То тут, то там мелькают крепкие ребята в белых майках поверх курток. У них свои плакаты. На одном текст в поддержку президента и наручники, надо полагать, для тех, кто выступает против. Быть драке, предполагает Костя. Но драки нет, хотя неподалеку стоят два желтых автобуса с зашторенными окнами, возле которых покуривают несколько милицейских офицеров. Омоновцы в автобусах, наверное.
Одного из выступающих с грузовика, с короткой бородкой наподобие эспаньолки, Костя знает, изредка мелькает его худое выразительное лицо по русскому телевидению в Нью-Йорке. Когда-то, до эмиграции, даже встречался с ним, разговаривал по поводу «Мемориала», только-только зачиналось демократическое движение, делали об этом какой-то фильм. Кажется, доктор наук, физик. Он здесь, на митинге, главный. Один из немногих, кто, видно, не изменился и не изменил, живой раритет на фоне тех, кто приспособился, пристроился, рванул в большую политику, сулящую безбедное существование, либо сгинул, пропал, растворился в серых буднях. Как же давно это было!.. Очереди с рассвета у киосков за обличительными «Московскими новостями» и «Огоньком», бурлящие толпы на Манежной площади, той, прежней, не перестроенной, без дурацких куполов (мог ли представить Костя, что совсем скоро, воскресным вечером, когда закончатся выборы президента, вдруг запылает Манеж, взовьется пламя у стен Кремля, рухнувшая кровля погребет под собой пожарных, один из символов Москвы перестанет существовать, выгорев дотла, и зловещий отсвет предзнаменования-предостережения ляжет на все, что связано у страны с этим днем), шествия-половодья по Тверской с флагами, транспарантами, митинги, сходки, собрания, куда люди ходят, как на работу, новые народные витии, клокочущие страсти словесных баталий, усиленные мегафонами и микрофонами, бьющие через край эмоции, будоражащие, наполняющие грудь томительным восторгом слова-заклинания, демократы, предающие анафеме коммунистов, коммунисты, платящие тем же, вышвыриваемый отовсюду будущий великий думский демагог, а покамест никем всерьез не принимаемый (однажды его, одетого в темно-серое, не имеющее сноса пальто из английского моля – своего рода тогдашнюю униформу начальствующих и предмет вожделения прочих мелких сошек, – гнали мимо Кости пинками с коммунистического митинга у гостиницы «Москва»), надежды, устремления…
Казалось, мир совсем скоро станет другим, наполненным смыслом, светом, справедливостью, возможностью открыто говорить, писать, жить, казалось, вот-вот очнувшаяся, реанимированная страна заживет по-иному, отрешившись от вековечного страха и сковывающих догм… А дальше – заговор межеумков, отрешение от власти, трясующиеся руки, «Лебединое озеро», спасение Белого дома, герой нации с низким пропитым голосом на бронетранспортере, все замечательно, вперед к окончательной победе… а кругом незаметно нарастает хаос разброда, развала, разрушения, маячит призрак бедствия, крови… И скорый Костин отъезд, и невероятная горечь и сожаление, как у многих свихнувшихся в ту пору, одуревших от угара свободы, – как бросить то, ради чего был на Пресне в те отчаянно-неповторимые августовские день и ночь… Как же страна будет без меня, а я – без нее?! И почему отдавать кому-то на разграбление плоды той самой победы?
И только в эмиграции, отгорев и остыв, озаботившись сугубо прозаическим: как заработать деньги, чтобы не подохнуть, он понял – да не было никакой победы в тот август, и никто ничего потом не грабил, ибо грабить было нечего. Не ради призрачной свободы строили баррикады, а вовсе ради другого, сами того не ведая. Ведал кто-то другой, стоящий над толпой. И пусть строившие баррикады считали в эйфории, наполняясь величием момента, что на их глазах, с их участием менялась Система, уходил в прошлое преступный строй. Да, так было, но было и другое, разрушившее надежды: быстротечная схватка за власть, следовательно, за право иметь, владеть, распоряжаться, лозунги помогали окрепнуть духом молодым голодным волкам, ощерившим клыки в борьбе со старыми матерыми волчарами, не желавшими отдавать свое. Грызлись за право дележки. И волчары не выдержали, ушли из леса. А через десяток лет новые голодные волки вытеснили из леса заматеревших за отпущенный им срок. Так все просто – и недоступно пониманию было тогда. И в эту минуту, при виде жалкой горстки митингующих, мечтающих о России без Путина, о беспутной России, вновь возникли сожаление и горечь, но уже по поводу этих самых людей, ничего за душой не имеющих, кроме прекраснодушия, пытающихся забыть, как страшный сон, того, против которого митингуют, а он есть и будет, и страна совсем другая, похоронившая иллюзии (большинство с радостью – и с ненавистью к тем, кто дурманил несбыточными посулами, – в этом все дело!), с вновь вселившимся в души страхом, словно и не было тех немногих лет, когда дышалось и жилось с наивной верой, что все можно изменить, когда ходили на площади – символы силы тогда и признаки бессилия сегодня.
Русский человек от выдумавших слова приволье и раздолье происходит, не существующие ни на каком другом языке. Поди поспорь с князем Одоевским. Приволье и раздолье – призраки свободы, вековечная неосуществленная мечта. Мечтой и останется, мысленно произносит Костя, продирается сквозь толпу, направляется к продавцам цветов, где покупает букет умопомрачительно пахнущих чайных роз, затем в Елисеевский гастроном за французским шампанским и швейцарским черным шоколадом – и вниз, к Страстному бульвару и Трубной площади.
В прошлый свой августовский приезд он проходил места эти обочь, как бы по касательной, торопясь к милым сердцу и согревающим душу Чистокам, сейчас же, судя по адресу, попадает в самую сердцевину напрочь перестроенного района: Лера и Генрих близ Трубной улицы живут, идущей параллельно Цветному бульвару. Это он себя проверяет, не забыл ли город, в котором родился.
Ничто Костю не изменит с точки зрения пунктуальности – приходит на улицу за десять минут до означенного срока. Решает пройтись по Трубной до Самотеки и обратно. Господи, куда подевались невзрачные, неприбранные, с облезшей штукатуркой домишки, гнилые дворики с сохнущим бельем на веревках и грубо сколоченными столами доминошников, где пили пиво из бочек и мочились под деревьями, где вольно росли одуванчики, репей и подорожник, скамейки в летнем тополином пухе, вся эта нетронутая десятилетиями нутряная Москва?.. Все сметено могучим ураганом, на месте домишек, двориков и деревьев выросли красавцы таун-хаусы, выкрашенные в бежевое, розовое, салатовое. Магазины продовольственные и антикварные, банк, гостиница, школа, японское кафе, ресторан «Йорк», припаркованные машины-иномарки – замечательно выглядит Трубная. Лишь в одном доме, трехэтажном, окна заколочены фанерой: не дошли, видать, руки до него. Но вокруг сугробы снега черного, не стаявшего, мокрядь под ногами, лишь кусочки тротуара чистые, словно вырванные из общей картины мартовского непогодья. В одном из таун-хаусов неподалеку и живут пригласившие Костю. Восемь с минутами, можно войти. Охрана, два крутоплечих лба, интересуются, к кому он идет. Смешно, но Костя не знает фамилию Генриха, визитками они не обменивались, на бумажке с телефонами стояли только имена, Костя так и записал в книжку под именами.
– Генрих и Лера, квартира номер восемь, позвоните, они ждут.
Записывают его фамилию в тетрадку, как в Нью-Йорке в домах с секьюрити, звонят, удостоверяются, что господин Ситников действительно приглашен в гости, и разрешают пройти внутрь. Холл с зеркальными стенами и мозаичным полом, лифт изнутри отделан бархатом бордового колера. Мгновенный бесшумный подъем на четвертый этаж. Выходит, в доме на этаже по две квартиры. В дверях встречает Лера, загорелая, будто только что с курорта, веселая, по-свойски целует Костю и вводит в прихожую, если таковой можно назвать, наверное, двенадцатиметровую комнату в темно-вишневых панелях. Благодарит за цветы и приглашает в гостиную, показавшуюся немыслимых размеров, освещенную огромной хрустальной люстрой, какую привычнее видеть в театрах.
Лера берет Костю за руку, будто сам он может заблудиться в этих хоромах, и подводит к инкрустированному бронзой журнальному столику, за которым сидит такая же загорелая женщина чуть постарше Леры, на вид лет сорока пяти.
– Знакомьтесь, это моя сестричка, мы очень дружим. Помните, Костя, я рассказывала о ней в Риме? Теперь можете видеть воочию во всех ее прелестях, – и заливчато хохочет.
Сидящая за столиком протягивает Косте руку:
– Аля.
Жгучая брюнетка, гладкие, завивающиеся книзу волосы, фиалковые, чуть навыкате, со смешинкой глаза, высокая грудь рельефно подчеркивается бирюзового цвета кашемировой кофтой. Опасная красота, о нее ожечься можно. Клин клином вышибают, думает Костя, перед ним прямая противоположность Лизы, абсолютно во всем. Может, специально послана ему, чтобы скорее забыл пичугу? Чем-то неуловимо Аля напоминает Наташу – один тип женщин зноя, по его определению.
– Что пить будем? – интересуется хозяйка. – Лично я коньячок.
Аля выбирает шампанское, Костя – виски со льдом. Лера колдует у столика с напитками, предлагает пересесть на диван, Аля встает, и Костя не может отвести взгляд от ее фигуры. Она повыше сестры, покрупнее, все в ней соразмерно, гармонично; когда садится на диван, в меру короткая юбка открывает красивые лодыжки и круглые аппетитные колени. От Леры не ускользает Костин взгляд, она незаметно поднимает брови: ну, что я говорила…
– Итак, господа, выпьем за встречу и за знакомство. Надеюсь, Генрих не слишком опоздает к ужину, не то мы надеремся. Алечка, ты извинишь нас, но мы тебя оставим одну – хочу гостю показать квартиру. Ему наверняка будет интересно.
По сравнению с тем, что видит Костя, путешествуя по анфиладе комнат, поднимаясь по лестнице на второй этаж, его нью-йоркское жилище выглядит лачугой. Конечно, он в состоянии (ловит себя на игре слов: в состоянии, имея состояние…) купить куда более дорогую квартиру, и не на Даунинг стрит, а на Парк авеню, отгрохать домину на Стейтен-Айленде или в Нью-Джерси с лифтом, идущим с первого на третий этаж, только зачем? Не находит в этом ни малейшего смысла. Интересно, сколько стоит жилье, которое он сейчас осматривает? Словно уловив его вопрос, Лера сама выкладывает: