– Если мужчина слышит все, что говорит ему женщина, значит, она не красавица, – щеголяет он к месту вспомненным афоризмом.
– Здорово! – хохочет Генрих. – Сам придумал?
Костя неопределенно пожимает плечами: понимай как хочешь.
– Мне больше по душе другое выражение: красивая женщина не должна быть слишком умной – это отвлекает внимание, – Лера кидает выразительный взгляд на мужа.
Костя машинально смотрит в экран работающего телевизора с почти неслышным звуком, на экране знакомый по фото в газетах, коротко стриженный и оттого кажущийся большеголовым человек, с кем-то разговаривает, идет по заводской территории мимо огромных нефтяных емкостей, принимает какую-то делегацию… Генрих машинально полуоборачивается.
– Ба, знакомые все лица… Господин олигарх собственной персоной. Лерусь, включи, пожалуйста, звук, хотя да, там же по-итальянски, не надо.
– Ходорковский? – проверяет себя Костя.
– Он самый. Сидит, бедолага, в кутузке и, что характерно, будет сидеть. – Интонация сказанного не оставляет сомнений: альбинос этим обстоятельством доволен.
– А мне Мишу жалко, – Лера пригубливает бокал. – Ничем он не хуже других. Все, в общем, дрянцо, а отдувается он один.
– А разве миллиарды в России можно другим способом заработать?
– Я, Костя, о том же.
– Лера у нас известная либералка, я с ней уже и не спорю, – альбинос улыбается. – А знаете, как шел Ходор к своим миллиардам?.. Кто поумнее, тот принял новые правила игры – Рома, например; Миша же посчитал, что умнее всех. Вот и поплатился. Закогтил его Хозяин и не выпустит теперь, ни за что не выпустит. Сиделец Ходор, и надолго.
– Понимаете, Костя, сменилась власть, новые люди пришли, новые силы. Им тоже хочется все иметь. Для них Мишина компания – лакомый кусок. ее съесть надобно. А как? Вот и науськали прокуратуру, – Лера прилегла на диван, подобрав ноги.
– Ты не права, Лерусь. Дело не в деньгах, хотя и в них тоже. Власть олигархов кончилась. Придется подчиняться нам беспрекословно. А чтоб никаких вопросов и дерганий, напугать требовалось. Сильно напугать. Вот Ходор и подвернулся. В некотором роде образцово-показательный процесс.
– Образцово-показательное издевательство над законом, разве не так? – Костя в упор глядит на альбиноса, ожидая его реакции.
Тот ухмыляется:
– А кого это волнует? На Западе немного повоняли и замолчали. Кто в знак протеста ушел из бизнеса с Россией? Никто. А главное, друг мой Костя, народ наш богатеньких буратинок ненавидит всеми фибрами своей загадочной славянской души, радуется своим пылким, неуемным сердцем, когда их сажают. И не забывай, скоро выборы президента…
– Я хочу спать, а вы как хотите, – Лера зевает и начинает складывать тарелки в мойку на кухне. Костя берется ей помочь, она вежливо отстраняет его – не гостя это забота.
– Мы пойдем указанным путем, дорогая. Костя, пошли, покажу твою опочивальню на втором этаже…
Один из мучающих меня ответов, почему мы, русские, и западные люди так разнимся, нашел я у Бердяева. Есть какая-то внутренняя болезнь русского духа. Чревата тяжелыми последствиями, однако таит и нечто положительное, недоступное западным людям иного склада. Гениям русской литературы открывались такие бездны и пределы, которые, может, и неведомы большинству западных людей, более закрытых, закованных присущей им душевной дисциплиной. Русская душа – по сути мистическая, мучают ее и испытывают бесы, легко поддается она соблазнам, подменам, полагает Бердяев, западная же душа отчасти умеет им сопротивляться. Разговор идет о веке девятнадцатом и самом начале прошлого, но звучит так, будто сегодня Бердяев рассуждает. Например, о ложной морали, ложных идеалах, приведших к бесовству революции. В революции-то и проявились сполна русские грехи и русские соблазны…
В Америке с 50-х годов стало модно быть «прозрачным», ясно представляющим свои задачи и цели. Отрефлексированным. А русский человек в значительной мере – «мутный», сам себя плохо понимающий. Вековечно такой, неизменчиво «мутный».
И еще я думаю о том, что русские люди и власть связаны сейчас круговой порукой: злобные инстинкты, мелкая и подленькая страстишка нажиться, не потратив усилий, за счет безудержного воровства и грабежа – внизу, и все то же самое, возведенное в степень, – наверху. Ненависть и презрение – взаимны, но народ ненавидит беспредельно лживую и подлую власть глубже – как писал Гершензон, с бессознательным мистическим ужасом, тем большим, что она – своя. Ненавидит и боится, и потому принимает такой, какая она есть, – власть, питаемую всем тем, чем живет и дышит народ, а значит, ту, которой он достоин и которой заслуживает.
Вернувшись из Италии, Костя вновь затворничает на даче, за исключением посещения накоротке Эктона. Задраивает люки и ложится на дно, по выражению Дани, единственно с которым из друзей постоянно поддерживает связь. Редактор как-то в гости наезжает и сообщает: известное московское издательство через полгода его трехтомник планирует выпустить (произносит с некоторым благоговением – трехтомник), затраты на круг около двадцати пяти тысяч баксов. Если продастся половина немалого тиража, он затраты почти окупит. Он, то есть Костя, которому Даня, как условлено, вернет все деньги от реализации, за вычетом… и далее шпарит с бухгалтерской дотошностью. Костя вполуха слушает, неинтересна ему калькуляция, какая разница, сколько стоить будет, – важно помочь другу мечту осуществить. И при этом возможность не упускает не зло подковырнуть: ты, Даниил, теперь классиком заделаешься, три тома сочинений – не кот начихал. А сам по своему поводу задумывается: когда же его, Кости, единственный том написан будет – про то, как живет богачом без радости и удовлетворения? И то хорошо, что не чокнулся: от денег сходит с ума больше народу, нежели от любви.
А Даня о творчестве рассуждает, прикладывает в порыве откровенности сам себя: проходную прозу сочинял, ту, что печатали. Вроде получалось, похваливали критики сдержанно, а самого мысли всякие крамольные одолевали, хотелось запретный плод сорвать, такое сделать, чтобы все ахнули, однако писать в стол не хотел, а чтоб за границей печататься, и помыслить боялся. Хотел в Союзе издаваться побольше, книгу за книгой, а это только при соблюдении условий определенных: не касаться, не трогать, убрать… И только когда гнет цензурный ослаб, а потом и вовсе исчез, замахнулся на серьезное: повесть о гетто, о бывшем сталинском охраннике, которого мучает, существует ли закон сохранения вины, пятисотстраничное повествование об Афганской войне… Неплохие, честные книги вышли, но поздно, поздно, сколько замыслов умерло, не реализовалось. Уйма лет потеряна безвозвратно. Неизвестно, правда, что получилось бы (вновь наводит самокритику), однако даже попытку не сделал – вот что обидно.
– Почему-то каждый из нас в прошлой жизни чаще одни ошибки замечает, – делает вывод Костя. – Угрызаешь себя: не то и не так делал, не в том направлении следовал, диву даешься: неужто не понимал, не ведал?
– Нет, не каждый. Многие ни о чем не жалеют, убеждены или уговорили себя раз и навсегда – все правильно и вовремя делали. Вырабатывают правила для оправдания собственной жизни. Ты знаешь, кто сказал.
– Знаю. Но он же постоянно мучился и страдал от несоответствия придуманного им идеала и реальных поступков. А еще ужасно боялся смерти, потому и ушел из Ясной Поляны.
– Обрати внимание: о чем бы мы ни говорили, непременно на философию сворачиваем, начинаем копаться, анализировать, подвергать сомнению…
– Милый мой, так это ж счастье великое, что все еще не скучно этим заниматься. Не обсуждать же мортгиджи, страховки и какая у кого модель тачки…
Уехал Даня, и опять жизнь на даче течет спокойно-безразлично, по-залаженному, по инерции, день, другой, третий… Вдруг жаркая, прямо-таки летняя погода устанавливатся, гуляет Костя часами по заволосатевшему лесу, в краски осени окунается, вминает шуршащий фольгой лист, внимает разговорам встрепенувшихся птиц. А потом холодает, дожди заряжают, и тогда работается ему в охотку, по шесть-семь часов кряду, и по мере наращения циферок в левом нижнем углу экрана компьютера, количество страниц романа показывающих, настроение улучшается – кажется ему, делает он единственно то, что нужно сейчас.
…Если вам ничего не снится, значит, вы ни в чем и ни в ком не нуждаетесь. И будто в опровержение, в одну из ночей является Косте некий субъект, до невероятия похожий на него, – такой же высокий, сутулящийся, залысый, с усталыми, неулыбчивыми глазами. Начинается промеж них разговор, странным образом запоминается, не теряется бесследно в закоулках подсознания, как обычно бывает поутру с пробуждением человека. Не все, конечно, помнится, но того, что остается, достаточно, чтобы двинулся едва очухавшийся от сна Костя на деревянных, точно не своих, ногах к столу и поспешил записать неровными, прыгающими буквами. А что не запомнил, то домыслил, довоображал.
Получалось, что визави Костин нарочно вызывал его на откровенность, провоцировал, докучал прямыми, не щадящими вопросами, лез, что называется, в душу, и не было сил, да и желания тоже, послать его куда подальше. Следовательно, разговор во сне нужен был прежде всего самому Косте. А слышал он нагло-колющее, бесцеремонно-ехидное, бесстыдное: ну что ты тешишь себя богатством, какую пользу извлекаешь из него? Подумаешь, квартиру в Манхэттене приобрел, дачу в Поконо, эка невидаль! Имеешь теперь возможность не ходить на службу, спокойно писать книгу? Не смеши – для этого не надо было миллионы выигрывать. Заставь меня еще поверить, что безумно счастлив этим. Ах, вовсе не счастлив? Хочешь сказать, что творчество не измеряется категориями счастья и несчастья, оно совсем в иной сфере? Тогда зачем тебе писанина?! Кого и чем удивить желаешь? Послушай меня. Деньги – великая сила, они дают человеку крылья, уверенность, власть, наконец. Распахивают любые двери. Брось ты свой тухлый роман, живи, как я: веселись, пей, гуляй, люби, сори тысячами безоглядно, находи в этом удовольствие. Весь мир перед тобой, бери, пользуйся, каждый готов услужить, исполнить любое твое желание, самое сумасбродное, ибо ты платишь. Ты выше толпы, тратящей жизнь на то, чтобы сводить концы с концами, и более ни на что. Судьба подарила тебе великий шанс провести оставшиеся годы не так, как большинство людей, – испо