Он переглядывается с Наташей, и оба, не сговариваясь, поднимают брови – просто здорово! После «Метрополитен» чем можно их удивить? Оттого с изрядным скепсисом слушали Данины излияния – вы, ребята, ахнете, когда услышите; поют здесь профи из «Сити-оперы» и других мест, даже из МЕТа иной раз, да и студенты общей картины не портят. Часто гости появляются нежданно-негаданно, в том числе российские певцы, без сюрпризов редко обходится. Кажется, прав дружок в своих оценках.
Тенора сменяет баритон: невысокий, худощавый, весь в черном, и бородка с усиками черные. Голос такой, что мурашки по коже. Настоящий профи, без дураков. Потом черед двух меццо-сопрано – полной высокой дамы в темном длинном платье, молодой, но с наметившимся двойным подбородком, и носатой, в серебристой кофточке, игривой, строящей глазки. Снова на подмостках тенор с животиком и пятая участница – тоненькая девица в облегающих брюках, открытой блузке с вырезом и длинными распущенными волосами. Поют они дуэт из «Кармен», девица театрально прижимается к Хозе, страсть изображая, отбивает такт каблучками, стрекочут кастаньеты. Им аплодируют неистово, в разгар пения несколько раз оглашенно кричат «Браво!», свистят – здесь так принято.
– Парня Брэд зовут, – поясняет всезнающий Даня. – Между прочим, дублером Доминго в нескольких спектаклях был. Пьет только многовато в последнее время. Вон опять в бар похилял…
А тем временем четверка остальных окружает стол неподалеку от Костиного и хором замечательно поет Happy birthday женщине в летах, которая, похоже, все семейство привела отметить в «Тачи» день рождения. В течение вечера и ночи еще не раз будет Happy birthday звучать…
– Обрати внимание на мужика с белой бородкой и усиками у барной стойки, – Даня показывает рукой. – Чем-то на Пьера Ришара похож, верно? Главный менеджер, Леопольдо. Помешан на бельканто, он и организовал все это лет четырнадцать назад.
Похож скорее на кота Леопольда, смешной и симпатичный, отмечает про себя Костя, видя, как, оживленно жестикулируя, беседует тот с кем-то из посетителей. Наверное, многие здесь друг друга знают, завсегдатаи.
Кафе переполнено, ни одного места свободного; насколько не отвечает оно представлению о месте, где поют оперу, настолько же, как видно, популярно. Акустика не то чтобы плохая, но и не идеальная, видно и слышно поющих не отовсюду – колонны мешают; и, однако, попасть сюда можно, только заранее столик заразервировав, что Даня и сделал. По потолку жестяные вентиляционные короба тянутся, словно цех какой, стены декоративно под старинный кирпич облицованы, над поющими в два ряда свечи в стаканчиках, пламя трепещет от дуновения воздуха, еще выше – решетка, тоже декоративная, такие же свечи на простых, грубых столах без скатертей. Вид непрезентабельный, но что-то в нем есть.
– На что это похоже? – спрашивает, поймав его мысль, Наташа.
– На «Тачи», и больше ни на что, – отвечает Костя.
Одно меню чего стоит: «Карузо» – сифуд со спагетти, «Тоска» – грибы портобелло, в гриле запеченные, «Беллини» – филе рыбы со всякими прибамбасами, «Фигаро» – баклажаны, фаршированные шпинатом и сыром ризотта, «Дон Жуан» – огромные креветки, «Пуччини» – нежная телятина и, наконец, венец всего «Маэстро Тосканини» – стейк в 20 унций, приготовленный на углях по-флорентийски… Собственно, могут ли блюда называться по-другому в этом ни на что не похожем, кроме как на самого себя, заведении… Детище Леопольдо на определенную публику рассчитано, коей в Нью-Йорке вполне достаточно, чтобы три раза в неделю, когда поют, по средам, пятницам и субботам, бизнесу него процветал.
Наташа незаметно меню в сумочку свою укладывает – на память. Костя одобрительно головой кивает – он бы то же самое сделал.
Время за полночь, а концерт в полном разгаре: поют соло и дуэтами, преимущественно на итальянском, но и на немецком, французском… А Брэд и на русском: «Прости, небесное созданье…» Поют замечательно, праздник в душе создают. Баритон во всем черном куплеты тореадора выдает – и зал подпевает, хлопает в такт, а Брэд из дальнего угла, отставив очередной бокал с вином, включается в игру, своим тенорком выводит. А потом – неаполитанские песни, «О соле мио», и душа улетает… И опять в три-четыре голоса из разных концов зала из «Травиаты», «Кармен», «Севильского цирюльника»… Зал не просто слушает – становится участником представления, и это-то больше всего и зажигает.
Трижды за вечер официантки с корзиночками публику обходят, «типы» собирают для певцов. Костя по стольнику кидает, за всех сидящих за столом, официантка изумленно благодарит, такие чаевые здесь – редкость. Шепчет, видно, Леопольдо, тот певцов настропалил, окружают они стол и по очереди из «Риголетто» две арии лучшие. Персонально Косте и друзьям его.
Новый человек к роялю подкатывает, кругленький, упитанный, как и положено оперному певцу, живчик этакий, с хитроумным, озорным взглядом заводилы, что-то Ии Валентиновне шепчет, та кивает, и снова «Фигаро» звучит, но какой! Все обомлевают. Уходит под овации и свист к столику дальнему, за колонной, видно, только-только появился в кафе, а время – половина третьего ночи. Даня к старушенции, непонятно как в ее – то годы такую нагрузку выдерживающей, – мол, кто такой, откуда? Докладывает тут же столу: Вася Горело, солист Мариинки, проездом в Париж, где в «Гранд-Опера» поет. А Вася соловьем разливается – «Карие очи, черные брови…» на украинском, с ума сойти можно, до дрожи пронимает. Костя Наташу за плечи обнимает, тихо-тихо подпевает, она руку ему на колени кладет, и взгляд такой, какого он ни разу еще не видел…
После Нового года, лихо в Поконо отмеченного, на даче Костиной, Наташа в Москву собирается. К матери. Мать живет с новым мужем – родители Наташи развелись, когда дочери тринадцать лет было. У отца своя семья. Мать перед самой эмиграцией Наташи вышла замуж, новый супруг наотрез отказался в Америку ехать, мать осталась с ним. И пришлось Наташе отправляться в незнаемое одной. В Нью-Йорке сошлась с американцем – автомобильным дилером, занудой и жадиной, и, побыв замужем три года, благополучно с ним рассталась, «разгреблась», по ее выражению.
С матерью она сохраняет теплые отношения. Видятся, к сожалению, нечасто: дважды Наташа посещала Москву и однажды мать приезжала в Нью-Йорк. Сейчас та заболела, в Боткинской больнице, врачи ничего толком не говорят, словом, надо ехать. «Давай вместе», – предлагает Наташа. Костя отнекивается: не может прервать писание. Не тянет туда зимой. Да и был совсем недавно. «Возвращайся, и отправимся в обещанное путешествие по Европе». Он дает ей пять тысяч на медиков и 24 января провожает в JFK.
Я домолчался до романа. Сказано не мной. Безупречно прекрасная фраза в своей снайперски точной наводке на многозначный смысл. Не уступающая всеволодивановской: «Предыдущий ты человек…»
Если бы не джекпот и то, что с ним связано, решился бы я на роман? Наверное, решился бы, ибо молчание распирало, как надутый гелием шар, вот-вот готовый оторваться от земли и устремиться в неведомые дали. Но это было бы совсем иное сочинение, конечно, ничего общего не имеющее с тем, что моя жизнь пишет симпатическими чернилами. В нем был бы я – со всей своей неприкаянностью, желаниями и надеждами, радостями и отчаянием. Впрочем, кто ни на что не надеется, никогда не отчаивается? Однако покажите мне того, кого навсегда покинула надежда… В романе были бы другие люди, другие коллизии, лишь подтверждающие простую истину: каждый человек от рождения до смерти сочиняет собственную жизнь.
Роман мой – не о сумасшедшем везении, не о Случае, а, в сущности, о деньгах. О соблазнительной и осязаемой цели обладания ими. Самое замечательное и самое отвратительное, что придумали люди, – это деньги. Ради них и во имя них крутится все вокруг. Люди гибнут за металл…
Существует, наверное, сотня разновидностей отношения к деньгам – от обожания, преклонения, скопидомства до мотовства, разбазаривания, транжирства, но никогда – равнодушного отношения. Если у вас нет денег, вы все время думаете о деньгах. Если у вас есть деньги, вы думаете уже только о деньгах. Пол Гетти ведал, что говорил.
Я живу в Америке и, пожелав обрядиться в шкуру сурового и беспощадного ее критика, составил бы ужасающую картину: от рождения до смерти американец, как никто другой, ощущает воздействие центробежной силы денег. Они доминируют в его душе, оставляя на задворках щедрость, дружбу, товарищество, любовь, сострадание. Он изнуряет себя в извечной погоне за достатком, опутанный бесчисленными банковскими займами, понуждающими жить взаймы, и более всего на свете страшится встретить старость бедным, то есть беспомощным и зависимым…
Все это так— и не так. Американцы тоже могут быть сентиментальными, щедрыми, искренне и бескорыстно любящими и еще всякими другими, превозносящими моральные ценности. Однако жизнь, протекающая с младых ногтей в жесткой конкурентной борьбе, накладывает отпечаток. Если бы Булгаков писал своего Мастера в Америке, то наверняка сказал бы: «Американцы – такие же люди, как все, не хуже и не лучше, вот только денежный вопрос их испортил».
…Еду как-то в сабвэе, народу мало, входит в вагон здоровый такой мужик, по виду русский, сильно поддатый, для Нью-Йорка, в общем, редкость – здесь пьяных в транспорте днем с огнем не сыщешь. Идет мужик по вагону нетвердой походкой, возле китаянки с маленьким ребенком шатнуло его, и он чуть ли не плюхается на китаянку. Та в страхе от него на другое место пересаживается, возле меня, и ребенка с собой. Мужик бормочет нечленораздельное, вроде как извиняется, и уходит в другой конец вагона. Минут через пять снова идет по проходу, приближается к китаянке, та аж сжимается вся. Он же достает бумажку в двадцать долларов, кладет рядом с ней и, пошатываясь, уходит. В порядке, так сказать, компенсации за причиненный ущерб. Китаянка деньги не берет, отсаживается от меня и на следующей остановке выходит. Купюра лежит на сиденье. Смотрю я на бумажку, рукой дотянуться можно, на нее же смотрит молодая, бесцветная, в коротком черном пальтишке американка напротив, тоже видевшая всю сцену. Глаза у нее сужаются, так, наверное, охотящаяся кошка смотрит на мышь, разве только шерсть дыбом не встает, она делает бросок, хватает двадцатку и мигом на место. Гляжу на нее и улыбаюсь, в моей улыбке легкая брезгливость, американка ноль внимания, сидит истуканом, потом берет купюру и начинает разглядывать на свет – не фальшивая ли. Я продолжаю улыбаться, сидящая напротив задерживает на мне взгляд, в нем улавливаю сложную гамму чувств – презрение ко мне, простофиле, проворонившему деньги, радость нежданной удачи и полнейшее равнодушие к тому, что я о ней сейчас думаю. Она прячет купюру в кошелек, достает книжку в бумажном переплете и углубляется в чтение.