Эта весна, однако, сумасшедшая какая-то: в двадцатых числах марта температура рекорд побила – двенадцать градусов тепла, и через неделю столько же на термометре холода. И опять снег с ветрами. Но в апреле наладилась весенняя погода.
Живет Костя у Али. Та с утра и до вечера на фирме своей пропадает, он предоставлен сам себе, не отягощенный никакими заботами. Чувствует себя замечательно, радуясь, что такое возможно в городе, который прежде им отторгался. Распорядок устанавливает жесткий: Аля еще донеживается в постели, а он уже на сорокаминутной прогулке, идет своим спортивным шагом мимо разновеликих панельных и кирпичных домов, на удивление чистыми улицами и проулками, обходя собачников, ибо здешние псы кажутся ему злыми и неуправляемыми, не то что в Нью-Йорке, на него уже не пялят глаза, как в первое время, и нет-нет и ловит себя на ощущении, что все окрест, давно, казалось, забытое, ненужное, хлам памяти, на самом деле живуче, отзывается в нем странным, будто из чертовского далека возвращающимся звуком определенной высоты, по которому, как по камертону, настраивается душа, и будто нет больше Гринвич-Вилледжа и Сохо, где он любил гулять ежеутренне, все реже всплывают в памяти образы города, с которым был, казалось, не разлей вода, колеблются, двоятся, заволакиваются бисерной рябью, точно отражение в потревоженной воде. Возвращается, бежит в душ, варит овсянку (не доверяет Але, получается у нее то гуще, то жиже, чем надо), завтракают вместе, Аля – на фирму, Костя – за письменный, то бишь кухонный, стол и пишет до обеда. Потом сон час-полтора, снова прогулка, ближе к вечеру звонит Аля и назначает встречу в городе. Костя ловит на Можайке частника и в условленное время встречает Алю возле очередного ресторана, клуба или казино. Иногда приходит она с сестрой. Зовется это ознакомлением приезжего литератора Ситникова с неведомой ему Москвой кабаков, веселья и тусовок. И так раза два, а то и три в неделю. А по выходным, как правило, к Лере на дачу.
И еще газеты, без которых не мыслит дня прожить. Вроде и читать особо нечего, повторяют друг дружку, анализ осторожный, боязненный какой-то, мыслишки куцые, а – интересно, погружается в чтение, точно ответы хочет найти на мучающее его, но нет ответов и быть не может. Для чего мне все это? – порой обращается к себе, для чего внедряться в эту странную, не вполне понятную, суматошную жизнь: я ведь здесь человек временный. Но каждое утро покупает в киоске ворох изданий и штудирует в свободное от писанины время.
Демократия – удел сытых наций. Сначала накормите, а уж потом… Демократия голодных – это бунт. Вот почему демократия не прививается в России.
Потрясен итогами опроса, газеты распубликовали. Миллион шестьсот тысяч, между прочим, опросили по поводу демократического строя, когда он в России установится. И что же? Почти каждый пятый: Россия демократической страной не будет никогда. Почти четверть опрошенных: понадобится на это двадцать лет. Тринадцать процентов: необходимо от двадцати до пятидесяти лет. Так-то вот…
Форма правления государством тесно связана с психологией народа. Де Кюстин писал, что русские от мала до велика опьянены рабством. Что изменилось с тех пор? Общество русское притеснительнее правительства, и в этом все дело.
Иногда мне кажется: какие бы беды ни выпали на долю России, она выстоит. Любое другое государство погибло бы, сгинуло, а ей все нипочем. Хуже вроде бы и некуда, беда кругом, надежд не осталось, ан, выкручивается, выпутывается самым странным образом и движется дальше, не печалясь и не тужа. «И Русь помешалась на том: нельзя ли земного блаженства достигнуть обратным путем…» Непредсказуемая страна. Другой такой в мире нет.
Незадолго до эмиграции моей было, в писательском доме на Герцена впервые Наума Коржавина принимали, бостонского сидельца, ветром перестройки домой занесенного. На неделю-другую. Такие собрания культурная публика в те поры обожала: зал полон, на сцене стул, на котором подслеповатый Коржавин в очках с толстыми стеклами восседает. Записки из зала одна другой чудней. Одна дама, помнится, спрашивает поэта: «В стране сейчас трудное положение, инфляция, продовольствия не хватает… Как вы думаете, каковы наши перспективы?» Нашла кого спрашивать. Коржавин подумал, пожевал губами: «Я, конечно, не экономист, но, полагаю, дуриком выкрутимся…»
Вот именно – дуриком…
Аля не дает засиживаться дома: душа ее жаждет развлечений. И как на все сил хватает… Ведь бизнес ведет, и немаленький.
Рестораны Костю поражают: в считаные годы насытить Москву таким количеством едальных заведений на любой вкус и гастрономический каприз (но и цены взвинтить сумасшедшие, от которых у нью-йоркцев пропал бы аппетит раз и навсегда) – просто невероятно; а вот тусовки, куда попадает благодаря Але и Лере, все чаще тоску навевают. А еще рождают отвращение к демонстрирующим свои возможности с самодовольной плебейской гордостью. Так ведь, Костя, и ты такой же сытый, позволить можешь себе куда больше, чем устроители показухи, состоящей из дней рождений, юбилеев, презентаций (мерзее и пошлее укорененного в русском чужого слова и придумать трудно), приемов, сходок по любому поводу. Но ведь не устраиваю же, в оправдание себе говорит, не вижу в этом надобности. Неловко и стыдно. А им ловко и не стыдно – главное, на виду быть, чтоб тусовка о тебе говорила, обсуждала наряды и драгоценности дам, количество выпитого, кто с кем пришел, какие новые романы завязались, а еще лучше, чтоб скандальчик имел место, побили кого-нибудь или шампанским облили, тогда на неделю ты герой светской хроники, фотки твои в разных изданиях появятся. Большего и желать нельзя. Диву дается Костя, сколько народу живет ночной жизнью, с наслаждением аромат ее вдыхает в клубах, казино и прочих злачных местах, не озабочено ранним вставанием на работу в трезвом уме и ясной памяти; Нью-Йорку в этом отношении далеко до Москвы. И деньги, везде деньги, шальные и несчитаные, все продается и покупается на одной огромной ярмарке тщеславия, все выставлено на обозрение: полуобнаженные и голые телеса, имеющие свою цену, туго набитые кошельки – предмет завистливого поклонения, престиж и связи, намерения и возможности, сближающее чувство корпоративной солидарности и презрения к тем, кому недоступно славное времяубивание, горделивое осознание причастности к элите, жуирующей и паразитирующей одновременно. Свои здесь законодатели мод и нравов.
Пробует отказываться от посещения очередной тусовки, устал, противно, Аля строит обиженное лицо, куксится: неужели тебе неинтересно увидеть новый лик города, то, чего по крутости нигде нет, ни в Америке, ни в Европе? А еще писатель. Вот и поговори с ней. Лера, та спокойнее, разборчивее, на мужской стриптиз или на шпанистую актерскую сходку ее не затянешь. Положение обязывает: имя ее мужа известно, жена должна приличия блюсти. Але же все едино, отчет держать не перед кем, любит она такую жизнь и Костю приучает к ней. Опять же есть кому за нее платить.
Третья или четвертая по счету тусовка, отмечается круглая дата рождения импрессионизма. Не думал, не гадал Костя, что возможна гулянка по такому поводу, да еще какая: диковинно-изысканная, смешная и удручающе пошлая. Ехали с Алей черт-те куда, под проливным дождем, в снег переходящим, постоянно застревали в пробках, наконец нашли подъезд в добротном многоквартирном доме с вывеской: «Кафе-галерея «Балкон»«. На входе строжайший контроль, сверяют имена, фамилии, вперяются в лица, чуть ли не обнюхивают. Чтобы халявщиков не было, поясняет Аля, которую тут знают и привечают. Костя же никого, понятно, не знает: правда, мелькает в толпе приглашенных знакомое по «ящику» остроскулое пожилое лицо с натянутой, словно на барабане, кожей и нависающим носом-клювом, вроде про природу рассказывает по воскресеньям, как он затесался в это общество… Проверяет у Али: все точно, Дроздов. Интересно…
Аля же многих знает, раскланивается и Косте шепчет: эта молодая, в черно-желтой кофте, – популярная телеведущая, это – актрисы, имена тебе их все равно ничего не скажут, это – балерина, а это – знаменитый Никас Сафронов… Как чем знаменит? Модный художник.
По стенам развешаны репродукции известных картин: Impression и других. У бара на диване возлежит натурально голая блонда и сидит негритянка в белом платке и желтой блузке. «Обратите внимание, господа, – вещает встречающий гостей разбитной человек, с которым Аля целуется, называя его по-свойски Олежкой, – это визуализированная «Олимпия». Ага, понятно, известная картина импрессионистская, живьем, так сказать.
Официанты потчуют жареными каштанами и имбирно-малиновым напитком. Костя от каштанов отказывается, пригубливает бокал с напитком и ищет глазом, куда бы его немедля поставить. Экая дрянь. Оказывается, смесь абсента с сиропом, то, что импрессионисты пили.
Какая-то юная француженка дарит галерее веер, который, как понял Костя, был изображен на картине Мане и принадлежал прабабушке девицы или кому-то там еще.
Пока все более – менее терпимо, даже подзамерзшая голая блонда на диване не нарушает интерьер. А дальше начинается самое интересное. Всем желающим выдают по специальному пистолету, заряженному краской, по фартуку и приглашают в дальний угол. Вместо мишеней – мольберты с чистыми ватманскими листами. «Раз, два, пли!» И начинается создание шедевров в стиле… Ну, про стиль лучше умолчать, однако стреляет публика с удовольствием.
«Сейчас ты увидишь такое!..»– интригует откуда-то все знающая Аля. Глаза ее горят восторгом нетерпения. На обозрение народа выкатывают картину, в которой Костя без труда узнает «Портрет Жанны Самари». Ведущий Олежек оглашает замысел, идею: «Одну картину мы сегодня визуализировали, другую будем гастрономизировать!» «Ты понял – это же мясо, рыба и зелень! Мы это сейчас съедим!» – у возбужденной Али едва слюнки не текут. Публика наслаждается лицезрением шедевра (и в самом деле исполнено потрясающе похоже) и через считаные минуты набрасывается на бедную Жанну. Кромсает телятину, раздирает на части лосося и морского окуня непомерных размеров, уминает салатный лист, услащает рты клубникой.