— Так это ты погубила его сына?.. Савушку?
Кылына не ответила, но ее глаза-васильки потемнели так стремительно, что стало ясно: решение пропитало душу как яд.
— У него не должно быть детей.
— Это слишком жестоко!
— Нет большего горя для Великой Матери, чем смерть ребенка, — согласилась Кылына, — она нарушает закон Уробороса… Но у человеческих гениев все иначе. Гениям не нужны дети. Гений — венец рода. И одновременно его конец. Как будяк, он вытягивает все силы у предков и у потомков. У гениев другие дети… истинный ребенок Врубеля — Пабло Пикассо, утверждавший, что не стал бы тем, кем стал, кабы не увидел однажды работы Врубеля. Сама врубелевская мозаика мазков — Х-хромосомы кубизма… зачем ему другие дети?
— Послушай, я должна сказать тебе…
Киевица Кылына быстро приложила палец к губам своей дочери и покачала головой.
— Нельзя знать будущее. Закон. Ты хочешь сказать, что мне угрожает опасность? Она всегда угрожает мне!..
«И ты всегда нарушала законы и запреты!» — хотела крикнуть Акнир, но заклятие сковало ее губы, сковало тело, и ей оставалось только смотреть, как, слегка улыбнувшись ей на прощание, мать опускает густую вуаль и уходит. Осознавать, что она ничего не может поделать…
Ее мама умрет.
А перед этим убьет сына Маши…
И лишь она, Акнир, виновата в этом, поскольку, явившись сюда, изменила все.
ВСЕ!
В ранней киевской осени есть тишина, перекрикивающая шум машин, маршруток, троллейбусов, вечный человеческий гул.
Каждый желтый лист прячет тишину, как жемчужину. Потому даже в шелесте листвы пронзительной песней звучит умиротворенная тишь — осенний покой наших душ, замерших, насторожившихся, с удивленьем прислушивающихся к себе.
Маша упала в иной, неизвестный ей ясный осенний день — сегодняшний, завтрашний, реальный или бывший частью Провалля, она не знала, не могла понять.
Светило солнце, и люди толпились на остановке, еще зеленую назло всем облысевшим каштанам траву густо усыпали желтые чипсы опавших листьев, машины в тянучке медленно ползли вниз с еле сдерживаемым раздражением на мордах, и голуби парили над низким куполом метро «Университет»…
И черный ворон сидел на низкой ограде собора и смотрел правым настороженным глазом прямо на Машу.
Что с ней случилось?
Морок, кошмар?..
Никогда, никогда настоящая душа Маши не могла сказать ей… не могла попросить ее убить сына!
— Что с вами? Вам плохо? Вы вся дрожите, — превозмогая тишину осени, долетел до нее женский голос.
Младшая Киевица стояла на вымощенной серыми плитами паперти со скамейками и уснувшими фонтанчиками для питья, прижимала ладони к своим занемевшим щекам и, видимо, имела плачевный вид. Рядом с ней, забеспокоившись, остановились две девушки; обе они, одетые в положенные для подобного визита длинные платья, только что вышли из Владимирского. Одна, чуть постарше, с миловидным лицом, в нарядной шали и ярко-красных туфлях, и проявила участие:
— Вы не больны? Я могу вам помочь?
— Спасибо, мне лучше, — слабо ответила Маша.
Девушка достала из сумки чистый бумажный платок и ловко промокнула Машин покрытый испариной лоб, легко коснулась его, измеряя температуру — в ее уверенных, подчиняющих жестах читалась ежедневная забота о ком-то, о детях или о больных. Может, она была медсестрой?
— Мы не встречались тут раньше? Бываешь здесь? — спросила она.
— Бываю… — Непонятно почему, от этого простого участия, от незамысловатой человеческой беседы Маше сразу стало легче дышать. — Часто бываю, — сказала она, понимая, что ее слова сейчас истолкуют превратно.
— Так сильно веришь? — удивилась девушка в красных туфлях.
— Не так сильно, как нужно
— А тебя как зовут?
— Маша.
— И я тоже Маша. Слышишь, барби, обратилась к своей подруге она, можешь встать между нами, загадать желание.
— Не называй меня так.
Не-барби одновременно и соответствовала своему прозвищу яркой модельной внешностью, и опровергала его живостью черт, красотой без налета искусственной кукольности — огромными темными глазами, чистой кожей и пышными волнистыми светлыми волосами.
— Вас что-то очень сильно там испугало? — участливо спросила она. — Я слышала, про этот собор рассказывают страшные вещи.
— Мне всю жизнь про него страшные вещи рассказывают, — тоскливо пожаловалась своему Городу Киеву Маша, глядя на растрепанные желтые метлы тополей на бульваре и новенький, только возведенный серый забор ботанического сада с шарами фонарей. — И про то, что его будто бы построили на кладбище… А теперь еще и про Богоматерь с когтями и зубами, которая может наказать нас всех за грехи.
— Богоматерь никого не наказывает, она же защитница, она за всех просит… — сказала девушка в красных туфлях. — И за всех матерей, и за всех детей. У тебя есть дети?
— Сын. Он очень болен.
— Так ты за него сейчас Божью Матерь просила?
— Нет… чего я только не делала, но не это…
— Зачем же ты в собор ходила тогда? — искрение удивилась девушка.
— На, возьми свечечку, у меня вроде осталась одна, — не-барби порылась в своей сумочке и протянула Маше восковую тонкую палочку. И Киевице показалось, что они впрямь уже виделись где-то. Или души всех добрых участливых людей похожи между собой, как истинные драгоценные камни? — Только я тебе сразу скажу: все в порядке с твоим мальчиком будет… я сердцем чувствую, веришь?
— Не знаю…
— А ты попробуй, поверь.
— Трудно поверить тому, кто знает слишком о многом, — сказала Киевица.
— А ты сильно много знаешь? — улыбнулась девушка в красных туфлях. — Знаешь, что со мной будет в следующем году?
— Нет.
— Значит, однозначно не все, — она беззлобно засмеялась.
И Маше невесть отчего полегчало.
Девушка в красных туфлях права… Она, Маша, отнюдь не всезнающая Пифия, она несчастная мать, не знающая, как спасти сына, мать, у которой опустились руки… и самое разумное, что она может сделать сейчас — просто помолиться.
Маша благодарно кивнула и молча пошла во Владимирский.
В соборе было много людей, шла служба. Она долго молилась. Коричнево-охрово-золотой, с синевой, Владимирский собор был осенним, и, как в осени, в нем жила тишина.
Маша так и не ощутила прилив искренней веры… но стало легче, вместе с тишью в душу вошел прохладный покой. Лишь сейчас удушающие, сжимавшие горло слова отпустили ее, лишь сейчас ее отпустил страшный крик.
«Дай ему умереть… Убей его!»
И горькая безысходная жалоба Миши.
«…она держит меня… у нее волчьи зубы и когти… мне нет спасенья!»
Глава тринадцатая,в которой сбываются все мечты!
Акнир осталась пытать у Мистрисс судьбу, Даша вышла из уборной.
Легенда преступного мира Джек-потрошитель лежал у нее в кулаке, подобно синице в руке, но стоило отойти на пару шагов, она поняла, что разгадка по-прежнему подобна далекому журавлю в небесах.
Если Потрошитель стал камнем еще в ночь на Хэллоуин, кто же тогда убил бесталанную малышку Елену и скоро убьет Кылыну? Как вообще можно убить ту, которую невозможно убить? И что за Демон ходит за ними — несчастная «русалка» Мария, волчья Мадонна, кровавая Пятница?
И еще бедный Дусин никак не выходил у нее из головы… пусть она не наколдовала его смерть, разве ей легче оттого, что вина реалистичного, бытового и тривиального свойства: она просто дура! Вела себя как дура, влезла в историю с князем, поперлась канканировать в бордель и искать там, стыдно кому-то признаться, любовь!
Дура! Как есть дура!
Румяное лицо бесстрашного маленького Дусина упрямо стояло перед ее внутренним взором и с укором смотрело на Чуб.
«Они были у мадам на вечеринке а-ля театр Кабуки, и князь сказал: “Держу пари, что завладею вашей Коко за один вечер“»…
Решение, как и большинство предприятий Даши Чуб, стало полнейшей неожиданностью даже для нее самой. Внезапно, выходя из цирка, она попросила Отца, свой Великий Город:
— Дай час, который мне должно знать…
Взяла на Крещатике извозчика.
— Какой сегодня денек, не подскажете? — спросила она «Петуха».
— 31 октября… завтра Кузьма… Осень провожают, зиму встречают. Куда ехать изволите?
— На Ямскую! Да, да, прямиком в Яму.
Снова 31 октября, по старому стилю, 1888 года, Хэллоуин
Двери особняка мадам Манон были заперты, но Чуб снова воззвала о помощи к Городу:
— Дай час…
И массивные двери подались.
Она юркнула внутрь и застыла у входа, боясь выдать свое присутствие и пытаясь понять происходящее — сыскать ему подходящее имя.
Ничего похожего на вечеринку а-ля театр Кабуки, куда она намеревалась попасть, дабы предотвратить роковое пари, не наблюдалось! Уже знакомый ей холл выглядел незнакомым, иным, истинным преддверием Ирия. Невидимый оркестр играл похоронный марш — заунывно, разрывая душу. А на вершине лестницы, словно на сцене, высился стол с белым, увитым цветами гробом.
Внизу, у подножия, творилось неслыханное — «русалки» и «покойницы» в окровавленных белых рубахах медленно двигались в ритме похоронного марша. Холл был освещен лишь свечами в их руках, их тела то сплетались, то извивались, босые ноги выделывали мертвенные па, уста подпевали маршу заунывным печальным стоном.
Но намного страшнее был иной звук:
— Пустите… пожалуйста… отпустите меня! — доносилось из гроба. Кто-то стучал изнутри, молил и рыдал. — Откройте… я не могу здесь… не хороните… пощадите меня!
Была ли улица Ямская очередным Провалом или нет, но бог смерти Яма сейчас правил здесь бал.
«Не хочешь встретиться с Тьмой, не заходи в дом, где танцуют призраки…» — вдруг вспомнила предупреждение Даша.
«Русалки» и «привидения» одновременно задули свои свечи и разбежались, смеясь и громко шлепая босыми пятками.
Источник света в холле остался только один — фонарь над обтянутым белым атласом гробом. Даша видела, как, пробегая мимо домовины, одна из танцовщиц-привидений отщелкнула замок. Крышка гроба слетела, со стуком упала на пол, посыпались шуршащие похоронные венки из елок, увитых траурным крепом, и заплаканная, перепуганная до смерти «покойница» села в гробу, а Даша узнала бледное кукольное личико маленькой глазастой Елены.