поскубалась с Юрой сильно, хотела все изменить, со старым порвать, но, если честно, сама не знает, почему. Попалось на глаза объявление, померещилась другая жизнь, красивая, заманчивая, недоступная, – вот и набрала номер.
Похоже, не врет пичуга, искренне рассказывает, как на духу. От небольшого умишка или такая честная? Впрочем, не все понятно: звонит ей Костя спустя, наверное, год, приглашает в гости, Лиза без ломаний особых соглашается. А Юра где же? Грозит убить… Следовательно, встречи их продолжаются. Значит, на деньги клюет, как все, еще совмещать захочет приятное с полезным. Костя, конечно, полезный, на приятное покамест не тянет.
Костю Лиза ни о чем не спрашивает. Странно даже. Нет, один вопрос задает:
– Вы, наверное, очень богаты?
– Не очень, не такой, конечно, как Гейтс, но богат.
А скажите, вы счастливы?
Вот так вопросец. На засыпку. Ну как пичуге объяснить… Что над этим лучше не задумываться, ибо стоит задуматься, и тут же самые радужные дни превратятся в такой мрак беспросветный, что…
Пичуга, не дождавшись быстрого ответа:
– Знаете, Лев Николаевич Толстой говорил: «Счастье есть удовольствие без раскаяния». Вы раскаиваетесь в чем-то, вам стыдно за какие-то свои поступки?
Э, девочка вовсе не так проста. Определенно не лыком шита. Хотя в характере вопроса что-то уж очень наивное, полудетское. Не испорченная Америкой провинциалочка ставропольская.
– Сей материи мы во время следующего свидания коснемся, хорошо?
О посещении квартиры на Даунинг стрит речь не заходит. Отправляет пичугу Костя в Бруклин на такси, обещает позвонить и пригласить послушать оперу.
Пичуга в ладоши бьет от восторга, как девочка маленькая:
– Ой, я в «Метрополитен» ни разу не была! Я вам так благодарна буду!
Шестого ноября идут они на премьеру LaJuive. Костя думает, как одеться. Канули времена, когда приезжал он с Наташей в лимузине и вел ее, ослепительную, в мехах и драгоценностях, в длинном платье, ко входу, на зависть публике. И фрак ему не нужен, в нем он рядом с пичугой слишком уж смахивать будет на старого ловеласа, с потрохами купившего юную блонду. Кстати, пичуга призналась – на самом деле ей двадцать восемь. Прав Даня: все бабы минимум пять лет сбрасывают с возраста. А выглядит совсем девчонкой. Надевает Костя твидовый пиджак, темную сорочку и шейный платок в горошек. Так меньше выделяться будет на Лизином фоне.
Лиза ошеломлена театром, вертит головой, всматривается в окружающих, кто как одет, какие на ком побрякушки, – от Кости не укрывается. На Лизе идущее ей обтягивающее платье бирюзовых тонов и туфли на высоченных каблуках. Наверное, надела лучшее, что имеет.
– Я думала, женщины в вечерних туалетах будут, мужчины во фраках, а они проще простого одеты, – разочарование в голосе.
– Люди же после работы, не успевают домой заехать переодеться, – выступает в защиту зрителей.
– Все равно. Это же «Метрополитен»! А почему опера странно так называется – «Жидовка»? Это же оскорбление.
– В те времена не считалось оскорблением. Жид был синонимом еврея.
– О чем она?
Читай программку, там все сказано, – Костя не собирается корчить из себя всезнайку; он и в самом деле почти ничего об опере не знает, лишь то, что не шла она в Нью-Йорке без малого семьдесят лет, а до этого пел главную партию Карузо, кажется, в 1920-м, и что через несколько часов после спектакля случился с ним тяжелый сердечный приступ, а через несколько месяцев он умер. Даня рассказывал – тоже собирался на премьеру, но по обыкновению завяз на работе.
Лиза утыкается в программку, то и дело поднимает голову, вертит по сторонам – зал интересен ей больше описаний пятиактной оперы. Медленно гаснет свет, поднимаются к потолку люстры, снизу, через оркестр, к пульту стремительно идет дирижер, раскланивается со зрителями, ему аплодируют, Лиза хлопает вместе со всеми, нажимает кнопку экранчика, вмонтированного в спинку переднего сиденья, на котором еще не высвечиваются английские слова перевода, и скрещивает пальцы рук, готовясь внимать прежде ей незнакомому.
После спектакля идут к платной парковке, где Костя машину оставил. Минут десять занимает, и все это время, не умолкая, впечатлениями делятся. Костя потрясен, давно ничего подобного не слушал. Трагизм в каждой музыкальной фразе, сюжет вовсе не условен, как принято в опере, словно из сегодняшнего дня взят – все те же фанатизм, тирания, религиозная нетерпимость… Какой Элиазар! Он же добрый человек, а вынужден постоянно жить в ярости и гневе, потому что таков мир вокруг. Воспитывает дочку кардинала, отправившего в костер двух его сыновей. Он – настоящий еврей, только не знает, как веру примирить и родительскую любовь.
– А я его возненавидела! – неожиданно спорит Лиза. – Он же мог спасти Рахиль! Одно слово кардиналу, не знающему, что она – его дочь, и ее в кипящий котел не бросили бы. А ваш Элиазар промолчал. Нарочно скрыл. Он – убийца, мстящий за своих сыновей, разве не так?
– Пойми, он в постоянном страхе живет, опасности. Он жертва обстоятельств. Все беды проистекают из-за нетерпимости, фанатизма. Христиане ненавидят евреев, а ненависть порождает только ненависть.
– Элиазар тоже фанатик, почище кардинала. Ему его вера дороже дочери, пусть и не родной, но которую он воспитал и любит.
– В чем-то ты права. Нет здесь положительных и отрицательных героев, их и в жизни нет, верно? В каждом из нас столько намешано… Единственно Рахиль… Какая ария у Шикоффа! Гениально поет! Я чуть слезу не пустил, честное слово. «Рахиль, ты мне дана небесным провиденьем…» Я эту арию часто по радио слышал, еще в Союзе, Зиновий Бабий пел, только название оперы по-другому звучало: не «Жидовка», а «Дочь кардинала». Так политкорректнее. А помнишь, Элиазар перед тем, как арию запеть, переодевается на сцене – снимает медленно пиджак, туфли, носки, прижимает их к себе, пытается в своем горе утешиться. Какой голос у Шикоффа в этой сцене! Звенящая трагедия. Между прочим, он из Бруклина, сын кантора. Полностью сумел перевоплотиться…
– Я не спорю, поет он здорово, и музыка мне понравилась, но… как он мог дочь… – не успокаивается пичуга. Нетерпение, фанатизм, о чем Костя толкует, ей до лампочки, далека она от сей материи, оперу воспринимает на бытовом уровне и сильно переживет за Рахиль.
А Костя беспрестанно напевает: «Рахиль, ты мне дана…», и опять ком в горле.
– Я тебе о Карузо рассказывал, великом теноре, с ним приступ случился после спектакля. Так вот, в программке вычитал: на партии Элиазара проклятие лежит какое-то. Артисты ее петь боятся. Был такой Такер, бывший кантор нью-йоркской синагоги, очень он хотел уговорить «Метрополитен» поставить «Жидовку» и спеть Элиазара. Наконец уговорил – и через неделю от инфаркта умер. Представляешь?
Едут они к Косте домой. Про оперу больше не говорят. Пичуга все понимает, робко, для вида, пытается посопротивляться: поздно уже, мать ждет, Костя шутками-прибаутками отделывается: женщина хочет сначала походить с мужчиной по театрам и ресторанам, чтобы понять, стоит ли идти к нему домой; а мужчина хочет сначала привести женщину домой, чтобы понять, стоит ли водить ее по театрам и ресторанам. Он с Лизой как раз наоборот, с театра начал.
Просыпается он в половине седьмого утра, без всякого будильника (сколько бы ни спал, подъем всегда в это время, плюс-минус десять минут), принимает душ, варит на кухне всегдашнюю овсянку. Заглядывает в спальню – спит пичуга безмятежным сном младенца, спрятавшись под одеялом, лишь клок белых волос торчит. Для Кости не менее важны, чем ночные минуты обладания, утренние ощущения, когда женщина еще в постели: хочется ему прервать сладкий ее сон поцелуем, тихими объятиями, оглаживанием теплого разнеженного тела или нет в этом острой потребности? Наташу будил именно так, и переполняло его чувство растворения в любимой плоти, полного слияния с ней – и всегдашнего острого желания. Сейчас стоит он над кроватью, и ни с того ни с сего овладевает им неизбывная нежность, хочется заслонить, оборонить, защитить пичугу от всего, что может вред ей причинить; с Наташей так не было, она сильная была, самодостаточная, пичуга слабая, беззащитная, ей кто-то рядом необходим, без него она пропадет. Он сбрасывает халат, ложится рядом, обнимает пичугу, дышит ее волосами, поднимается тугая горячая волна радости, грусти, надежды, что никто не посмеет отнять эти мгновения, посягнуть на их суверенность, Лиза что-то лепечет со сна, причмокивает, прижимается сильнее, не разлепляя век, будто и впрямь нуждается в спасении. От кого, от чего?
Весь день проводят они вместе. У Лизы выходной, спешить некуда, она уже не скованная, как в первое свидание, говорит безостановочно, точно внутри плотину прорвало и стремительный поток выхлестывает наружу, Костя слушает и понимает: порыв этот искренний, у пичуги потребность посвятить его в свои переживания, рассказать о себе то, что, может, никому прежде не говорила, разве что Юре. Кстати, где он, почему Лиза так спокойно осталась на ночь? Они опять в ссоре, Юрка знает: в такие моменты она на его звонки по мобильному не отвечает. А разве он не может звонить ей домой или приехать неожиданно? Дотошный ты какой, не хочет развивать щекотливую тему. Домой он ко мне не приезжает, если позвонит, мать меня прикроет – у подруги осталась, у какой, не знает. Да Юре и невыгодно меня ловить. Зачем?.. Ну, пусть так, думает Костя, хотя, конечно, странно… Могла бы сказать – разошлись окончательно, для моего успокоения. Значит, не разошлись.
А пичуга всю свою короткую жизнь желает Косте поведать. Обмолвился он, что роман пишет, о чем, не сказал, может, потому она и старается… Похоже, не приукрашивает и не бравирует, искренность в ней свойства особого, другой бы сродни глупости посчитал, а Костя слушает пичугино щебетанье и поражается степени откровенности, которая не всегда в ее пользу, но тем более ценима, что доверяется, в сущности, незнакомцу без боязни предстать в невыгодном свете, не утомляется историями, одна хлеще другой.