Квартира у Али ухоженная, мебель белая кожаная, по виду новая, но все сплюснутое, малометражное, особенно кухня. Раз здесь живет и не переезжает в престижные дома, значит, и впрямь среднего достатка, до сестры не дотянуться.
Аля уходит в спальню переодеться, возвращается в коротком розовом шелковом халате, включает на кухне электрический чайник, ставит на узкий, соразмерный кухне, стол коньячные рюмки, чайные сервизные чашки, нежными цветами разрисованные, сладости, орешки, садится нога на ногу, кимоно задирается, являя во всем бесстыдном великолепии загорелое тело матерой женщины.
– Вот так я живу. Нравится?
Эмоции в России более острые, небоязненно открытые. Американский образ жизни, при всей внешней активности, напористости, энергичности, в целом эмоционально невыразителен. Зачастую эмоции просто опасны. Оттого многие внутри себя завидуют взрывоопасной несдержанности тех же итальянцев или нас, русских. Впрочем, живя в Штатах, и мы становимся иными, подлаживаясь под общий строй.
Может, поэтому некоторые американцы, особенно молодые, в восторге от Москвы? Я встречал таких. Затушевывают то, что может отвращать, что не приемлет человек, взращенный в свободном обществе, и смело, с восторгом узнавания идут навстречу вольнице, где отсутствуют моральные табу, никого не надо стесняться, где можно напиться до скотского состояния и быть понятым и даже одобренным, где секс с коллегами по работе только приветствуется, где на местных тусовках можно оторваться по полной программе, где жизнь веселая, кипящая, наполненная эмоциями. Как сказал знакомый моей дочери (Дина передавала), посланный в Москву по бизнесу: «Тут приятно оскотиниваться…» Точнее не скажешь.
Это что касается жизни. А отношение к смерти? Пожилые американцы боятся слишком погружаться в мир горестных эмоций, избегают задумываться о смерти, не пытаются примириться с неизбежностью. Предмет слишком неприятный, поэтому лучше оттолкнуть его от себя, наводя туман эвфемизма (американцы не умирают— они «уходят»). В России похороны – ритуал сколь печальный, столь и возвышенный; в Америке погребальный зал напоминает офис, поминальная церемония идет шепотом, чтобы о ней никто не узнал, и даже близкие покойника почти не плачут – я, во всяком случае, сделал такой вывод из, правда, нечастого присутствия на американских похоронах.
Извечная погоня за успехом не стыкуется с кончиной человека, как бы отторгает сам этот непреложный факт, показывающий иллюзорность жизни человеческой; печальная работа души не приветствуется, ибо все высшие ценности связаны с пульсом жизни, силой в движении, стоит ли поэтому размышлять над тем, что лежит за пределами жизненного пространства. И нет нужды попытаться задуматься в предощущении смерти: а так ли я жил, к тому ли стремился…
К десяти Аля, проглотив пустой кофе, уезжает на работу, Костя остается один. Валяется в разметанной теплой постели, лень вставать делать себе завтрак. Хорошо, успел ближе к ночи позвонить Петру Абрамовичу, сообщил, что не приедет ночевать, выслушал легкие упреки, скорее для проформы. «Начинаешь светскую жизнь. Молодец. Но про старика Верховского не забывай. Мне без тебя скучно…»Пили «Хенесси», сильно захмелевший Костя что-то рассказывал Але в промежутках между сумасшедшим, нежданным-негаданным сексом, вспомнить бы что… Говорил, кажется, о том, что заканчивает роман, нужны московские впечатления, вот он и приехал, а если по правде, осточертела Америка, не потому, что плоха, отнюдь, он обожает Нью-Йорк, но пусто ему там: жены нет, работа не нужна, ради чего жить… В Москву приехал спасаться? Напрасно. У нас ты вряд ли покой души обретешь желаемый, скорее наоборот, остужала его Аля, у нас нынче куда жестче, круче, чем у вас. И наверное, гаже. Хотя многие довольны, бабки делают, тусуются, в свое удовольствие живут, как они его понимают. Погоди, Аля, если так думаешь, какого рожна Америку поливала? Вовсе я не поливала, но ведь и правда, что живете там как угорелые. У нас же свои порядки, человеку русскому что надобно: заработать любым способом и оттянуться по полной программе… Возможностей уйма. Ты от нашей жизни отвык, непросто тебе будет. На сколько ты, кстати? Не знаю, закончу писать, договорюсь с каким-нибудь издательством и уеду, а может, останусь, если москвичка приглянется. Хм, обязательно приглянется, не зря же ты тост предлагал за национальное достояние… О чем роман твой? Об одном человеке, которому сильно повезло однажды и не знает он, как со своим везением справиться. О себе, что ли? И о себе тоже. Писатель ведь всегда пишет о том, кого лучше всего знает, следовательно, о себе. А ты себя знаешь? – спрашивает Аля. В определенной степени. А что не знаю, додумываю, представляю, играю, как в пьесе. Странный ты тип. Неприкаянный, по-моему, жутко одинокий. Но ты мне нравишься… Об этом вроде бы и говорили, а может, не об этом. Единственно твердо помнит: про деньги Костины Аля ни словом, ни намеком. У Леры один раз поинтересовалась, и точка. Что ей там сестрица наговорила, приняла к сведению, и все. Да и Лере ничего толком не известно, откуда, сколько и прочее. Близкая родственница-миллионерша наследство оставила. Интересно, сколько в Москве людей богаче меня? Наверное, сотни, а может, тысячи. Выходит, ничего я из себя особенного не представляю…
О, пусть вернусь к былым своим истокам,
Людей лишь в их текучести познав,
Обыденности чувств не восприняв, —
Один, ничей и как во сне глубоком…
С Генрихом видится он спустя три недели после посещения его квартиры близ Трубной. Аля приглашает сестру на воскресный домашний обед с непременным условием, чтобы вытащила, наконец, мужа – хватит ему политикой заниматься. Выборы прошли, можно и расслабиться. На что Лера возражает: выборы – не самое главное, сейчас-то все самое серьезное и затевается. Что затевается, не уточняет.
Обед на славу удается. Аля с раннего утра у плиты, варганит чудеса кулинарные, жарит, шкварит, запекает, Костю запахи аппетитные будоражат. Оказывается, все умеет, знает, только, по ее словам, готовить приходится редко, не для кого, и вообще…
Лера с Генрихом без опозданий, ровно в четыре приезжают. Альбинос ничуть не изменился, такой же мощный, упругий, по его словам, каждый день по полчаса занимается на тренажерах. А вот взгляд… взгляд другой, не римский – жесткий, недоверчивый, будто везде опасность подстерегает, и донельзя усталый. Даже в домашней обстановке, за коньяком и обильной едой, не расслабляется. На Костины вопросы отрывисто отвечает, словно нехотя, не пускается в рацеи, объяснения – сам, мол, допетри, что имею в виду. По обрывкам некоторых его и Лериных фраз, точнее, по их интонации, догадывается Костя, что время сейчас в их конторе могучей стремное, идет дележка портфелей, некоторых сократили, кого-то в другой ранг перевели, тут в оба глядеть надобно. Лера о муже подобострастно, во множественном числе: у нас, слава богу, все хорошо, мы повышение получили, но волнений много было. Генрих плечами пожимает: зачем об этом, и на забывшуюся на мгновение жену косит хмуро. Костя на свой счет относит: я для альбиноса посторонний, тем более американец, при мне нельзя ничего откровенного про службу его.
Единственно, не прячется Генрих за туманными односложными формулировками, когда про нашумевшую статью Ходорковского заговорили. Лера ее упоминает. Альбинос оживляется. Ты, Константин, слышал про статью? А, даже читал. Ну, и твое мнение? Костя: статья искренняя, хотя отчасти и покаянная, другого ожидать от зэка трудно. В его-то положении… Альбинос головой крутит: кому это покаяние нужно… Ходором пугать уже некого и незачем, все и так по стойке «смирно» стоят. Я о его признании краха либерализма в России. Помнишь наш разговор на вилле? Все ведь признал: и что либералы так называемые пытались игнорировать особенности российские, национальные и исторические, и что бесцеремонно и безжалостно ограбили народ, вклады обесценив, с приватизацией надув, и что бизнес крупный помогал правителям, как он пишет… и пальцами щелкает, помогая себе вспомнить: ошибаться и лгать, кажется, так, и что на интересы России им начхать было с высокой колокольни, на Запад глядели, деньги туда уводили, а как хвост прищемили, тут же о России за-вспоминали, на любые налоги согласились, только чтоб не трогали. Ну, как таким верить, скажи на милость?
– А я думаю, Ходорковский порядочнее всех ваших олигархов, вместе взятых, я о нем много читал и вывод составил. Он в СИЗО добровольно пошел. Мог остаться за кордоном, но отсидку предпочел. Кто-то глупостью назовет: разве здешнему правосудию, беспристрастности можно верить? А я считаю – это поступок. Ты считаешь, он лукавит, лицемерит? Не допускаешь его прозрение? В камере ведь делать особо нечего, о многом задуматься можно, многое переоценить. А что кается, так это понятно…
– А мне не очень понятно, – в разговор вступает Лера. – Я Мишу уважала. Сейчас же слышать о нем не хочу. Если ты политзаключенный, если уверен в своей невиновности, то не юли, не делай обратные ходы, не ищи с властью примирения. А коль заигрывать начинаешь, то никакой ты не стойкий борец.
– Наивная ты, Лерка, просто диву даюсь, – Генрих пожимает плечами. – Да никакой он не борец! Просчитался элементарно. Самомнение подвело. Кое-кто из больших людей клятвенно ему обещал: в кутузку не упрячут. А его взяли и в «Матросскую». Теперь же разжалобить хочет, прощение вымолить. Сделку предложить. Не получится. Здесь не Америка, сделки с прокуратурой исключены. Сидеть лет восемь как минимум. До истечения второго срока президентского, по крайней мере.
– И что же в этом хорошего? Для России? Таких людей в правительство надо, а не на нары, – наступает Костя.
– Эка хватил! В правительство… Может, еще к нам в Кремль?
Выплескивает эмоции альбинос и прежним становится, тревожно-задумчивым, и глаза тускнеют, опять усталостью наливаются.
Вот и середина апреля наступила. В отличие от Нью-Йорка, где весна быстролетна, без запаха и вкуса, здесь накатывает она постепенно, зримо и убедительно: словно все поры у тела земли раскрываются и начинает оно дышать глубоко и жадно, подставляя теплым лучам бока. На солнцепеке паром стаивает последний залежалый черный ноздреватый снег у заборов и в тени строений, по утрам, еще холодным, струится голубой свет, в котором, как в мареве, колеблются дали, за городом, на огородах и дачных участках, тянет дымом костров с сжигаемым мусором и палой листвой.