Вслед за Изидой она помчались на кухню — там их обеих поджидала открытая форточка.
— Слыхала я, что крысы бегут с корабля, но чтобы кисы из дома… — проводила их Чуб озадаченно-заинтригованным взглядом. — Это все Белая Дама? Или что тут происходит во-още?
— По-моему, ты что-то опять натворила. Что ж, звони Василисе, пускай объяснит, — равнодушно сказала Катя. — У меня важное дело.
— И куда ты так вырядилась?
Слово было не особо удачным — наряд раскрасавицы Кати был дивно простым: темный костюм с длинной юбкой и приталенным пиджаком. Но блуза с воротником из жемчужно-серых винтажных кружев, пять громоздких колец в магическом стиле модерн, утяжелявших Катины пальцы, делали облик Дображанской почти вызывающе прекрасным.
— Я иду на антикварный аукцион. — Катерина поправила спикировавшую на лацкан ее пиджака модерновую брошь-бабочку с крылышками из разноцветной эмали.
— Новая? — заценила Даша.
— Только купила, — Дображанская скосила глаза. — Надо же, я и не заметила, что у нее в центре бриллиантик.
— Бриллианты, они вообще такие незаметные, скромные, — активно закивала Чуб. — Дай угадаю, на аукционе продается еще одна ювелирная цаца в стиле модерн?
— Нет, две картины Вильгельма Котарбинского, — с ноткой капризности произнесла Катерина и завершила с сомнением: — Может, куплю одну Маше в подарок. Ты хоть помнишь, что сегодня у нее день рожденья?
— Я что, склеротичка? А кто такой Котарбинский?
— Один из художников, расписавший ее любимый Владимирский собор. Маша тебе лучше расскажет.
— И это твое важное дело?
— Ну, если у тебя есть дела поважней…
— Конечно, — Чуб выпрямилась с оскорбленной газетой в руках — загнать уже забурлившие намерения Землепотрясной под лавку было непросто, точнее — невозможно вообще. — Я — Киевица. И если у меня по Киеву бродят неучтенные привидения, из дома бегают кошки, а мужики бросают и душат женщин, все это имеет ко мне прямое отношение!
Солнце мигнуло и погасло. И показалось: навек, и мир навсегда останется унылым и серым. Но оно просияло вновь. Лишь в кронах деревьев университетского ботанического сада напротив гнездился туман, и туман уже знал, что вечером он проглотит весь Город.
Осенние листья летели так медленно, что казались висящими в воздухе, — Киев получил расцветку в желтый листочек.
Упрямо зеленеющая трава у Владимирского собора стала мохнатой от рыжей листвы, и по ней с важным видом прогуливался большой черный ворон. Каштаны на бульваре уже осыпались, но подтянутые, как строй солдат, тополя — упрямо зеленели, не собираясь сдаваться октябрю.
Две слишком светские богомолки подошли к желтым византийским стенам Владимирского и остановились неподалеку от двухсотпудовых двухстворчатых черных дверей с барельефами — узорная княгиня Ольга и пышнобородый, похожий на Илью Муромца, вооруженный мечом святой князь Владимир косо посмотрели на прибывших. Двери-ворота были закрыты, входить следовало через боковой вход.
— Ничего что у меня губы накрашены? — неуверенно спросила одна из богомолок.
— Нормально, — сказала вторая с видом знатока и достала из сумочки нарядный синий платочек с золотыми египетскими иероглифами.
— Ой… туда посмотри. Да сюда не молиться нужно ходить, а с мужиками знакомиться, — первая немного нервозно хихикнула и игриво указала глазами направо.
Богомолки застыли, напрочь забыв про Бога при виде прекрасного, как языческий бог, темноволосого и темноглазого парня, держащего на руках совершенно не похожего на него малыша — полугодовалого голубоглазого и беловолосого мальчика с лицом херувима.
— Я и не знала, что мадонны с младенцами бывают мужского пола! — снова хихикнула первая.
— Я вообще не знала, что такие мужчины бывают, — отозвалась вторая, повязывая на голову бирюзовый платок. — И не голубой вроде — с ребенком!..
— Все голубые теперь тоже с детьми… Даже Киркоров родил себе что-то.
— А эта, рядом с ним, рыжая — кто?
Обе с вопросительным любопытством воззрились на невысокую тонкую девушку в длинной юбке и светлом платке, закабалившем ее огненно-рыжие волосы.
— Жена, наверное, — сказала первая, рассматривая готическое и рыжебровое лицо из коллекции Кранаха Старшего, — красивая… нестандарт.
— Красивая? — возмущенно изумилась вторая. — Вообще никакая. Уродочка. Зуб даю, она его няня. О, черт… — поход во Владимирский собор явно отменялся. — Не поверишь, зуб прихватило, — проныла она, хватаясь за подборок, чувствуя, как с каждой секундой боль нарастает, становится нестерпимой.
Облаченная в узорные одежды тринадцатипудовая Ольга на главных дверях на секунду приподняла опущенный взгляд и переглянулась с пятнадцатипудовым князем Владимиром на соседней створке:
«Видел, внучек? Люди, люди… не стоит обижать Киевицу!»
— Иди сама, — говорил тем временем Киевице ее спутник Мир Красавицкий. — Я подожду.
Рыжая Маша кивнула, глядя, как ее сын Миша привычно обвивает шею Мира двумя руками, — как и многие дети, он чувствовал себя куда комфортней на руках у отца. Только Мир не был отцом ему.
— Ты прав. Миша еще слишком маленький, чтобы идти в Прошлое, — в голосе матери звякнула неуверенность.
Она с подозрением покосилась на крупного ворона, прогуливающегося между двух уже заснувших на зиму черных фонтанчиков для питьевой воды.
Ворон наклонил голову набок и внимательно посмотрел прямо на Машу.
И Маша Ковалева решилась…
Поднялась по ступеням к боковой левой двери, поклонилась.
— Именем Отца моего велю, дай то, что мне должно знать, — прочитала заклятие Хранительница вечного Города и, сделав шаг, прошла сквозь столетие.
…Владимирский собор был новым и ярким.
…Владимирский еще и не был собором — ему предстояло ждать освящения несколько лет, и часть его стен были расчерчены деревянными лесами.
Но Маша все же перекрестилась, прочитала молитву, но не за упокой — за покой. Здесь, в конце XIX или начале XX века, отец ее сына — художник Серебряного века Михаил Врубель — был еще жив.
Мир знал, что, перешагнув порог собора, Киевица перешагнет сто лет, оказавшись в Прошлом — в еще не законченном Владимирском. Но не знал, что она мечтает встретить здесь другого мужчину. И, оглашая просьбу Отцу-своему-Городу «дай то, что мне должно», надеется: Киев сочтет должным дать ей час, когда расписывавший этот собор Михаил Врубель будет здесь.
Маша привычно обернулась, посмотрела на фреску над главным входом — суровоглазый чернокрылый ангел с весами в руках разделял своей фигурой рай и ад. Много лет Маша и ангел мерялись взглядами, и она всегда была честна перед ним.
«Ты знаешь мою историю, — сказала она чернокрылому то, что так и не решилась сказать Мирославу, — я вдруг стала Киевицей, волшебницей… совершенно внезапно… и впервые отправилась в Прошлое… такая глупая… я еще даже не целовалась ни с кем… и познакомилась с Врубелем… и влюбилась в него сразу по уши. А потом оказалось, что я беременна. Так сразу… ведь видела его всего два раза в жизни!»
Сейчас Маша почти не помнила своих смятенных чувств к нему — лишь знала, что когда-то любила его и от этой любви появился их сын Миша-младший. Но с тех пор ей довелось прожить еще одну жизнь, обрести равновесие и мудрость… Мудрость и равновесие царили в душе до тех пор, пока ее шестимесячный сын Миша не сказал в первый раз слово «мама». А еще не произнесенное «папа» повисло в воздухе без адресата.
Маша поднялась на хоры. С детства она любила любоваться храмом с «балкона» второго этажа — здесь всегда было тихо, покойно. Здесь она была с Самым прекрасным в мире Владимирским собором один на один. Над головой сияло сотворенное Вильгельмом Котарбинским «Преображение Господне» — стоящий в яйце сверкающего света Иисус являл ученикам свою истинную небесную суть.
Она тоже преобразилась — стала Киевицей, властительницей Вечного Города. И теперь подумала вдруг: «Как это странно…».
Она могла разговаривать с Киевом, воскрешать мертвых, и сама умирала и воскресала, карала и миловала, трижды спасала мир. И любая загадка мироздания, над которой ломали умы сотни лет сотни мудрецов, казалась ей нынче простой в сравнении с вопросом… Кому ее сын должен сказать «папа»?! Миру, который любит ее и всегда будет с ней и с маленьким Мишей? Или своему настоящему отцу, который даже не знает о его существовании? Стоит ли рассказать Мише об отце, умершем за сто лет до его рождения, и должна ли она рассказать отцу о сыне? Отцу, который жил и умер, не подозревая, что у него есть сын и наследник!
Больше всего Маше хотелось, чтоб на ее вопросы ответил кто-то другой, чтобы она случайно столкнулась здесь с Врубелем и не смогла не сказать ему правды.
Но на тайную просьбу Киев ответил ей «нет». Она не знала, какой нынче год и день, но точно знала, что в этот день Михаила Врубеля не было в соборе, — она ощущала его отсутствие кожей. И ей страшно захотелось поступить против воли Отца — по воле своей щелкнуть пальцем, увидеться с Врубелем и открыть ему все. Все!
«Именно так я и сделаю», — Ковалева подняла повелительную руку, машинально подняла глаза вверх, — ее взгляд ласково коснулся щедро изукрашенных раззолоченных стен. Врубель написал здесь только орнамент, единственную написанную им композицию «5-й день творения» заставили позже переписать Котарбинского! Но теперь собор кичился его именем, и никто из историков не забывал помянуть: Владимирский расписывал не только Васнецов, Нестеров, Котарбинский, Сведомские, но и гений Серебряного века — Михаил Врубель. Хотя на деле его эскизы не приняли. Да и не могли их принять — слишком странными они были, слишком стремными, порой даже страшными…
Маша вспомнила, что здесь, во Владимирском, ночью в крестильне сумасшедший Врубель нарисовал Божью Матерь с изуродованным лицом, с когтями, как у кошки, а потом закричал…
Ковалева вздрогнула: «Нет, я не хочу… Мише не нужно знать, что он сын сумасшедшего! Пусть лучше его отцом будет Мир!»
Она приняла решение. Окончательное — в душе сразу воцарился покой.