Передайте ему, что мы его поддерживаем». Кто из иностранных лидеров скажет сегодня то же самое? После Ирака кто скажет? Вам нынче никто не доверяет.
«Вам» звучит нарочито, почти вызовом – Костя для чернявого однозначно американец, и более никто, к России никакого отношения не имеющий. Выведен за скобки. Соответственно за все случившееся отвечает вкупе с остальными, за океаном живущими. Его, Костю Ситникова, от страны, где он родился и лучшие годы прожил, чернявый отставляет, от ворот дает поворот, отказывает в моральном праве говорить о ней и от ее имени. Ладно, переживем покамест.
– Ну, коль вы меня в стопроцентные янки записали, то пристало ли мне с пеной у рта президента своего выгораживать? Не стану. Политикам вообще верить рискованно. Все они одним миром мазаны. Беда в другом. Американцы – дураки. В хорошем смысле. Как в русских сказках Иванушка-дурачок. Наивные альтруисты, хлебом их не корми – только дай помогать другим. И когда получают за это по физиономии, искренне удивляются, а затем негодуют: за что? Помните «Тихого американца»? «Я никогда прежде не видел человека, который руководствовался самыми благими намерениями и умудрялся создавать столько проблем…» Кажется, так или близко по смыслу. Винить Америку можно лишь за то, что продолжает она упрямо наступать на те же грабли. Не надобны миру ее благодеяния. Хочет мир жить по своим законам. И пускай себе живет.
– Вы что, всерьез верите в то, что говорите? Ну, знаете… – чернявый разводит руками, как бы ища поддержки у сидящих за столом. – Наивные альтруисты… – повторяет и опять ощеривается, не то улыбнуться хочет, не то гримаса у него такая. – Да все эти иллюзии давно похерить надобно! Американцы – самые справедливые, самые честные, добрые, да? И это после всех скандалов, после жульничества корпораций, после нападения на чужое государство под сомнительным предлогом, наконец, после издевательств над заключенными! Чья бы корова мычала… Вы не лучше других, вы такие же, как все, пора зарубить на носу. Только лицемерно врете себе и остальным. И хватит заклинаний по поводу стран-изгоев и прочего – после Ирака номер этот у вас не пройдет!
Костя решает не отвечать – пускай чернявый душу отведет. Выпивает полную рюмку водки, потом еще одну, закусывает мясом и чувствует, что начинает всерьез хмелеть. А за столом, словно наэлектризованные чернявым, не слушают друг дружку, пытаются перекричать, и все, как один, костерят Америку. Далась она им…
Как-то само собой опять на Россию перебрасываются, чернявый вспоминает, что Костя на его вопрос так и не ответил, и опять подступает: что гость думает о стране своего бывшего проживания? Откровенно, без утайки. Или по-прежнему нечего сказать?
Вот тип, какую мерзкую фразочку сочинил. Бывшего проживания… Ладно, хотите без утайки? Получайте, только потом не обессудьте.
– Почему же? Есть что сказать. Я вам, господа, де Кюстина напомню, был такой французский путешественник, ездил по России лет эдак… во времена Николая. Потом по горячим следам написал об увиденном. Вы наверняка читали. Почти дословно передам. Такое общество, какое русские устроили для себя, служить может только их потребностям. Нужно быть русским, чтобы жить в России, а между тем с виду, внешне, все здесь так же делается, как и в других странах. Разница только в сути явлений.
Тишина над столом нависает. Нехорошая, давящая. Не смотрят на Костю, глаза уводят. А в Косте упрямство взыгрывает, наперекор логике, здравому смыслу, осторожности, наконец, действовать хочется, знает за собой грех этот, но заливает мозг мгновенная, моментальная ярость – признак резко скакнувшего давления. Давление и испортило сердце, до операции довело, не умеет с ним бороться, да что уж теперь…
– Записки маркиза де Кюстина я читал. Премерзкая, скажу вам, книжонка. О русских – самые гадкие, презренные слова, ничего доброго, заслуживающего внимания, – доносится сочный баритон с противоположного конца стола. Говорит возвышающийся над сидящими ширококостный мужчина лет под пятьдесят с сановитым, крупной лепки лицом. – Все раздражало его, диким казалось, варварским. Цитировать этого русофоба малопочтенное дело, скажу я вам, уважаемый господин, как вас там по имени.
– Да не русофоб он! Не сгущал он краски, не выискивал намеренно недостатки, а писал с уважением и даже любовью. «В массе русские показались мне великими, даже в своих самых отвратительных пороках, по отдельности же показались привлекательными…» Я цитирую. Где здесь ненависть, презрение, где? Или, скажем, такое: «Сколько кроется деликатного восхищения в моей явной критике, сколько сожаления и симпатий в моих самых суровых замечаниях…»
– Видать, для вас это настольная книга, раз шпарите без запинки, – вворачивает сидящий рядом жук. – Это о многом, между прочим, говорит.
– О чем же, если не секрет?
– О том, что, извините, наплевать вам на страну, в которой столько лет прожили. Смакуете гадости этого самого Кюстина и довольны.
– Я бы на вашем месте не делал таких далеко идущих выводов.
– Это почему же? Какие хочу, такие и делаю.
И завертелось, закрутилось, затеялся разговор нешуточный, когда слов не жалеют и в карман за ними не лезут, когда в запале не думают о последствиях сказанного; отбивается Костя от наскоков со всех сторон – народ завелся не на шутку, несет по кочкам сидящую публику, а та несет его, пока наконец альбинос не прекращает анархию и не приглашает гостей попариться и покупаться в бассейне.
В сауну разгоряченному, взбудораженному Косте хватает ума не лезть, плюхается он в прохладный бассейн, плавает минут десять, остывает, приходит в себя. Все, теперь от дома Генрих с женой ему откажут. Как Лера смотрела на него, когда муж повел всех париться… И ведь предупреждала. Ладно, чего об этом.
Наказание, вполне Костей заслуженное (он сам так считал, но не потому, что в перепалке кого-то оскорбил: чего не было, того не было, а потому, что бессмысленно и нелепо было открываться перед этой публикой и тем самым подставлять хозяев), оказалось не столь суровым, как представлялось поначалу. Он извинился перед Генрихом и Лерой за свою дурацкую несдержанность, Аля не разговаривала с ним неделю, потихоньку смягчилась, и в одну из суббот они вновь поехали в Нахабино с разрешения хозяйки. Костя поцеловался с Лерой в знак примирения, и та неожиданно предложила пожить на даче с тем, чтобы побыстрее закончить роман, о котором уже рассказала знакомому, весьма известному и преуспевающему издателю. Книгу ждут – теперь очередь за Костей.
Четверг восьмого июля складывается привычно, буднично и – странно. Накануне Костя договаривается о встрече в издательстве, днем должен к Але заехать, вместе пообедать, потом к ней на Славянский попрощаться – завтра улетает она в Европу, и с утра какие-то непонятности. Во время звонка Але вырубается связь, он вынужден перезванивать по мобильному. Такого ни разу не было. Связь так и не восстанавливается до его отъезда с дачи. Берет с собой в Москву лекарства – вынужден принимать по гроб жизни несколько таблеток в день, часто забывает о них, сейчас вспоминает и вместо того, чтобы взять по паре пилюль (завтра ведь вернется на дачу, проводив Алю, запас не надобен), укладывает в наплечную сумку флаконы. Наконец, оставляет в письменном столе синий паспорт, для него сие крайняя редкость; всхомянулся, поджидая водителя Володю, уже за воротами, вынужден вернуться, забрать паспорт и замечает сам себе – плохая примета.
Володя приезжает с опозданием в полчаса – говорит, что как бы застрял в пробке. Ох уж это лукаво-бессмысленное «как бы», постоянное на здешнем языке, пришедшее на смену «так сказать» и другим оборотам былого, советского времени. Звонит Костя однажды по делу в одну московскую контору, просит к телефону начальника, секретарша в ответ: «Он как бы за границей». Костя уточняет: «Так за границей или нет?» «Я же говорю: как бы за границей», – не понимает его вопроса секретарша. Или непременное «да» в конце предложений, не вопросительное, не восклицательное, никакое. «Встречаю утром своего приятеля по работе, да, приглашает он на день рождения жены, да…» Впрочем, зря, наверное, Костя удивляется – мусор в любом языке присутствует. Те же американцы то и дело в речь вставляют ничего не выражающее «you know» («вы знаете»). Разница в том, что в Америке это свойственно простолюдинам, а в России говорят так все, от президента и телеведущих до уличных торговок.
Из-за опоздания шофера перезванивает Костя в издательство и просит сдвинуть встречу. «Nissan» выходит на трассу, не столь оживленную около полудня, Костя на заднем сиденье, пролистывает главу рукописи, которую должен показать в издательстве.
Ни с того ни с сего снилась концовка Даниного романа, последнего по счету, вовсе не думал о нем, не вспоминал, повода не было, но почему-то потревожили ночью, словно наяву услышанные, обрывистые фразы, возник образ, Даниным воображением подсказанный, к утру не исчез бесследно, не забылся напрочь, как обычно бывает со снами: скорлупка расколотого грецкого ореха свободно и нестесненно влечется течением, иногда пристают к ней соринки, но быстро отцепляются, скользит скорлупка в пузырящейся пене, несется неведомо куда и зачем, подпрыгивая и приплясывая на гребне потока. Писал Даня применительно к своему герою, к себе то есть, а получилось – теперь и к нему, Косте, тоже. Жалкая, бесприютная оболочка ореха, прежде ядром начиненная: неужто это я, удачник и счастливец, миллионер Ситников, не знающий, что ждет меня впереди, в каком мутном потоке поплыву дальше? Может, и впрямь Аля права: не приезжают в Москву спасаться, покой души обрести желанный… Скорый поезд вышел из пункта А и не пришел в пункт Б, где-то застрял, потерялся, попал по недосмотру стрелочника в отстойник; как вернуть поезд на прежний путь? Может, удобнее двигаться в обратном направлении, из пункта Б в пункт А? Хрестоматийные часы без стрелок, поезд, который никуда не может прийти. Абракадабра, сюр какой-то. Выбросить из головы и не вспоминать.