между прочим, смогут сделать! Тогда хорошие хуже жить будут.

— Не бывает плохих и хороших, — если собеседник кажется человеком думающим, Котарбинский принимается терпеливо разъяснять. — Бывают люди, и все. Ну, вот как птицы: птицы и все. Вы ведь не станете осуждать сороку, напавшую на неудачно выбравшего место посадки стрижа?

— Допустим. Но вот еще противоречие. Это “все люди, вне зависимости от творческого пути” выдает вас с головой! Считаете, что все должны податься в художники? А если путь у человека вовсе не творческий, если он, например, простой конторский служащий, что тогда?

Тут иллюзии о “думающем собеседнике”, как правило, развеиваются. Бессмысленно доказывать очевидную истину о том, что все занятия — творческие и нет такой деятельности, где человек не испытывал бы потребности во вдохновении. Поэтому в таких случаях Вильгельм Александрович обычно демонстративно разводит руками, мол, “что я могу поделать, пусть каждый останется при своем мнении” и спешит сменить тему, а по возможности, и собеседника».

Из воспоминаний киевлян 1917 года можно сделать вывод о редком душевном и творческом подъеме художественной среды города. Сюда уже докатилась первая волна покидающей Россию интеллигенции. Но это — по крайней мере, на первый взгляд — вовсе не беженцы. Большая группа «временно обосновавшихся в Киеве хм… путешественников», мечтающих о прекрасном, рассуждающих о науке, любви и театре, нуждающихся в художественных впечатлениях и парикмахерских. Киев с удовольствием принимает привезенную из Москвы и Петербурга игру в «пир во время чумы». Дневниковые записи пестрят фантастическими планами о грандиозных выставках, рассуждениями о новых смыслах творчества, идеалистическими трактатами об огромном количестве талантов, которые, наверняка, хлынут в искусство из не обучавшихся раньше народных масс, от которых, конечно, на первых порах лучше держаться подальше, но зато потом… В декабре открывается Национальная академия изобразительного искусства и архитектуры, к созданию которой приложили множество усилий киевские художники, входившие в ближайшее окружение Котарбинского. Это из воплощенного, а вообще о создании собственной школы или экстравагантного творческого союза мечтает едва ли не каждый встречный. С Котарбинским всюду делятся грандиозными планами, зовут в эксперты и основатели. Он отказывается, ссылаясь на возраст и занятость (мэтр все еще имеет определенный пул заказов и считал делом чести выполнить их все во что бы то ни стало). Впрочем, уходить от общественной жизни полностью он не намерен: охотно выступает с небольшими лекциями или просто дает советы, с интересом посещая мастерские младших приятелей. Вокруг не перестают удивляться его чудачествам. «Опытный, избалованный и немного даже сварливый знаменитый художник, способный парой метких замечаний превратить рядовую работу ученика в притягательнейший объект, при встрече с чем-то по-настоящему талантливым теряет весь свой воспетый критиками снобизм и превращается в похожего на подростка восторженного почитателя, часами наблюдающего за картиной, но забывающего поинтересоваться именем автора». В ответ на просьбы сделать замечание («ведь работа явно не доделана, она может стать лучше!») в таких случаях Котарбинский лишь отмахивается, заявляя странное «я в этом ничего не понимаю». Как и в собственном творчестве, оценивая работы других, Вильгельм Александрович никак не может определить ту красную черту, до которой картина все еще представляет собой скопище прекрасных, но сырых идей, но за которой техническое совершенство пойдет уже во вред волшебству созданного».

Судя по дневниковым записям того времени, вопросы творчества занимали в 1917 году окружение Котарбинского и самого Вильгельма Александровича куда больше быта или политики. «Все это было абсурдно. Люди старались заглушить урчание голодных желудков дискуссиями про искусство Древнего Рима и устраивали многочисленные сборища попросту потому, что боялись остаться наедине с собственными мыслями. Один художник вдохновенно вещал о принципах организации пространства вне холста и на нем, мечтая все смешать, чтобы одно плавно, красиво и аккуратно перетекало в другое. Сидел он при этом, закинув ногу за ногу, и громадная дыра на подметке его правого башмака нагло диссонировала со словами “красиво и аккуратно”, лишая его речь всякой убедительности», — пишет один из временно осевших в Киеве петербургских артистов. Впрочем, если многие нарочно старались забыться в искусстве, чтобы спрятаться от окружающих проблем, то Вильгельм Александрович, который и раньше был «всем своим существом погружен в работу», действительно первое время мог не замечать признаков надвигающейся катастрофы. Все необходимые для жизни службы гостиницы все еще функционировали, работать ему никто не мешал, все оставшиеся в Киеве друзья и вновь обретенные тут приятели были живы-здоровы и полны энергии — что еще надо для жизни? А ужас далеких, но все подбирающихся к Киеву военных реалий стал привычен и никуда не девался уже много лет, начавшись для Вильгельма Александровича еще с военных действий в Варшаве.

Между тем Киев уже получил свою личную «черную метку» в виде телеграммы об отречении Николая II от престола. C этого все началось. Вот как пишет об этом Михаил Булгаков в эссе «Киев-город»:

«Легендарные времена оборвались, и внезапно и грозно наступила история. Я совершенно точно могу указать момент ее появления: это было в 10 часов утра 2 марта 1917 г., когда в Киев пришла телеграмма, подписанная двумя загадочными словами:

— Депутат Бубликов.

Ни один человек в Киеве, за это я ручаюсь, не знал, что должны были означать эти таинственные 15 букв, но знаю одно: ими история подала Киеву сигнал к началу. И началось и продолжалось в течение четырех лет. Что за это время происходило в знаменитом городе, никакому описанию не поддается. Будто уэльсовская анатомистическая бомба лопнула под могилами Аскольда и Дира, и в течение 1000 дней гремело и клокотало и полыхало пламенем не только в самом Киеве, но и в его пригородах, и в дачных его местах в окружности 20 верст радиусом. Когда небесный гром (ведь и небесному терпению есть предел) убьет всех до единого современных писателей и явится лет через 50 новый, настоящий Лев Толстой, будет создана изумительная книга о великих боях в Киеве. Наживутся тогда книгоиздатели на грандиозном памятнике 1917–1920 годам.

Пока что можно сказать одно: по счету киевлян у них было 18 переворотов. Некоторые из теплушечных мемуаристов насчитали их 12; я точно могу сообщить, что их было 14, причем 10 из них я лично пережил».

В отличие от Михаила Афанасьевича, Вильгельм Александрович лично пережил все киевские перевороты гражданской войны. Эйфория 1917 года довольно быстро утихла. Кто успел, «отбыли путешествовать» дальше на юг, надеясь, что туда большевики не прорвутся. Оставшиеся же в Киеве жители (а большинству киевлян, надо заметить, не приходило в головы уезжать, бросая родные дома и надежды на восстановление привычного уклада жизни) «имели удовольствие» познакомиться с головорезами армии Муравьева, отбившей город у инфантильной Центральной Рады после девятидневного обстрела мирных районов из тяжелых орудий. Формально зимой 1918 года к власти в городе пришли большевики, на самом деле — голодные бандиты, которым, в лучших традициях варваров, командующий на несколько дней отдал захваченную территорию на разграбление. Шутки кончились. Узаконенные грабежи и убийства тех дней пугали даже самих большевиков, приехавших в город следом за Муравьевым. «Трупы, трупы и кровь. Тогда расстреливали всех. Просто на улицах», — вспоминает украинский большевик В. Затонский, которого и самого чуть не расстреляли, когда он по ошибке предъявил патрульному Красной Армии свидетельство члена Украинского правительства. Затонского спасло то, что во втором кармане у него вовремя обнаружилось другое свидетельство — мандат члена Совнаркома за подписью Ильича. Вильгельма же Александровича, за неимением мандатов, спасала, как ни странно, сила искусства. Вот как пишет об этом Николай Прахов:

«Во время гражданской войны гостиница “Прага” трижды занималась комендатурой под помещение для войск Красной Армии. Всех жильцов выселяли, но Котарбинского не трогали. Дверь своей комнаты он во время переворотов принципиально не закрывал, и приходившие к нему красноармейцы докладывали коменданту, что в этом номере живет безобидный художник и пишет картины. Приходил комендант, проверял документы и говорил: “Ну, живите, вы нам не мешаете”.

Первый раз комендант был молодой, простой крестьянский парень из какой-то юго-западной губернии. Однажды пришел и, очень конфузясь, показал фотографическую карточку молоденькой девушки и спросил, не может ли художник выполнить “за деньги” его заказ: срисовать ему карандашом с нее портрет? Котарбинский понял, что это “зазнобушка” парня, и не “срисовал карандашом”, как просил заказчик, а написал масляными красками на холсте эту головку, и когда через несколько дней комендант пришел за заказом, подарил ему портрет. Эффект получился совсем неожиданный: молодой боец был так обрадован, что схватил руку художника и поцеловал ее. “Вероятно, вспомнил, как у себя в деревне целовал руку отцу или деду в очень торжественных случаях своей жизни”, — объяснял потом сконфуженный художник.

Мне самому пришлось испытать несколько раз, какое сильное влияние оказывало искусство на непосредственные натуры красноармейцев».

Впрочем, дружба с красноармейцами в гостинице вовсе не означала, что, повстречав эти же «непосредственные натуры» в темной подворотне вечером, можно будет остаться живым, поэтому особо расслабляться не следовало. Как и все последующие годы. Когда в марте 1918-го, после двух месяцев бесчинств Муравьева, большевики были изгнаны из города австро-германской армией, по идее, стоило бы вздохнуть спокойно. Но Котарбинский вряд ли мог испытывать нежные чувства к немцам, которые после недавних Варшавских событий были для него представителями оккупационных войск. И хотя формально немцы всего лишь помогли Центральной Раде вернуться, на самом деле все понимали, что власть в городе сменилась на немецкую. С учетом активной агитационной работы во время Варшавских событий и все больше набирающей обороты народно-интеллигентской забавы под названием «охота на ведьм», у Вильгельма Александровича при новой власти могли начаться некоторые неприятности. Впрочем, после двух месяцев террора Муравьева, последствия возможных столкновений с новыми властями казались смешными и незначительными неприятностями. Город думал примерно так же: