Дженни. Ближе к дому — страница extra из 1

Ближе к дому

1

Как очень часто говорили жители Пальмиры, одни — озабоченно и с недоумением, а другие — причем весьма многие — с завистью, Туземец Ханникат был, несомненно, самый счастливый человек во всем городе.

Сам же Туземец говорил, что этим счастьем природа вознаграждает его от щедрот земных за то, что он человек простой. Он говорил, что именно по этой причине намерен всегда оставаться таким, каков есть, и, кто бы его ни уговаривал переменить образ жизни, он никого слушать не станет. («И без того слишком много народу старается что-нибудь или кого-нибудь переделать. Хорошо еще, что есть такие люди, вроде меня, которые всем довольны, как оно есть, и хотят, чтобы солнце всходило и заходило, как ему полагается от природы, а не висело все время в небе на манер электрической лампочки, которую не выключишь. Вот почему и нет смысла отдавать весь мир в руки агитаторов и политиков. Если им позволить, они затеют склоку, начнут войну и не дадут покоя простым людям, вроде нас с вами, которые сами живут и другим жить не мешают».)

Счастье Ханниката, по-видимому, не избирало какого-нибудь определенного направления или курса, не блистало также в какой-либо излюбленной области: удача, казалось, искала его и следовала за ним по пятам, где бы он ни был и чем бы ни занимался. Необычно в его везении было одно: в то время как многие люди стремятся к счастью, вымаливают его, даже прибегают к колдовским амулетам и всяким тайным средствам, лишь бы его добиться, ему надо было только подождать, чтобы оно само к нему пришло.

Например, ничего необычного не было в том, что Ханникат останавливался на углу улицы поиграть с кем-нибудь в орлянку и, выиграв два или три раза, уходил с прибылью в кармане. Больше того, известно было много случаев, когда он выигрывал три раза подряд, не проиграв ни разу. Некоторые из проигравших всегда при этом говорили, что он мошенничает и крутит хвостом, и все-таки никто в Пальмире ни разу не поймал его с монетой о двух орлах или двух решках. Только для того, чтобы показать, что он играет честно, он перед началом игры всегда предлагал кому-нибудь поменяться монетами.

— Знаешь что? — говаривал Туземец, широко ухмыляясь после какого-нибудь особенно удачного поворота событий. — Если мое старое счастье будет все так же ходить за мной по пятам, как сейчас ходит, я еще, может, стану первым счастливчиком во всем округе. А знаешь еще что? Если мне все время будет везти, да так и дальше пойдет, я, пожалуй, буду самый везучий чертов сын во всем нашем штате, да еще и портрет мой во всех газетах напечатают. А ведь верно здорово получится, вот уж будет чем похвастаться.

Туземец гордился даже самой маленькой удачей и, бывало, подолгу рассказывал о ней всякому, у кого только была охота стоять и слушать.

Он любил хвастаться тем, как выиграл в лотерею двойной кладбищенский участок при церкви его преподобия Уокера («Я всегда был охотник поспать на широкой двуспальной кровати, чтобы можно было развалиться повольготнее, так плохо ли, что на кладбище меня дожидается двойной участок»); любил он и рассказывать, какую невиданную пропасть окуней наловил на Риди-Крик («Сказать вам по правде, так пришлось дать негритенку четверть доллара за то, что он помог мне протащить большую десятифутовую сеть выше по ручью — столько было в ней рыбы, что одному человеку не управиться»); и постоянно вспоминал, как ему однажды удалось получить пятьдесят долларов наличными за пятидолларовую ослицу с балаганщика, которому до зарезу требовался смирный осел — катать ребятишек по десять центов с носа («Что у балаганщика молнией убило осла, я тут, можно сказать, ни при чем, только я как раз попался навстречу, когда ему экстренно понадобилось как можно скорей купить другого осла, чтобы дело не остановилось на ходу»).

Кроме всего этого, каждый раз как Ханникат бывал в центре города, он обыкновенно выигрывал раз десять подряд на каком-нибудь из автоматов в пивной и увеселительном заведении Эда Говарда. Иногда он только и делал, что стоял и нажимал кнопку, и все выигрывал да выигрывал без единого промаха.

Больше всего он любил механическую игру, которая называлась «Девушки на пляже». Когда Туземец Ханникат набирал больше пятисот очков, по всему кругу загорались фигурки девушек в узеньких синих с красным купальниках, — и это давало ему право продолжать игру бесплатно. А когда очков набиралось еще больше, девушки начинали скакать, играя в чехарду. К этому времени вокруг автомата всегда собиралась куча народу, все смотрели, как Туземец работает ногами и всем телом, и старались понять, каким образом можно набрать столько очков. Однако никто не мог объяснить, как это у него получается, разве только тем, что ему просто везет.

Рано или поздно Туземец всегда доходил до миллиона очков. Тут ему выдавалась бесплатно бутылка пива, а девушки на пляже переставали играть в чехарду. А потом они вмиг сбрасывали костюмчики и застывали на месте, улыбаясь всем и каждому, а Туземец все нагонял очко за очком.

Эд Говард обычно говорил, что он терпит убытки всякий раз, как Туземец заходит к нему в пивную, но это говорилось просто в шутку. («Ему так везет, что когда-нибудь он меня окончательно разорит, прямо-таки доведет до ручки».) А говоря серьезно, Эд должен был сознаться, что про убытки нечего и толковать, когда народ, собравшись поглядеть, как Туземец будет играть в «Девушек на пляже» и наберет миллион очков, выпивает столько пива. Да еще, как всем было известно, Эд продавал десятки бутылок кока-кола школьникам, которым не разрешалось заходить в пивную, и они обыкновенно стояли на улице и заглядывали в окна, стараясь разглядеть сквозь стекло хоть что-нибудь.

— Как это так получается, Туземец, что тебе всегда везет? — спросил его кто-то однажды утром, после того как он выиграл почти целых два доллара, метко бросая пенни в щель на полу почтовой конторы. У него вошло в привычку заходить на почту несколько раз в неделю, хотя получать ему было нечего, кроме реклам нового средства от колик и лишаев, да и то изредка.

— Просто не могу себе представить. Только тебе и дела, что придешь сюда с горсточкой медяков, а уходишь всякий раз с одним или двумя долларами. Твое счастье бегает за тобой, как голодная собака за человеком, у которого из заднего кармана торчит свеженькая говяжья косточка. Как бы то ни было, оно должно бы называться «Счастье Ханниката», потому что ни у кого другого ничего похожего нет.

Туземец вынул из кармана каштан и большим и указательным пальцами потер его пятнистую коричневую скорлупу так, что она заблестела, словно чешуйка слюды на солнце. Его любимый конский каштан рос как раз за чертой города, и он ходил туда каждый год в октябре и выбирал самый лучший орех, какой только был на дереве. А старый каштан он всегда выбрасывал, из боязни как бы его счастье не изменило ему, если он станет носить два ореха в кармане.

— Что ж, я тебе скажу, в чем дело, — ответил он, перебрасывая каштан из одной руки в другую и снова полируя его. — Когда я был еще вот этаким пузырем, мой папа говаривал мне, что самое верное средство пробиться в жизни и найти для себя самый лучший заработок — это держаться хоть на шаг впереди всех прочих, не боясь того, что иной раз вляпаешься ногой в коровью лепешку. Мой папа говорил, что разве только самые последние люди лезут прятаться под навес от первой дождевой капли, да мечутся из стороны в сторону, лишь бы не попасть ногой в коровью лепешку и не запачкать башмаки.

Он спрятал орех в карман и запустил пальцы в жидкие песочного цвета волосы. Широкая ухмылка расплылась у него по всему лицу, как и всегда, когда ему доводилось рассказывать про своего папу.

— Я всегда помню, что говорил мой папа, и вот уж сорок с лишним лет поступаю так, как он меня учил. Иной раз и вляпаешься в коровью лепешку, поскольку их много на свете, но я на это не обращаю внимания. Я больше интересуюсь, как бы забежать вперед других, чтобы все счастье, какое попадается навстречу, досталось на мою долю. Вот почему я и держусь всегда на шаг впереди, смотрю, где урвать хоть крупицу счастья. Я всегда рассчитываю, что на мою долю сколько-нибудь достанется, если только бежать на шаг впереди всех прочих да глядеть в оба, где оно прячется от тех, которые топчутся позади, не соображая, куда им поставить ногу. Вот почему я всегда смело шагаю впереди других, смотрю в оба и не обращаю внимания на коровьи лепешки.

— А как же тот каштан, что ты всегда вытаскиваешь из кармана и трешь, словно это колдовской талисман? Надо думать, от него есть польза, а то не стал бы ты таскать его с собой да тереть все время. Он разве приносит счастье?

Туземец помотал головой, но широкая ухмылка все не сходила с его лица.

— Сказать по правде, так он ровно ничего не значит, — ответил он. — Ни черта не значит, если хотите знать мое мнение. Я просто ношу его с собой, потому что много нынче развелось таких людей, которые думают, будто обязательно нужно иметь какой-нибудь талисман, чтобы он приносил тебе счастье. Одни говорят, будто задняя лапка серого кролика приносит счастье и будто бы левая лапка лучше правой. А другие — будто лапка кролика-самца лучше действует, чем лапка крольчихи. Только все это чепуха. Пожалуй, носи в кармане хоть петушиный гребень или свиной пятачок. Ровно ничего не поможет, если тебе отроду не везет. Вот почему я и полагаюсь только на свое природное везение.

— Ну, если ты уж такой везучий, так чего же ты не сыграешь в покер или в кости да не выиграешь себе побольше крупных бумажек?

— Нет, сэр! Только не я! — торжественно произнес Туземец. Ухмылка исчезла с его лица, и он сурово нахмурился. — Мой папа рассказывал мне, сколько на свете жуликов и мошенников, которые играют в покер и в кости, обирая честных людей. И он был, конечно, прав, черт возьми. Видал я своими глазами и крапленые карты и налитые свинцом кости и знаю, что надо держаться от них подальше. Я всегда полагаюсь на свое везение, с меня этого за глаза довольно. Когда у тебя есть везение, то игра идет честно и ладно, без мошенничества, и нет никакого риска, что тебя надуют. Как мой папа мне наказывал, я довольствуюсь тем, что у меня есть, и той долей счастья, какая мне досталась.

— А все-таки будь у меня счастье Ханниката, я бы рискнул двумя-тремя долларами и сыграл бы в кости.

— Нет, сэр! Только не я! — повторил Туземец, мотая головой. — Я понимаю свою пользу и потому буду держаться так, как мне папа наказывал. Я не похож на тех, которые думают, что самое важное в жизни — это быть богатым и знатным. Такие люди все время убиваются о том, что они бедные и ничтожные, и упускают самое лучшее в жизни. Моя цель в жизни — оставаться таким, как я есть. До сих пор мне в этом везло, надеюсь, что и дальше будет везти.

После этого почти все жители Пальмиры стали считать, что все удачи и счастливые случаи в жизни Ханниката на роду ему написаны, неизбежны, привычны и вообще навсегда закреплены за ним. По этой причине очень немногие в городе удивились, когда он женился на Мэйбл Бауэрс спустя самое короткое время после того, как она овдовела, и получил за ней хороший кирпичный дом в два этажа на Черри-стрит и чуть ли не целую тысячу акров земли под пашней и лесом. Все знали, что Фрэнк Бауэрс, проживший в браке с Мэйбл лет тридцать, к концу жизни сделался одним из самых богатых людей в городе.

Когда всюду распространился слух о женитьбе Туземца, все сказали в один голос, что счастье Ханниката не только не изменило ему, но даже превзошло все ожидания. У Мэйбл не было ни детей, ни родных, кроме каких-то дальних родственников. А следовательно, можно было с уверенностью сказать, что Туземец, будучи лет на пятнадцать моложе Мэйбл, должен ее пережить и унаследовать все имущество после ее смерти. Слухи про «Счастье Ханниката» начали распространяться за пределами города и дошли до горных склонов в верхней части округа Сикамор.

2

Как только солнце село, Туземец забрал свой дробовик, удочки да узелок с бельем и направился к большому кирпичному дому Мэйбл на Черри-стрит.

Они поженились раньше, еще днем, и Туземец рассчитывал, что пойдет к ней домой, как только его преподобие Уокер завершит брачную церемонию в молитвенном зале при церкви. Однако Мэйбл велела ему идти к себе и ждать там до захода солнца, пока она не приготовит все как следует для свадебного ужина. Туземец еще утром проснулся голодный и потому спросил, нельзя ли ему сейчас хоть чего-нибудь перекусить, но она была очень взволнована и не слушала его. Он шел за ней по улице почти два квартала, втолковывая ей, какой он голодный, и прося ее смилостивиться, но она даже ни разу не оглянулась.

Как Мэйбл и обещала, ужин был уже готов, когда Туземец пришел. Она велела своей горничной и кухарке Джозине сварить целый окорок, большую кастрюлю горошка и испечь три-четыре сладких пирога с бататами специально для него. В этот вечер он сидел, навалившись на стол, и ел ветчину с горошком и пироги с бататами до тех пор, пока не мог проглотить больше ни куска.

После этого Туземец отодвинулся от стола, отпустил ремень на одну дырочку и сказал Мэйбл, что такого ужина он никогда в жизни не едал и что женитьба на ней была самая ловкая штука, какую ему только удалось проделать. Она вся сияла улыбками, слушая такие слова, и тут он сказал ей, что, пожалуй, самое разумное для него будет сейчас пройтись хорошенько куда-нибудь подальше, чтобы желудок как следует переварил всю эту вкусную еду. Мэйбл была так довольна, что он похвалил ужин, который она велела Джозине приготовить, и так волновалась, до сих пор не успокоившись после свадебной церемонии, что впоследствии только смутно могла припомнить, будто и в самом деле слышала что-то такое насчет охоты на опоссума, на которую он собирается в эту ночь.

Действительно, еще неделю назад Туземец обещал Элу Дидду и Джорджу Дауни, что в эту самую ночь пойдет с ними охотиться на опоссума. Он ушел часов в девять вечера и вернулся домой к Мэйбл только к завтраку на следующее утро.

Туземец устал, и глаза у него были сонные после целой ночи ходьбы по болотам и чащам на берегах Риди-Крик, зато перед самым рассветом собаки Джорджа Дауни загнали на деревья четырех опоссумов, и чувствовал он себя отлично, думая, какая это удача поймать за одну ночь столько опоссумов. Многие охотники в округе Сикамор были бы довольны и одним опоссумом, — пускай хоть один; ведь охотничий сезон только что начался.

Мэйбл, с розовой ленточкой вокруг головы и в новом халате, сидела за завтраком, когда Туземец вошел в комнату и плюхнулся на стул. Башмаки у него были все в грязи, репьи вцепились в его выгоревшие на солнце штаны и в синюю изодранную о шиповник куртку. Он обобрал репьи со своей серой кепки и повесил ее на спинку стула. Ни разу не взглянув на Мэйбл, он придвинул свой стул поближе к столу.

Мэйбл втянула в себя воздух и затаила дыхание с таким видом, словно собиралась не дышать как можно дольше. Лицо у нее покраснело, и губы были крепко сжаты.

— Мое почтение, — сказал он, улыбаясь во весь рот, так что стали видны золотые зубы в самой глубине рта, и только тут впервые посмотрел на нее прямо. — Здравствуйте, Мэйбл.

Открыв рот и вздохнув так глубоко, что задрожали плечи, Мэйбл крепко стиснула руки на коленях. Несколько минут она сидела молча, глядя, как он накладывает себе горячую кукурузную кашу и запеченные в тесте сосиски. Розовая ленточка на голове Мэйбл съехала в сторону, и прядь волос упала на лоб. Нервным движением руки она отбросила ее назад.

— Где же это ты пропадал всю ночь напролет? — спросила Мэйбл.

Ее круглое лицо было все еще красно от гнева, и дышала она учащенно, так что вздымалась грудь.

— Ну, ведь я же вам говорил вчера вечером, после того как съел самый лучший ужин в моей жизни, я пошел немножко пройтись, чтобы желудок все это лучше переварил…

— Почему же ты пропадал всю ночь? Отвечай мне! Что ты делал все это время? Куда ты ходил? С кем ты был?

Неловко ерзая на жестком сиденье стула, он, прежде чем ответить, обвел критическим взглядом всю комнату и красные розы на обоях. Наконец он остановился на одном букетике роз, неторопливо пересчитал их и только потом ответил.

— Ну, если сказать вам всю правду, — начал он, старательно избегая разъяренного взгляда Мэйбл, — так с неделю тому назад ко мне на улице подошли Эл Дидд и Джордж Дауни и пригласили меня поохотиться вместе с ними на опоссума. Я спросил, на какую ночь это придется, и оказалось, что оно как раз пришлось на вчерашнюю ночь. Даже чудно, как это иной раз получается. Во всяком случае, я им обещал, а никто не может сказать, что я не держу своего слова. Мое слово твердо, это все равно что золото. Разумеется, когда я им обещал, что пойду охотиться на опоссума, почем же я мог знать, что женюсь на вас, тогда мне это и в голову не приходило. Ну, а вообще вы и сами знаете, какую уйму времени отнимает охота на опоссума. Вечно на это уходит вся ночь целиком. Всякий порядочный охотник на опоссума вам это скажет. Они хитрые, опоссумы, и рано вечером никуда из норы не выходят. Дождутся полуночи, а от полуночи до рассвета по свежим следам собаки их причуивают и гонят. Мой папа рассказывал мне про опоссумов, когда я был еще вот этаким пузырем. Я всю жизнь понемножку охотился на опоссума и могу сказать, что все это чистая правда.

Мэйбл посмотрела на него, прищурясь.

— Это и все, что ты можешь мне сказать?

Туземец ухмыльнулся.

— Да, пожалуй, это почти все, что можно рассказать женщине про охоту на опоссума.

Мэйбл откинулась на спинку стула и, закрыв глаза, отдыхала несколько секунд.

— А вот если бы мужчина захотел поговорить со мной про охоту на опоссума… — начал Туземец.

— У меня найдется о чем с тобой поговорить, — прервала его Мэйбл, округлив глаза. — А ты сиди и слушай меня, Туземец Ханникат. — Медленно покачивая головой из стороны в сторону, она холодно смотрела на него. — Просто не знаю, с чего это мне взбрело в голову выходить за тебя замуж. Любая женщина со здравым смыслом поняла бы, что нельзя выходить за мужчину с таким диким именем. Да никто, кроме тебя, и не захотел бы носить такое имя. Вот в чем беда с тобой. Ты орудуешь этим своим чуднЫм именем, будто амулетом, лишь бы получить что-нибудь задаром. Но я тебе скажу только одно, и ты меня слушай и запомни на всю жизнь: этим своим диким именем ты от меня ничего не добьешься — ни вот столько! — какие бы предлоги ты ни придумывал, сколько бы ни хитрил и как бы ко мне ни подольщался. Было бы у меня хоть сколько-нибудь соображения, так бы ты и остался для меня посторонним.

Сгорбившись, опустив голову и положив левый локоть на стол, Туземец наклонился над тарелкой, уписывая кукурузную кашу, сосиски и горячие сухарики. Он вспоминал все те случаи в прошлом, когда заходил разговор об его необыкновенном имени. («Первый раз, как я услыхал это имя, так подумал, что это, верно, шутка, а то и прозвище или что-нибудь вроде. А как услышал его раза три-четыре, так оно стало мне казаться обыкновенным, все равно что назвать воскресенье воскресеньем или рождество рождеством. Надо только повторить про себя несколько раз это имя — и будет казаться, что оно старо, как эти горы. А когда привыкнешь к нему как следует, оно получится все равно что Джон Генри, или Р. Б., или Клод Ханникат. Так что теперь, ежели захочешь назвать Туземца как-нибудь по-другому, пожалуй, ничего не придумаешь подходящего».)

Он поднял глаза, желая посмотреть, что делает Мэйбл.

— А ты бы лучше сел как следует на этом стуле да подумал хорошенько, как никогда в жизни не думал, — злобно выпалила Мэйбл. — Не знаю, что сейчас у тебя на уме, может, и ничего нет, но только я тебя заставлю подумать. Если кто-нибудь может положить конец твоему хвастовству насчет этого самого счастья, так это именно я. И не воображай, что я отступлюсь. Не знаю, много ли ты думал выиграть тем, что на мне женился, но что бы это ни было — ты этого не получишь. Ты, может, думаешь, что если имя у тебя особенное и ты последний из Ханникатов, значит, больше ничего и не надо, чтобы все получать задаром, — так нет, уж лучше тебе начать жить сначала и выдумать какой-нибудь предлог получше.

Туземец наклонился еще дальше над столом, загребая кашу ложкой. («В округе Сикамор Ханникатов всегда было один-два и обчелся, а после того как умер Туземцев папа, остался только он один. Кроме того, Туземец мне говорил, что всю жизнь хотел, чтобы у него родился сын, чтобы он мог передать ему свое родовое имя. Так или иначе, но только из-за этого Туземец все не мог набраться смелости уехать в Джексонвилл или в Атланту и там подыскать себе хорошую работу. Он вроде как боялся уехать из дому, потому что понимал, что он последний из Ханникатов, и ему хотелось, чтобы это имя жило как можно дольше в Пальмире и округе Сикамор. Может, потому он и был рад всю жизнь оставаться поближе к дому и перебиваться с хлеба на воду, чиня радиоприемники и всякие такие штуки».) Туземец поднял глаза от тарелки и на короткий миг встретился взглядом с Мэйбл.

— Я хочу, чтобы вы одно запомнили как следует, — твердым голосом сказал он. — Я действительно горжусь своим именем. Это единственное, что у меня есть, а ни у кого другого нету. Мой папа дал его мне потому, что слишком много развелось на свете людей, которых зовут Джоном, Томом, Джо и другими заурядными именами. — Он еще раз взглянул на Мэйбл и лишь после этого откусил от сосиски. — И мой папа говорил мне, чтобы я всеми силами держался за то имя, которое он мне дал, и ни под каким видом не допускал бы, чтобы меня задразнили и уговорили переменить его на что-нибудь заурядное. Мой папа говорил, что миллиона он мне в наследство оставить не может, зато дал мне такое счастливое имя, какого ни у кого другого нет. А я верю в то, что мне мой папа говорил, и никто меня не заставит переменить это мнение.

Мэйбл напряженно улыбалась, наклонясь вперед над столом. Ее лицо все еще горело лихорадочным румянцем, но видно было, что она крепится, стараясь быть любезной и не раздражаться. Она положила руку ему на плечо и несколько раз нервно похлопала его.

— Я ведь переменила фамилию с миссис Бауэрс на миссис Ханникат вчера, когда вышла за тебя замуж, — сказала она, кротко улыбаясь, — и с твоей стороны тоже было бы очень мило, если бы ты согласился переменить твое странное имя на что-нибудь приличное. Это был бы самый лучший свадебный подарок для меня, и я бы тебе на всю жизнь осталась благодарна. Не желаю, чтобы люди звали меня «миссис Туземец Ханникат». Я этого не вынесу. Было бы прямо оскорбительно это терпеть. Мне будет стыдно идти по улице, если меня так назовут при всем народе. Даже самые близкие друзья, какие у меня есть в городе, станут хихикать каждый раз, как только услышат это имя. Ведь ты переменишь его ради меня?

Мэйбл опять улыбнулась ему, пожав его плечо дрожащими пальцами. Она терпеливо ждала, давая ему время собраться с ответом, но он сидел молча и неподвижно.

— Знаешь что? — сказала она с надеждой, придвигая поближе к нему соусник. — Я бы переменила твое имя на «Теодор» и звала бы тебя Тедди… для краткости. Гебе бы ведь это понравилось? А то еще я придумала красивое имя — Рэндольф. Подходящее имя для мужчины, как подумаешь. А я бы могла звать тебя Рэнди — для краткости. Ну, так как же, по-твоему? Или, если хочешь, я могу придумать еще много красивых имен.

Туземец потянулся и захватил целую горсть горячих сухариков.

— Нет, сэр! Только не я! — сказал он, решительно мотая головой. — Нет, сэр! Мой папа сказал мне, что из этого имени я больше выжму, чем другой человек с обыкновенным именем сумеет выжать за всю свою жизнь из банкового чека или из тысячи акров земли под пашней и лесом. Нет, сэр! Вы меня не заставите забыть то, что мой папа мне говорил!

Мэйбл, разочарованно вздохнув, откинулась на спинку стула.

— Раз навсегда, не можешь ли ты помолчать насчет твоего папы? Я уже досыта про него наслушалась!

Ничего не видя, она сидела и смотрела в окно на яркое утреннее солнце, и губы у нее дрожали, а на глазах выступили слезы.

3

— Только из-за этого ты на мне и женился — чтобы забрать в руки мою землю и лес, — сказала Мэйбл, начиная беспомощно всхлипывать, и слезливо замигала. — А я-то всей душой тебе поверила, думала, что у тебя на уме одно только самое возвышенное.

Она утерла слезы салфеткой, чтобы лучше его видеть.

— Если бы мой первый муж не умер да не завещал мне всю эту ценную землю и дом тоже, так ты бы на меня и не посмотрел. Вот какой ты хитрый негодяй, Туземец Ханникат! Как это у меня не хватило разума послушать самых близких друзей! Они мне так и говорили, что если я выйду за человека ниже своего положения, то потом еще не раз пожалею.

Слезы бежали у нее по щекам, но она была до того расстроена, что даже не пыталась утирать их.

— Должен же быть закон против таких мужчин, как ты, которые пользуются тем, что есть на свете беззащитные вдовы, вроде меня!

— Да нет же, Мэйбл, все это совсем не так, — сказал Туземец, глядя на нее и мотая головой. — Насчет этого я себя считаю таким же честным человеком, каким был бы на моем месте всякий другой в городе. В первый раз как я вас увидел после похорон, я только подумал про себя, вернее, где-то там во мне зашевелилось чувство, что это добрый знак и что скоро мне опять повезет. У меня столько раз уже бывало такое чувство, что я его сразу узнаю, так же как свое собственное имя, когда его слышу. Вот почему я и не стал долго ждать, а пришел прямо сюда, к вашему дому, посмотреть, нельзя ли с вами как следует потолковать и познакомиться. Я бы мог, конечно, подождать еще денька два-три, но только это не в моем характере, потому что я ведь помню, что мне мой папа говорил насчет того, чтобы держаться на один шажок и на один скачок впереди всякого другого и не обращать внимания на коровьи лепешки…

Бросив салфетку на стол, Мэйбл схватила ложку и с размаху швырнула ее через всю комнату. Ложка стукнулась об стену и громко задребезжала на полу.

— Если б этот твой папа был жив и где-нибудь тут поблизости, — крикнула она, повысив голос, — я бы ему свернула шею, как жирному куренку для воскресного обеда! Из-за него все мое несчастье, горе-горькое! Ох, уж этот мне твой папа! Лучше бы у тебя совсем его не было! Если б он тебя не учил, так ты бы ни за что не сумел меня уговорить, чтобы я вышла за тебя замуж!

— Да ну, Мэйбл, вы же отлично сами знаете, стоит вам только помолчать и подумать — ведь это же сущая правда, что сначала я только одно-единственное слово вам и сказал: «Здравствуйте». И я просто стоял перед крыльцом, думал о вас и любовался вашей красотой, когда вы мне про себя рассказывали. Это чистая правда. А еще тогда вы сказали, что вам прямо вот хоть тут же, не сходя с места, хочется выйти замуж, так хочется, как никакой другой женщине. Потом вы сказали, что очень беспокоитесь — пожалуй, соседи уже увидели, что я пришел сюда, стою у крыльца и разговариваю с вами и что вам хотелось бы поторопиться со свадьбой, пока еще по городу не пошли всякие сплетни.

Мэйбл утерла слезы сухо-насухо. («Есть же на свете такие люди, вроде него, и везде их сколько угодно. Все они негодяи и мошенники с широкой улыбкой на лице и без единого доллара в кармане. Они так себя ведут, как будто не могут отличить сегодняшний день от вчерашнего. Если б это были щенята, так вы их назвали бы последышами, потому что они до того жалкие, что щенки посильней топчут их и отталкивают, а когда эти заморыши доберутся до задних сосков, там уже ничего для них не осталось. Но человека ведь не утопишь, как щенка-заморыша, вот они и околачиваются возле дома в ожидании кормежки. Так оно и получается, что кто-нибудь непременно их пожалеет и даст им все самое лучшее».) Она тщательно сложила салфетку и улыбнулась уже без всяких следов гнева на мясистом лице.

— Я была ужасно одинока, — сказала она интимным тоном, наклоняясь поближе к Туземцу и накладывая ему побольше каши и сосисок. — Трудно даже объяснить мужчине, до чего может быть одинока женщина, потому что язык у нас не подходит для таких разговоров, но только это правда, что мне хотелось быть с тобой. В молодости, еще в девушках, у меня часто бывало такое приятное чувство, а теперь, в этом возрасте, оно очень редко на меня находит. Но это такое приятное чувство, когда оно находит на девушку, что с ним ничто на свете не может сравниться, и девушка готова наделать самых отчаянных глупостей, лишь бы оно не проходило. Мужчине это по-другому никак не объяснишь. И я не постесняюсь сказать, что я еще настолько-то молода и по себе знаю, как это приятно чувствовать в мои годы — вот это самое и нашло на меня, когда ты постучался в парадную дверь. Помню, мне до того хотелось побыть наедине с тобой, что я вся дрожала с головы до пяток. Теперь, когда мы поженились, я не стесняюсь поверять тебе такие интимности. Только поговоришь об этом — и прямо в жар бросит — вот и сейчас я так себя чувствую. Я очень рада, что женатым людям, вроде нас с тобой, можно об этом поговорить наедине, а не то чтобы набрать воды в рот и только волноваться. Туземец, а ты тоже так чувствуешь или нет?

Мэйбл столько наговорила, что ей пришлось замолчать и перевести дыхание. Во время паузы она наклонилась к нему и нежно погладила его по плечу.

— Мне кажется, я знаю, что вы подразумеваете под этим чувством, — сказал он, — и согласен с каждым вашим словом. Очень часто у мужчины бывает этакое чувство, и тогда он начинает поглядывать по сторонам, искать, нет ли чего подходящего.

— Так почему же ты пропадал всю ночь? — спросила она, взорвавшись. — Отвечай мне!

Прежде чем он успел хоть что-нибудь сказать, из кухни через раздвижную дверь вошла Джозина, и Мэйбл, поджав губы, откинулась на спинку стула. Джозина несла второй кофейник с горячим кофе и холодный бататовый пирог с решетчатой корочкой. Кофе она поставила на стол рядом с Мэйбл, а пирог — перед Туземцем. Когда она нагибалась к нему, он почувствовал, как она коснулась его плечом. Увидав пирог, он широко, во все лицо, улыбнулся, взглянул на Джозину и одобрительно кивнул несколько раз подряд. Она так и осталась стоять рядом с его стулом, с улыбкой глядя на него сверху вниз.

— Вот, конечно, самое замечательное блюдо, какое можно подать мужчине, — сказал он, еще раз поглядев на пирог, а потом поднял голову и кивнул Джозине. — Я всегда любил холодные пироги с бататами и к завтраку, и в другое время дня — кабы моя воля, я без них и за стол не садился бы. Если только я когда-нибудь разбогатею, а это никому не воспрещается, то построю себе большую-пребольшую пирожную фабрику и буду выпускать одни только добрые старые пироги с бататами. Мой папа говорил мне…

— Не желаю больше ни слова про него слышать! — крикнула Мэйбл, стукнув по столу ножом.

— Да ведь я только сказал, что мне нравятся… — заикнулся было Туземец.

— Джозина, ступай на кухню и займись своим делом! — резким тоном скомандовала Мэйбл, показывая рукой на дверь. — Нечего стоять разиня рот. Никто с тобой не разговаривает. Ну, Джозина, делай, что тебе говорят. Ты свое место знаешь. — Джозина медленно отошла от стола. — И не возвращайся сюда, пока я тебя не позову!

— Слушаю, миссис Бауэрс, — сказала Джозина, повертываясь к выходу.

— Джозина, перестань так меня называть! Слышишь? Я не потерплю такой наглости. Тебе отлично известно, что я уже со вчерашнего дня миссис Ханникат. Так что больше этого не повторяй!

Туземец посмотрел на Джозину и встретился с ней взглядом. Он отлично заметил, что она слегка улыбается.

— Простите, я про это забыла, — поспешила сказать Джозина, пятясь к кухонной двери. — Постараюсь в будущем никогда не забывать… миссис Ханникат.

После того как Джозина ушла из столовой на кухню, ровно ничего не было сказано до тех пор, пока Туземец не положил себе на тарелку четверть круглого пирога и не откусил первый кусок. Он откинулся на спинку стула и с восторженной улыбкой жевал пирог. Потом одобрительно закивал.

— Добрый старый пирог с бататами — самая лучшая еда для мужчины.

Мэйбл положила руку ему на плечо.

— Я вовсе не хотела, а получилось, что я на тебя фыркала, вот только что, — сказала она, ласково понижая голос. Она наклонилась поближе и улыбнулась. — Когда ты узнаешь меня получше, ты увидишь, что я вовсе не такая, чтобы фыркать, как другие женщины. Не знаю, какой это бес в меня вселился, что я так разговаривала. Должно быть, нервы уж очень разошлись. Я полночи места себе не находила — все надеялась, что ты вот-вот вернешься, — и совсем не выспалась. Только задремлешь — и вдруг сразу вздрогнешь, проснешься и начинаешь думать, который-то час и скоро ли ты вернешься. Так и прошла у меня вся ночь — самая долгая ночь в моей жизни. Вот уж не похоже было, что мы только вчера поженились — больше похоже было на дурной сон.

Мэйбл погладила его по плечу.

— Вот почему я и была сердитая, сама не своя, Туземец. Но вообще это не в моем характере. Когда ты узнаешь меня получше, сам увидишь, что я нормальная женщина и всегда ровная. Если бы я выспалась вчера ночью…

— Я бы и сам сейчас рад был соснуть немного, — сказал Туземец. Он положил в рот последний кусок пирога и теперь жевал его с довольной улыбкой. — Немножко соснуть было бы мне очень и очень полезно. Теперь уж я не могу обходиться без сна, как в молодые годы, когда рыскаешь, бывало, везде в любое время, и днем, и ночью. Помню, несколько лет тому назад я однажды…

Мэйбл, крепко вцепившись ему в плечо, оттолкнула свой стул и поднялась с места.

— Пойдем со мной, Туземец, — требовала она, таща его за собой. — У меня есть для тебя сюрприз. Я тебя отведу в спальню, уложу в постель, хорошенько укрою и спущу шторы, чтоб стало темно, как ночью. Только женщина знает, что нужно мужчине в такое время. Долгий спокойный сон будет нам обоим полезен после всех этих волнений.

Таща Туземца за собой и все не выпуская его плеча, она дошла уже до прихожей и направлялась в спальню.

— Про какие это волнения ты говоришь? — спросил Туземец, когда они пересекали прихожую. — Что-то я ничего такого особенного не припомню.

— Сам знаешь какие, — отвечала Мэйбл, слегка хихикая и подталкивая его к дверям спальни. — Кто же не волнуется в день свадьбы. Но только тебе нечего со мной стесняться на этот счет. Можешь просить у меня чего только тебе вздумается, я уж сумею тебе угодить.

— Право, не знаю, чего бы такого мне сейчас попросить, — сказал Туземец.

Как только они вошли в спальню, Мэйбл закрыла дверь и заперла ее на ключ.

— Отлично понимаю, что ты чувствуешь, — сказала она. — Вступить в брак — это для всякого большое нервное напряжение. Я тебе сделаю снисхождение, раз ты до сих пор всю жизнь прожил холостяком, — помогу тебе привыкнуть, так чтобы ты не почувствовал разницы.

Она повела его через всю комнату к изножью кровати.

— Ну, теперь начинай привыкать и можешь не стесняться, — сказала она. — Для начала это будет лучше всего.

Туземец сел на край кровати и снял грязные башмаки. Потом он начал обирать репьи со своих штанов и щелчком отбрасывать их на полосатые, желтые с белым, обои. Но как он ни старался, как тщательно не целился, они не держались на обоях, а все до одного падали на пол.

— Вчера ночью я просто вся истомилась в этой самой комнате: все ждала, что ты вернешься, — услышал он голос Мэйбл за своей спиной. — Мне так хотелось уединиться с тобой, а вместо того я чувствовала себя несчастной, как никогда в жизни. Когда ты сказал, что пойдешь немножко поохотиться на опоссума, я и внимания не обратила — думала, уж к полуночи-то ты наверное будешь дома. А потом вижу, время все идет да идет…

— Хорошая, стоящая охота на опоссума всегда отнимает целую ночь, — сказал он солидно. — И вот почему столько времени уходит, пока разойдешься как следует. Я вам так и рассказывал еще прошлый раз, когда вы про это спросили. Все опоссумы — хитрые твари. Если он не залезет на дерево, так сидит где-нибудь в дуплистой колоде или зароется в нору под сухим пнем и притаится там чуть не до самого рассвета. Всякий, кто знает повадки опоссума, вам то же самое расскажет. Они думают, что собаки к этому времени выдохнутся от бесполезной беготни по кругу и носы у них потеряют чутье и не будут так хорошо вынюхивать след. Вот какие ловкачи эти опоссумы, оттого столько нужно времени и терпенья, чтобы загнать их на дерево. Разумеется, такие вещи знает только настоящий охотник на опоссума.

После этого в спальне надолго воцарилось молчание, и наконец, любопытствуя знать, что происходит и что делает Мэйбл, Туземец обернулся. Она уже надела ночную рубашку и сидела на той стороне кровати, расчесывая волосы.

Вдруг что-то страшно грохнуло в задней половине дома. Похоже было, что Джозина швырнула сковородку через всю кухню или стукнула ею о плиту. Мэйбл обернулась и увидела, что Туземец смотрит на нее.

— Что ты на меня так смотришь, Туземец? — спросила она, как будто не слыша грохота на кухне. — Тебе вовсе нечего так стесняться. Я точно такая же, как все другие дамы на свете.

— Что это был за шум вот сейчас?

— Я ничего не слыхала. Тебе, должно быть, почудилось. А ты чего же не ложишься в постель? Нечего так сидеть. Пора уже баиньки.

— Я думал, — сказал он ей.

— О чем ты думал?

— О том, что мой папа мне говорил.

Мэйбл судорожно втянула в себя воздух, потом несколько секунд помолчала, нервно кусая губы.

— А что он говорил? — наконец спросила она с надеждой.

Туземец заколебался.

— Не знаю, право, можно ли вам это сказать…

Мэйбл хихикнула.

— Ну же, Туземец, скажи мне. Мы теперь женаты, и я хочу, чтобы ты со мной разговаривал так же свободно, как со всеми другими. А теперь самое время тебе приучаться. Ну начинай, рассказывай мне, что он говорил.

— Ну, если вы и вправду хотите знать, мой папа говорил, что есть только две основательные причины жениться на высокой и полной женщине: чтобы есть ее стряпню и чтобы греться об нее в холодные ночи. Есть вашу стряпню я могу каждый божий день, а вот по-настоящему холодные зимние ночи еще не начинались…

Рыдая, Мэйбл бросилась на кровать лицом вниз.

— Никогда больше не поминай этого твоего папу в моем доме!

4

Осенний день уже клонился к вечеру, когда Туземец открыл глаза после долгого благотворного сна. Он проснулся окончательно только после того, как зевнул несколько раз подряд и протер сонные глаза. Затем он оторвал голову от подушки и оглядел незнакомую комнату. Он постарался припомнить, сколько времени прошло с тех пор, как он спал не только у себя дома на кровати, но оказалось, что и припомнить трудно — столько лет он ночевал только дома. И он снова уронил голову на подушку.

Наконец он понял, где находится, узнав желтые с белым полосатые обои и увидев свою синюю куртку и старую серую кепку на спинке стула с поперечными перекладинками рядом с кроватью. Прислушиваясь к тяжелому дыханию Мэйбл, он лежал, почесываясь то в одном, то в другом месте и соображая, который теперь час. Шторы были спущены, и только узенький лучик света пробивался в одно из окон.

Спустя несколько времени, остерегаясь, как бы не потревожить Мэйбл, он потихоньку вылез из-под одеяла и наконец стал ногами на ковер. Первым делом он потянулся за своей кепкой, потом разыскал башмаки, все еще сырые и облепленные грязью, и надел синюю куртку — все это без единого звука. После этого, осторожно повернув ключ в замке, он вышел из затемненной комнаты и притворил дверь, не разбудив Мэйбл. Как можно тише он прошел на цыпочках через прихожую к заднему крыльцу.

Солнце все еще светило, но дни в это время года становились короче, и длинные черные тени протянулись по жесткой траве двора. Он много раз видел дом Мэйбл с фасада, но сегодня ему впервые пришлось побывать на задах этого двухэтажного кирпичного здания. Однако задний двор был здесь такой же, как и у всех других домов в этой части города, и Туземец нисколько не удивился, увидев, что двор выглядит именно так, как он и ожидал.

Кривое тунговое дерево с изуродованными ветром сучьями стояло на одном углу двора, а на другом росла плакучая ива. По обеим сторонам крыльца были цветочные клумбы, а под окнами — кусты роз и подсолнухи, но стебли и листья у них уже почернели, а сорная трава выросла по колено. Четыре или пять потемневших деревянных стульев со сломанными перекладинами стояли в беспорядке под провисшими лозами виноградной беседки, а прямо за лужайкой находился гараж, где Мэйбл держала под замком свою блистающую лаком машину. Рядом с гаражом был навес для грабель, мотыг и других садовых орудий. Позади веревки с бельем, у самой калитки, выходившей в переулок, он заметил мусорную кучу.

Все время, пока Туземец стоял на черном крыльце, привыкая к дневному свету, он напряженно прислушивался, соображая, где может быть Джозина. Из дома не доносилось ни звука, не слышно было даже стука тарелок и кастрюль на кухне, где Джозина обычно находилась в это время дня. Он подумал было, не вернуться ли в дом и не поискать ли ее в кухне, но побоялся, как бы не наткнуться на что-нибудь и не разбудить Мэйбл, наделав шума. Вместо этого он сошел с крыльца и прямо по траве зашагал к деревянной калитке, выходившей в переулок.

Дойдя до мусорной кучи, он полюбопытствовал, что именно в ней находится, и остановился поглядеть хорошенько. («Всю жизнь вижу, как Туземец Ханникат копается в мусорных кучах, и просто не знаю другого человека, который бы так интересовался всем, что люди выбрасывают. И в то же время я ни разу не видел, чтобы он взял что-нибудь из кучи и унес домой. Можно бы думать, что такой человек обязательно что-нибудь да найдет на продажу мусорщику или чтобы унести домой, но только не Туземец. По-моему, с него довольно и просто полюбопытствовать, что другие люди выбрасывают».)

Раздобыв палку и потыкав ею в мусорную кучу, он нашел одни только веточки ивы и тунгового дерева, много завядших одуванчиков и лебеды, десятки консервных банок и осколки тарелок и чашек. Подумав про себя, что мусор у Мэйбл самый никудышный, он отбросил палку и заторопился к калитке. Теперь ему уже хотелось поскорей скрыться из виду, прежде чем Мэйбл выйдет на крыльцо и заставит его вернуться в дом.

Чтобы дойти коротким путем от дома Мэйбл на Черри-стрит до его двухкомнатного домика-мастерской в глухом конце тупика за городским пожарным депо, требовалось всего несколько минут.

На углу узкого тупика не было столба с табличкой, и даже на городской карте не было его названия, но с незапамятных времен тупик назывался Большая Щель. («Вот где уж никогда не повесят таблички с названием. Спросите кого угодно в Пальмире, почему так вышло, и вам расскажут. Я как только подрос, так тут же узнал, почему этот тупик так называется. А если какое-нибудь место обходится сорок или пятьдесят лет без вывески, так значит, есть-таки за что его помнить. А начали так называть потому, что в тупике стояло с десяток или побольше хибарок и лачуг, которые жались одна к другой, словно корзины с маисом, и среди них были и такие домишки, где белые мужчины и подростки, уже начинавшие бриться, могли проводить время от заката до восхода с веселыми негритяночками. Все это миновало и давно в прошлом, один только и остался от тех времен домик, где живет Туземец Ханникат и чинит радиоприемники и всякие другие электроприборы. Мужчине нынче приходится устраиваться по-другому, если ему понадобится такого рода компания».)

Направляясь к Большой Щели, Туземец увидел Фатти Леттимора, Милларда Веста и других знакомых, но уткнул голову в воротник и прибавил шагу, не дав никому заговорить с собой и остановить на полдороге. Солнце уже садилось, а он хотел дойти поскорее до мастерской и закончить ремонт приемников, которые он обещал починить еще на той неделе.

Как только он завернул за угол пожарного депо и вошел в тупик, он сразу увидел, что у него на крылечке сидит Клайд Хефлин. Клайд был одно время профессиональным борцом и разъезжал по всему штату, выступая на ярмарках и в балаганах, но был пожизненно дисквалифицирован прокурором штата, после того как в бешенстве задушил другого борца на ярмарке. Он был два раза женат, но обе жены развелись с ним, вытерпев сколько могли побоев.

— Пора уже тебе, растяпа, показаться в здешних местах, — окликнул его Клайд громким басом. — Я битый час тебя дожидаюсь. Да кто ты такой, черт тебя возьми? Что ты о себе вообразил? Я не того сорта человек, чтобы сидеть тут и дожидаться всякого, вроде тебя.

Туземец подошел ближе, и Клайд, хмурясь, поднялся с места.

— Здравствуй, Клайд, — сказал Туземец, поднимая руку в знак приветствия. — Как поживаешь?

— Не твое дело. Если бы ты не пришел сейчас, я уж собирался пойти к этому большому кирпичному дому на Черри-стрит и вытащить тебя оттуда. Нечего было столько времени валандаться с бабой из-за того только, что ты на ней женился. Мне нужен мой приемник, черт побери. И нужен сию минуту. Ты с ним уже целую неделю дурака валяешь.

Клайд Хефлин был крупный дюжий мужчина, густо обросший темными волосами, и первый крикун во всем городе. Разговаривая с кем-нибудь, он любил орать так, чтобы его было слышно с одного конца городской площади до другого, и его ревущий бас был так же для всех привычен, как полуденный свисток на лесопильном заводе. Основная его должность была помощник шерифа, а кроме того, он служил в полиции сверх штата. Городская полиция нанимала его патрулировать улицы вечером и ночью по субботам, когда город бывал переполнен приезжими фермерами, и он всегда носил с собой наручники, дубинку и револьвер. Клайд любил похвастаться тем, что всегда найдет предлог сбить негра с ног кулаком, прежде чем надеть на него наручники и отвести в тюрьму. За последние десять лет он убил не одного негра, но всегда оправдывался тем, что выполнял только свой долг и защищал собственную жизнь, и его ни разу не судили за убийство. («Не спрашивайте меня, почему так, этого я не знаю, но Клайду Хефлину ненавистны негры больше, чем проповеднику ненавистен грех. Много я видел людей за свою жизнь, но ни разу не встретил такого мерзавца, как Клайд».)

— Зайди в дом, Клайд, — сказал Туземец, отпирая дверь. — Твое радио починить недолго. В один момент будет готово. Я знаю, в чем там дело.

Они вошли в дом, и Туземец включил свет. Маленькую мастерскую загромождали разобранные приемники всех цветов и размеров, мотки и обрывки проводов, пыльные остовы плиток, печей и настольных ламп валялись на полу. Яркие табель-календари прошлых годов и пестрые цветные фото из журналов висели по стенам. Широкий деревянный верстак занимал много места в тесной комнатке. Дверной проем без двери вел во вторую комнату, где стояла двуспальная кровать. Из прочей мебели во второй комнате был один только некрашеный деревянный шкафчик, прибитый гвоздями к стене.

Туземец снял кепку и куртку и, прежде чем подойти к верстаку, повесил их на гвоздь за дверью. Порывшись на верстаке и заодно приведя в порядок загромождавший его хлам, он в конце концов отыскал маленький красный приемник с фамилией Клайда на ярлыке.

— Это починить недолго, — сказал он Клайду, садясь на табурет и нагибаясь над верстаком. — Думается, я точно знаю, что тут неладно. Похоже, кое-где винтики и контакты ослабли. Я помню, что смотрел приемник на днях. Выпускают их нынче скоростным методом. Вот отчего они так часто и портятся. Контакт нарушится или винтик выпадет, а как починишь, то по большей части работает лучше нового. Я против того, чтобы брать с человека за новые лампочки, когда только и надо, что подвинтить кое-где.

— Так какого же черта ты сразу после осмотра не починил приемник?

— Должно быть, некогда было.

Клайд уселся в шаткое кресло с набивкой из хлопка, покрытое серым одеялом. Когда он откинулся на спинку, кресло заскрипело и покосилось на бок.

— Приходится тебе отдать справедливость в одном отношении, — помолчав, сказал Клайд и захохотал так, что кресло опять заскрипело и покосилось, — хотя ты всего-навсего радиотехник-самоучка.

— То есть как это? — спросил Туземец.

— Да, так что ты уж, конечно, переплюнул всех этих жуликов в нашем городе. Должно быть, виновато твое счастье, о котором мне все уши прожужжали. Держу пари, много этих жуликов увивалось бы за вдовой Фрэнка Бауэрса, чтобы прибрать к рукам ее денежки, кабы ты не прибежал на Черри-стрит первым да не всунул ногу в дверь. А все-таки жалко, что Фрэнк скоропостижно помер в такие годы и оставил все имущество вдове для какого-то лодыря, который из этих денег и десяти центов не заработал за всю свою жизнь. Мне наплевать, что именно ты со своим счастьем женился на ней — по-моему, все равно это срам один. Ну, да какого черта! Со всяким может случиться, кто помрет и оставит жене сколько-то долларов. Вот из-за этого одного я больше и не женюсь никогда. Не собираюсь оставлять после себя вдову для какого-то ублюдка, чтобы он потом пустил по ветру все мои трудовые денежки.

Клайд встал и подошел к верстаку. Он постоял, наблюдая, как Туземец подвинчивает что-то в приемнике.

— Скажи мне вот что, Туземец, — начал он, помолчав. — Между нами говоря, что ты собираешься делать со всей этой землей и лесом, из-за которых ты женился на вдове? Продашь или сам будешь обрабатывать?

Туземец быстро помотал головой.

— Я собираюсь заниматься своим делом, как всегда занимался, вот что. Никогда мне не нравилось быть фермером и жить в деревне. Там для меня не место. Я человек городской и слишком люблю городскую жизнь, чтобы менять свои привычки, переселяться туда и жить в грязи, как полагается фермеру.

— С такой уймой земли тебе это не понадобится. Ты только подумай, что можно сделать, не переселяясь за город. Ты можешь продать часть земли за большие деньги и расхаживать по городу руки в брюки до самой смерти — будешь просто богач не у дел. Тебе даже не надо будет считать сдачу, если что-нибудь купишь, — вот какой ты будешь богатый. На твоем месте я бы так и сделал. Черт тебя дери, ведь у тебя как раз такое счастье, какого у меня нет.

Туземец покачал головой.

— Это мне совершенно все равно. Я люблю возиться с электроприборами. Всегда любил, сколько себя помню, а если б пришлось бросить, я бы скулил, как пес, заблудившийся в чужом городе. Я бы не знал, что с собой делать от утра до вечера, если бы не возился у себя в мастерской с приемниками и всем прочим, как вожусь всю свою жизнь. Я бы не променял то, что у меня есть сейчас, даже на место в раю после смерти. Как бы ни было, мне больше нравится тут, чем на небесах. Вот почему я отсюда никуда не уйду, даже и на вершок с места не сдвинусь.

— А как же будет с медовым месяцем? Ведь придется же тебе куда-то поехать? Она станет платить по всем счетам, и тебе это ни цента не будет стоить.

— Нет, сэр! Только не я! — ответил Туземец, решительно мотнув головой. — Нет, сэр!

— Да почему же нет?

— Может ехать сама, если ей вздумается, а мне и так хорошо.

— Это что же значит, тебе так повезло, а ты не хочешь своим счастьем пользоваться?

— Я останусь тут в Пальмире, на своем месте. Я никогда и не собирался уезжать из дому туда, где меня никто не знает. Все мне там чужие. Я даже знать не буду, как кого зовут. Об этом я и подумать боюсь.

— А что она на этот счет говорила?

Туземец покачал головой.

— Ничего она не говорила.

— Ты хочешь сказать, она и не поминала еще про медовый месяц?

— Не слыхал.

— А что ты будешь делать, если она про это заговорит?

— Ничего.

Клайд отошел от верстака и остановился у противоположной стены. Он долго стоял, разглядывая затылок Туземца, прежде чем заговорить.

— О чем же вы с ней разговаривали со вчерашнего дня, после того как поженились? — любопытствуя, спросил он с того конца комнаты.

— Больше об охоте на опоссума.

Клайд захохотал.

— Если хочешь знать мое мнение, смешно этаким манером жениться на богатой вдове и тратить время на разговоры об охоте на опоссума! Знаешь, что я сделал бы на твоем месте?

— Что?

— Я бы ей велел взять побольше денег из банка, и мы уехали бы тратить их в большой отель в Атланте или Новом Орлеане, а то даже и на какой-нибудь этакий дорогой курорт во Флориде. Мне много приходится читать и слышать про Майами во Флориде, и вот туда-то я и мечтаю поехать — пожить среди богачей. Я бы им показал, как надо тратить денежки богатой вдовы. Я бы их просто сыпал горстями, как зерно в курятнике.

— Она может ехать во Флориду или куда ей вздумается, — сказал Туземец. — А я останусь тут, ближе к дому. Меня не заставишь уехать из Пальмиры куда-то в незнакомое место, где я никогда не бывал. Мой папа всю жизнь тут просидел и был доволен, ну и я тоже.

— Может, я и ошибся, — сказал Клайд. — Может, трудовые денежки старика Бауэрса и не вылетят в трубу, как я думал.

Увидев, что Туземец встал и отодвинул в сторону инструменты, Клайд опять подошел к верстаку.

— Ну, теперь все готово, — сказал Туземец, вручая приемник Клайду. — Долго будет работать, не хуже новенького с конвейера.

— Погоди минуту, — сказал Клайд. — Мне еще кое-что хотелось бы узнать, пока я не ушел. Зачем же ты женился на ней, если от этого в кармане у тебя не прибавится? Ты сказал, что не желаешь, чтобы она оплачивала медовый месяц, и землю продавать тоже не хочешь. Вот чего я никак не пойму. Для чего же ты тогда женился?

— Должно быть, я думал, что так надо для того, чтобы моя удача работала как следует, не заржавела и не остановилась на ходу. А получилось очень ловко: оказывается, стол она держит такой, что у всякого слюнки потекут. Кроме того, если люди меня просят оказать им любезность, я всегда готов помочь. Окажешь любезность, и самому приятно делается, тепло на душе.

— Ты что этим хочешь сказать? — спросил Клайд. — Она разве просила, чтобы ты на ней женился? Ты про эту любезность говоришь?

— Ну, можно сказать, что мы встретились на полдороге. Я пошел к ее дому, рассчитывая, что это принесет мне счастье. А уж когда я пришел, она сама все сказала.

— Так вот как оно вышло.

Туземец кивнул:

— В этом роде.

— Тут нужно было «Счастье Ханниката», — сказал Клайд. — Не могу себе представить другой причины, а иначе почему же так легко было нищему ублюдку из Большой Щели попасть на Черри-стрит и жениться на такой богатой вдове.

Клайд сунул приемник под мышку и направился к выходу.

— Сколько я тебе должен? — спросил он.

— Два доллара, — ответил Туземец.

— Я для тебя их наверняка раздобуду к завтрашнему вечеру. — Он открыл дверь и шагнул за порог. — Ты только напомни, чтобы я тебе заплатил.

— Погоди минутку, Клайд, — сказал Туземец, идя за ним к двери. — Ты мне еще не заплатил за прошлый раз, когда я чинил тебе приемник. Ты ведь помнишь? Это уж будут другие два доллара.

— Напомни мне и про них в следующий раз, когда будешь на этот счет со мной разговаривать.

5

После того как Клайд Хефлин вышел из Большой Щели и завернул за угол, Туземец закрыл дверь и включил электрическую печку. Стояла середина октября, и вечера становились все холоднее, как только кончался короткий день и садилось солнце. Недели через две-три с восходом солнца появится и иней на кровлях, и ледяная корочка на грязных лужах.

Придвинувшись почти вплотную к печке и грея руки и ноги, Туземец думал о Мэйбл и о том, что она могла сказать, когда, проснувшись, не нашла его рядом с собой. Она взволнуется и рассердится, в этом он был уверен и понимал, что всего умнее будет не возвращаться домой до утра. За завтрашний день он не тревожился, не тревожился и о том, что она ему скажет: он твердо решил встать утром пораньше и вернуться к ней в дом заблаговременно, еще до завтрака. А Мэйбл тем временем поостынет и так обрадуется его возвращению, что опять угостит его отличным завтраком.

Он основательно отогрелся и уже около часа сидел за верстаком, разбирая, а потом вновь собирая приемник, как вдруг услышал, что дверь за его спиной скрипнула. Стука в дверь не было, и ему вспомнилось, что он ее не запер.

Отпихнув ногой табурет и второпях опрокинув его, Туземец сразу вскочил на ноги. Единственной его мыслью было, что это Мэйбл пришла за ним в Большую Щель, чтобы вернуть его домой, и он так и ожидал, что увидит ее фигуру на пороге.

Джозина, держа в руках сверток в газетной бумаге, вошла в дом и быстро прикрыла за собой дверь. Она стояла, улыбаясь ему, и ждала, пока он с ней заговорит.

Руки у Туземца все еще дрожали, когда он нагнулся и поставил перевернутый табурет на место рядом с верстаком. Все еще вздрагивая, он прислонился к верстаку, чтобы унять дрожь.

— Я не знал, что это ты, Джозина, — сказал он, стараясь говорить спокойно. — Когда я услышал, что дверь отворяется, то подумал, что это, наверно…

Джозина улыбалась, как улыбалась всегда, входя в дом и затворяя за собой дверь. Это была девушка среднего роста, гибкая, светлая окторунка[10] лет двадцати пяти. Волосы у нее были прямые, они казались черными ночью, а на солнце отливали темным золотом. И глаза у нее были карие, а на щеках — несколько мелких веснушек. Улыбаясь, она по привычке слегка склоняла голову на бок и при этом ее ровные белые зубы ослепительно сверкали. («Ну, что можно возразить, если белый живет с негритянкой. Всем известно, что так повелось у нас с незапамятных времен, но, конечно, нынче на этот счет много разговаривать не приходится. Если подумаешь хорошенько, какие тому причины, то кажется, что для белого мужчины это вполне естественно. Так что трудно сказать, правильно это или неправильно, хорошо или плохо. Это такая вещь, которая просто существует — и все тут. Самое главное в этом то, что вы можете жить с такой девушкой сколько вам вздумается и не обязаны на ней жениться. А если свяжетесь с белой девушкой, она выдумает какой-нибудь предлог и заставит вас жениться на себе, а не то подаст в суд и заявит, что она от вас беременна и вытянет все ваши денежки до последнего».)

— Ты рад, что это я? — спросила Джозина.

Он с готовностью кивнул:

— Конечно, рад, Джозина.

Она подошла к верстаку и остановилась перед Туземцем. На ней было свежеотглаженное ситцевое платье светло-желтого оттенка, облегающее фигуру, и незастегнутый короткий черный свитер.

— Я принесла тебе поесть, — сказала она, протягивая ему сверток, — я знаю, что ты, должно быть, голодный. Доволен, что я еды принесла, да?

— Ну еще бы, Джозина, конечно, доволен. — Он посмотрел на сверток в ее руках. — У меня с самого утра во рту ни крошки не было.

— Только ей не говори, — живо сказала Джозина, встряхивая головой. — Ни слова не говори. Она еще ничего про это не знает. Я вынесла еду с черного хода, когда она отвернулась. Если пронюхает, не знаю уж, что она со мной сделает. Она всегда говорит, что отхлещет меня по щекам, если я унесу что-нибудь съестное.

— Ничего я ей не скажу, — быстро ответил Туземец. — Ты же знаешь, ни слова не скажу, Джозина. Тебе нечего бояться.

Джозина отошла от верстака и направилась во вторую комнатку. Когда Туземец перешагнул порог вслед за ней, она уже сидела на кровати и развертывала газету. Сначала она достала большую сковородку с несколькими кусками жареной курицы, а потом развернула холодный пирог с бататами. Разложив все это, она взглянула на Туземца.

— Я уж давно на нее работаю и знаю: когда она на меня злится за что-нибудь, то на все способна. В прошлую пятницу она взбеленилась ни с того ни с сего и принялась колотить меня щеткой. Пришлось выскочить на задний двор, спасаясь от нее, а она стоит на крыльце и орет на меня что есть мочи.

— Что ж, бывают такие женщины, ну и пускай их. А сейчас эта курица и этот пирог глядят на меня до того аппетитно, что не хочется беспокоиться из-за ее фокусов и капризов.

Он сел на кровать рядом с Джозиной и принялся за большой кусок курицы, который она ему подала. Они молчали, пока Туземец не управился с первым куском, и она подала ему второй.

— А что же она сказала, когда проснулась и начала меня искать? — спросил он, с жадностью обгладывая куриную ножку.

— Никогда не видела, чтоб она так бесилась. Хуже, чем в прошлую пятницу. Она прибежала на кухню и начала швырять кастрюльки на пол и пинать их ногами, потом изо всех сил трахнула сковородкой по плите, потом схватила кофейник и швырнула в меня. И все время она орала на меня и ругала меня за то, что ты сбежал. Она сказала, что я знаю, где ты прячешься. Я-то видела, как ты вышел из калитки в переулок, и знала, что ты пойдешь сюда, только ей я ни слова не сказала. И ничем бы она этого от меня не добилась.

Последние несколько лет Джозина с четырехлетней дочкой Эллен жила в одном из маленьких некрашеных домишек негритянского квартала вместе со своей вдовой прабабушкой. Мать Джозины с ее младшими братьями и сестрами жила в нижней части округа Сикамор на большой земледельческой ферме, где работал ее отчим за даровое жилье и жалованье. Джозина кончила негритянскую школу в Пальмире и после рождения дочери работала горничной в нескольких городских семьях. С прошлого года она служила горничной и кухаркой у Мэйбл Бауэрс. И все это время бабушка Мэддокс — прапрабабушка Эллен — ходила за девочкой, пока Джозина работала с раннего утра до позднего вечера.

Если не считать Эллен, которая выделялась среди других своей светлой кожей и золотистыми волосами, Джозина была светлее всех в семье, светлее даже братьев и сестер. Джозина несколько раз спрашивала у матери, кто ее отец, и в конце концов все-таки допыталась, как его зовут, однако мать не пожелала больше разговаривать о таком давнем событии. Зато бабушка Мэддокс говорила не стесняясь и рассказала Джозине все, что знала о нем. Это был Далтон Бэрроуз, адвокат и директор Первого национального банка в Пальмире, и к пятидесяти годам он уже восемь лет пробыл сенатором штата. Далтон, который взял жену из богатой семьи, должен был пройти в конгресс от демократической партии на ноябрьских выборах.

Джозина и Туземец увиделись впервые в этом году на углу возле городского пожарного депо как-то вечером, когда она возвращалась домой с работы, а он — из заведения Эда Говарда. После этого встречаться на том самом углу несколько раз в неделю вошло у них в привычку, а когда она поняла, как сильно его влечет к ней, она охотно согласилась пойти к нему домой. Она думала пробыть у него час или два в тот первый раз, но ушла только утром на рассвете. Так оно и продолжалось с тех пор.

В жаркие ночи долгого лета, когда они молча сидели на крылечке под звездами или, довольные, дремали в кровати, ее чувство к нему окрепло, стало более полным, и вскоре она поняла, что любит его.

Этим летом они часто говорили о совместной жизни, но оба они знали, что выхода для них нет и в Пальмире это невозможно. Джозина говорила, что готова поехать с ним куда угодно, в любое место на свете, где они могли бы жить как муж с женой, даже если им нельзя будет пожениться. Однако Туземец даже и разговаривать не хотел о том, чтобы уехать из Пальмиры в какой-то незнакомый город в другой части страны. Он говорил, что родился в Пальмире и прожил тут всю свою жизнь, так же как и его папа, и если он попробует жить где-нибудь еще, то ни одной минуты не будет счастлив.

Джозина была влюблена в него ничуть не меньше прежнего, но теперь, после того как он женился, она поняла, что ей самой придется позаботиться о своем будущем. Ей было уже около двадцати пяти лет, а она все еще оставалась незамужней, без семейного очага. Еще несколько лет — и ей будет тридцать, а там очень скоро и сорок.

Джозина подала ему последний кусок жареной курицы. Она замолчала с той самой минуты, как он начал есть, и до сих пор все еще обдумывала, как сказать ему, на что ей придется решиться для того, чтобы у них с Эллен был семейный очаг. Не один мужчина собирался на ней жениться, и как раз сейчас один из таких с надеждой ждал ее ответа. Звали его Харви Браун, ему было двадцать восемь лет, и он служил грузчиком на товарной станции — работа хорошая.

— А что еще Мэйбл про меня говорила? — спросил Туземец, дожевывая последний кусок курицы.

Джозина смущенно взглянула на него.

— Что ты сказал?

— Еще что она говорила?

— Ничего особенного. По-моему, она так волновалась и злилась, что ей было не до разговоров — разве вот только шипела на меня за все, что только ей в голову взбредет. Сама разбила тарелку, а отругала за это меня. Даже за то мне досталось, что она забыла, куда сунула свои очки. Сказала, что это я их спрятала. Ты уж поостерегись, когда вернешься туда. Она, может, начнет швыряться в тебя вещами, как только ты дверь откроешь.

— Мне, может, не придется на этот счет беспокоиться, — ответил Туземец, слегка посмеиваясь. — Только я сначала хорошенько подумаю. Ничего не будет удивительного, если я решу здесь остаться навсегда, а туда больше не вернусь. Если ты мне будешь приносить еду повкуснее, как нынче вечером, то мне и незачем туда возвращаться.

Джозина отвернулась, чтобы скрыть слезы, навернувшиеся на глаза.

— Ты на ней женат теперь, — сказала она взволнованно. — Это большая разница. Дальше так продолжаться не может.

— Что «продолжаться не может»?

Она закрыла лицо руками.

— О чем ты говоришь, Джозина?

Не отнимая рук от лица, она покачала головой.

— Я хочу знать, что значат твои слова, — сказал он. — Что «дальше продолжаться не может»?

Схватив Джозину за руку, он заставил ее открыть лицо, и увидел, что она плачет.

— Ну, хорошо. Я тебе скажу. Да и надо сказать теперь же. Это из-за того, что на ней тебе можно было жениться. А на мне — нельзя. Вот что! Я ее ненавижу! Ненавижу! Не смела бы она со мной так обращаться, если б я не была то, что я есть!

— Да ведь все останется по-старому, Джозина. Нам с тобой не все ли равно.

После этого Джозина уже не могла сдержаться и заплакала. Когда она опять закрыла лицо руками, щеки у нее были мокры от слез.

— Нет, не все равно. Ты не понимаешь. Больше так продолжаться не может. Никогда не будет по-старому. Я ничем не хуже ее — только что не родилась белой, как она. На ней ты мог жениться, а на мне не мог. Нам даже не дадут жить вместе — разве вот так, как сейчас, — а мне этого мало. Вот почему у нас никогда уже не будет по-прежнему.

Она положила голову ему на плечо, и он почувствовал, как крепко вцепились пальцы Джозины в его руку. Она зарыдала так, что все ее тело вздрагивало.

6

— Мне нужно сказать тебе что-то, — услышал он голос Джозины. Она больше не плакала, и ее голос звучал спокойно. — Что-то очень важное.

— О чем ты говоришь, Джозина? Что-нибудь про Мэйбл?

— Нет. Не про нее. Про нас с тобой.

— А что это такое?

Она крепко сжала его руку.

— Я больше сюда не приду. Сегодня последний раз. Больше я с тобой не увижусь. Никогда больше не увижусь — так, как сейчас.

Повернувшись к нему лицом, она обвила его шею руками и отчаянно прижалась к нему. По силе ее объятий он чувствовал, как напряглось все ее тело.

— Не говори так, Джозина, — умолял он. — Я не отпущу тебя. Не могу отпустить, после всего что было.

— Так надо.

— Почему?

Она не ответила.

— Потому что я женился на ней? Поэтому?

— Это одна причина… — Она замолчала, часто Дыша. — Да, это одна причина. Не могу я быть в этом доме каждый день с утра до вечера и видеть тебя с ней. Мне будет слишком больно.

— Ты можешь днем работать где-нибудь в другом месте.

— Нет. Это нисколько не поможет. Совсем не поможет. Ты все-таки останешься ее мужем. — Руки Джозины обвили его шею. — А кроме того, есть и еще причина.

— Какая же причина?

— Эта причина важней всего другого. Я выхожу замуж…

В комнате надолго воцарилось молчание. Слышался только отдаленный свисток товарного поезда, подходившего к Пальмире.

— За кого же ты выходишь?

— За человека из моего народа.

— Для чего тебе это понадобилось?

— Другого выхода нет. Ты сам знаешь, что это правда.

Он взглянул на принесенный ею пирог. Корочка на нем была решетчатая, подрумяненная сверху и с боков, но впервые в жизни у него совсем пропал аппетит.

— Почему же нет другого выхода, Джозина?

— Мне нужна семья для Эллен. Бабушка проживет недолго — она такая дряхлая и слабая, — и после нее некому будет заботиться о девочке, пока я работаю. А я не хочу, чтобы Эллен выросла без отца: каждой девочке и каждому мальчику нужен отец. И он должен принадлежать к моему народу. Только и есть один этот выход.

— Но не выходи замуж сейчас, Джозина, — просил он, крепче прижимая ее к себе. — Во всяком случае, погоди немного, хоть совсем немножко. Только, ради бога, не сейчас. Я не хочу, чтобы ты выходила замуж. После всего, что было, сейчас не время…

— Сейчас как раз пора. Я не могу дольше ждать.

— Я тебе не позволю! Слышишь?

Она покачала головой.

— Так надо. Сам знаешь, я тебя люблю, но я негритянка, а ты белый. Этого не переменишь — никогда. Нам не дадут жить вместе по-хорошему. Они не станут мешать нам, если я буду ходить сюда ночью, зато днем я не смогу здесь оставаться. Вот когда поднимется шум! Скажут, что я хочу жить, как белая женщина. А я должна оставаться тем, что я есть. Я не могу выдать себя за белую — по крайней мере здесь, в Пальмире.

Он сидел молча, соображая, как бы убедить ее, чтобы она передумала. («Я выполнял свой пастырский долг сколько мог, но в конце концов мне надоело, и я устал спорить с Ханникатом о том, что нельзя же впускать в свой дом негритянку и позволять ей проводить там несколько ночей в неделю. Я говорил ему, что это так же дурно, как бывало в старое время в Большой Щели, а он на это отвечал, что от своего папы он слышал, будто бы в то время держать любовницу-негритянку было все равно, что держать пару гончих псов для охоты на опоссума. Вот почему я и бросил его уговаривать. Это самый большой упрямец, с каким мне только приходилось спорить. Каждый раз, как я увещевал его, указывал на то, что он живет в грехе, и пытался добиться от него обещания, что он перестанет путаться с негритянками, он неизменно отвечал, что его папа рассказывал и то и другое насчет обычаев нашей страны и что он скорее готов верить слову своего папы, чем тому, что рассказывают про небеса и райское блаженство. Я говорил ему, что он, а до него его папа поддавались диавольскому искушению и оба кончат тем, что попадут в преисподнюю, но мои слова не оказали никакого влияния на такого упрямца, как Туземец Ханникат».)

— Я хочу жить с кем-нибудь все время, и днем и ночью, — услышал он голос Джозины. — Вот что я чувствую. А другого выхода нет. Неужели не понимаешь? Вот почему я и выхожу замуж — за человека из моего народа. Я знаю, что я цветная, и знаю, что мне надо делать.

— Но ведь на самом деле ты не такая, Джозина. Ты только отчасти негритянка и сама это знаешь.

— Я знаю, кто я такая.

— Ты бы могла сойти за белую. Я видывал белых людей, у которых кожа куда темнее твоей.

— Этого мало… то есть белые люди так думают, что мало. А я хочу быть сама собой. И я знаю, что это такое. Такие девушки, как я, недостаточно хороши для белых — хороши разве только ночью да для того, чтобы работать на них, — но для себя я всегда достаточно хороша. И с этих пор я буду только негритянкой, для этого я и родилась.

Он встал с кровати и прошелся по комнате взад и вперед.

— Джозина, не бросишь же ты ходить ко мне после всего, что было. Не надо меня бросать. Я без тебя жить не могу. Ты же знаешь, как я к тебе привык. Я бы не мог привыкнуть ни к какой другой. Это чистая правда, Джозина. Ведь ты мне веришь? Для меня ты лучше всех на свете. Никогда не было такой, как ты, и никогда не будет. Без тебя я просто сам не свой. Все тогда становится совсем другим.

Поднявшись с места, она подошла вплотную к нему и прижалась щекой к его щеке.

— И я то же к тебе чувствую, — говорила она. — И сейчас я здесь, с тобой, как и всегда была.

Он хотел было обнять ее, но она не далась, снимая с себя свитер и расстегивая желтое платье. Он сел на край постели.

Отложив платье в сторонку, она остановилась на минуту, прежде чем подойти к нему. Глядя на нее в такое время, он всегда думал, что фигура у нее как на картинках, какие посылают в Валентинов день.

— Поцелуй меня, — шепнула Джозина. — Поцелуй покрепче. Делай со мной, что хочешь.

Он обнял ее пышущее жаром тело и со всей силой привлек к себе.

— Ну, что же ты, милый, — услышал он ее шепот. — Целуй меня еще.

— Ты никогда не уйдешь от меня, Джозина, — сказал он. — Я не пущу тебя. Мне все равно, что бы ни случилось. Я не дам тебе уйти от меня.

Она закрыла ему рот своей рукой.

— Не говори сейчас ни о чем, милый. Я не хочу ничего слушать. Целуй меня, как ты умеешь.

С улицы кто-то громко постучался в дверь. Когда они услышали этот стук в первый раз, он показался им каким-то не настоящим, невозможным, но потом он сделался еще громче и настойчивее, и уже нельзя было не обратить на него внимания.

Он сел, спустив ноги с кровати.

— Я забыл запереть дверь. Кто угодно может войти сюда сейчас.

Джозина подталкивала его, торопя встать с постели.

— Не впускай никого! Скажи, чтобы уходили прочь!

Он выскочил из комнатки и бросился к входной двери. Но не успел он добежать и повернуть ключ в замке, как дверь отворилась и вошла Мэйбл. Он растерянно смотрел, как она закрывает за собой дверь.

— Я так и думала, что найду тебя здесь, в этой лачуге, — сказала она резким голосом и поджала губы. Волосы у нее падали на лоб, и она то и дело отбрасывала их взмахом руки. — Что ты тут делаешь? Отчего ты убежал?

Ответа Мэйбл не стала дожидаться.

— Скажи хоть что-нибудь, — сердито понукала она. — Что с тобой стряслось? Почему ты молчишь?

— Ну, я обещал кое-кому починить радио и хотел сдержать слово. Мое честное слово…

Мэйбл заглядывала за его спину в открытый дверной проем. Но едва она шагнула вперед, как он быстро загородил ей дорогу.

— Стой, Мэйбл! Не надо…

— Что там такое происходит? — спросила она.

Он хотел было задержать ее, но она одним движением руки легко оттолкнула его в сторону.

— Не входи туда, Мэйбл!

Она в это время была уже на пороге второй комнатки. Когда Туземец вошел за ней следом, она уже стояла в ногах кровати. Джозина забилась в угол комнаты, держа перед собой свое желтое платье. Бежать Джозине было некуда и спрятаться тоже некуда.

— Ах ты, бесстыжая! — завопила Мэйбл, хватая желтое платье и вырывая его у Джозины. — Ты же голая, как ощипанная курица!

Она с минуту разглядывала желтое платье, потом швырнула его на пол.

— Так я и знала, что у всех вас, бесстыжих девок, совести нет, но вот уж не думала, что увижу одну бесстыдницу совсем голую! Первый раз в жизни вижу такую гадость!

Джозина хотела было прикрыться подушкой, но Мэйбл вырвала у нее подушку и швырнула ее в угол через всю комнату.

— Я и подозревала что-нибудь в этом духе, когда вошла в кухню и хватилась целой жареной курицы и пирогов с бататами. Только посмотрите на нее! Ворует еду из моего дома! Прячется тут голая с белым мужчиной! Да еще с этим! — Она повернулась к Туземцу, сердито глядя на него. — Понимаю, что ты тут делаешь, Джозина Мэддокс. Ты точно такая же, как все остальные негритянки. Вечно стараешься соблазнить какого-нибудь белого мужчину.

Мэйбл пришлось замолчать, чтобы перевести дыхание. В эту минуту она еще раз взглянула на Туземца, сердито и с омерзением.

— Чтобы твоей ноги больше не было в моем доме! Слышишь, Джозина Мэддокс? Можешь проделывать всякие фокусы где-нибудь в другом месте! Надеюсь, что больше никогда в жизни тебя не увижу!

Обернувшись, Мэйбл посмотрела на Туземца и погрозила ему пальцем.

— А теперь, Туземец Ханникат, позвольте мне сказать вам кое-что. С утра я первым долгом пойду к своему адвокату и разведусь с вами — подлый вы человек, путаетесь с негритянками! Вы меня никогда не любили. Вы не пощадили моей гордости, моей любящей натуры. Вы даже не умеете обращаться с порядочной женщиной, вроде меня. Вам нужны были только мои деньги, чтобы содержать эту бесстыжую Джозину Мэддокс в вашей лачуге. Вот на что пошли бы мои денежки, если б я сама не заявилась сюда и не увидела это позорное зрелище своими глазами. Вот и содержите ее теперь сами — она вашего поля ягода. И не смейте возвращаться в мой дом за вашими отрепьями! Я их выброшу на улицу, там им самое подходящее место. Можете поискать на улице ваш дробовик и все остальное, если вам оно нужно. Мерзкий развратник! Видеть вас больше не хочу!

Прежде чем выйти из комнаты, она повернулась и плюнула в лицо Джозине.

— Вот что я думаю обо всех вас, бесстыжих девках. Вы только для того и живете на свете, чтобы соблазнять белых мужчин своим телом!

Дойдя до входной двери, Мэйбл опять остановилась и оглянулась на Туземца.

— Вас обоих надо преследовать по закону за смешение рас. Это позор для всех порядочных людей. Я тоже этого так не оставлю. Ну погодите вы оба с этой бесстыжей Джозиной Мэддокс, сами увидите, что не оставлю. Я с вами поквитаюсь! Еще пожалеете!

7

На следующее утро, к одиннадцати часам, распространяясь со всех сторон городской площади, как вспышка огня среди сухой осоки в октябре, слух насчет кратковременной семейной жизни Ханниката и Мэйбл Бауэрс и сплетня насчет того, как она застала с ним голую Джозину Мэддокс в Большой Щели, разошлись с уличных углов по конторам и лавкам во всем городе.

Слухи быстро передавались из уст в уста с большими преувеличениями и фантастическими прикрасами, как это и всегда бывало в Пальмире. Следовательно, подробный отчет о том, что случилось прошлой ночью, и в истинном и в искаженном виде, разошелся в более широком кругу и гораздо скорее, чем могла быть напечатана статейка для семейного чтения в «Вестнике округа Сикамор».

После этого весть о том, что Мэйбл побывала в Большой Щели и застала Туземца с Джозиной, передавалась из уст в уста и обсуждалась на заправочных станциях и в парикмахерских, переходя из дома в дом и из квартала в квартал.

Из замужних женщин мало кто удивился, услышав эту новость, потому что такие события в Пальмире случались довольно часто, однако это насторожило их и заставило более подозрительно относиться к собственным мужьям. Большинство мужчин, толковавших на этот счет, беспокоились скорее о своей личной свободе по вечерам, чем о чем-либо ином, даже когда они говорили, как им прискорбно слышать, что Туземца застали с голой негритянкой; они опасались, как бы им самим не попасться в таких же обстоятельствах.

В Пальмире было меньше трех тысяч жителей и население города делилось почти поровну на негров и белых, а потому было очень вероятно, что представители обеих рас, начиная от пятнадцати-шестнадцати лет и выше, к концу дня имели возможность узнать о том, что случилось на Черри-стрит и в Большой Щели за последние двадцать четыре часа.

— Мне, право, жаль слышать, что Туземец так попался, — сказал Эл Дидд, узнав эту новость, — но одно тут есть и хорошее. Это мне будет отличный урок, чтоб я его зарубил на носу и не забывал на будущее время. А кроме того, оно показывает, до чего мужчина может распуститься: и дверей не запрет, и предосторожностей никаких не примет. Я теперь буду очень ласков со своей старухой, ласков, как никогда раньше, и несколько вечеров посижу дома. Не желаю, чтоб она забрала себе в голову совать нос в мои дела и следить за мной, когда я выхожу пройтись после ужина. Это уж будет черт знает что, если мужчине нельзя даже выйти из дому и прогуляться вечерком, когда ему вздумается. Надеюсь, что никогда до этого не доживу. Оно было бы не лучше, чем сидеть за решеткой и под замком в нашей городской тюрьме.


Если возвратиться к началу утра, то окажется, что в ответе за все разговоры и сплетни, ходившие по городу, был Миллер Хайэт. Миллер совсем не умел держать язык за зубами, какое бы секретное ни было дело, и всегда выбалтывал все, что знал, первому встречному. Не теряя времени, он сообщил Элу Дидду, Джорджу Дауни и еще нескольким лицам, что сегодня утром в девятом часу к нему в контору на втором этаже банковского здания приходила Мэйбл и просила развести ее с Туземцем как можно скорее.

Миллер Хайэт, дородный мужчина среднего роста с седеющими волосами и круглым румяным лицом, последние двадцать лет состоял поверенным и адвокатом Фрэнка Бауэрса. Все эти годы он был знаком с Мэйбл, и ему хотелось побранить ее за то, что она неосмотрительно вступила в новый брак так скоро после болезни и неожиданной смерти Фрэнка. Однако он знал, что было бы неблагоразумно порицать ее в такое время, — он опасался, что всякое мало-мальски несочувственное слово, сказанное им в такую минуту, когда она раздражена и взволнована, заставит ее уйти из его конторы и обратиться к другому адвокату. Он уже предвкушал тот солидный гонорар, который надеялся получить от нее.

Миллер внимательно выслушал рассказ Мэйбл обо всем, что произошло после свадебной церемонии. Когда она замолчала, он расспросил ее подробно о том, что случилось за последние двадцать четыре часа. Подумав, Миллер посоветовал ей добиваться признания брака недействительным, что при существующих обстоятельствах будет предпочтительнее развода и достижимо быстрее и легче.

Мэйбл сидела перед ним, не говоря ни слова. Казалось, она в любой момент готова была встать и выйти из конторы. В Пальмире насчитывалось еще восемь или девять адвокатов, и она знала, что каждый из них будет рад иметь такую богатую клиентку.

— Большинство адвокатов, если только они не специалисты по бракоразводным делам, не любят браться за такие казусы, — сказал Миллер, хмуря брови, — но, к счастью, я не лишен возможности посоветовать вам, как взяться за это дело, и в качестве старого друга семьи буду только этому рад. Так вот, из заявления, которое вы мне сделали, я заключаю, что ваш брак не был фактически осуществлен, как это полагается по закону. При таких обстоятельствах и как это предусмотрено существующим положением, вы имеете право требовать, чтобы ваш брак был признан недействительным. Это значит, что вас не будут беспокоить и подвергать тем унижениям, которые обычно неизбежны в бракоразводном процессе. Как старый друг семьи и питая глубокое уважение к женщине, я стремлюсь оберечь ваше доброе имя и предотвратить всякие злостные и скандальные сплетни, которые неминуемо возникнут, если вы будете вынуждены повторить в открытом заседании суда все те заявления щекотливого личного характера, которые вы сделали мне несколько минут назад строго конфиденциально.

Миллер улыбнулся и замолчал, дожидаясь, что она кивнет в знак согласия или одобрит хоть словом предложенный им план, но Мэйбл все так же сидела на стуле, выпрямившись, не двигаясь и не говоря ни слова. Миллер нервно откашлялся.

— Я хочу сказать еще кое-что важное, Мэйбл, в связи с этим делом, — продолжал Миллер. — Я как раз в очень хороших отношениях с председателем суда. Вот что я сделаю: зайду туда и поговорю с ним неофициально и доверительно. Я объясню ему, что брак по прошествии всего этого времени не был завершен, как следует по закону — не по вашей вине, разумеется, — и я уверен, что смогу добиться расторжения брака, не привлекая вас к даче подробных показаний на суде. А иначе, как вы должны знать, вам придется давать показания интимного характера касательно брачных отношений или отсутствия таковых — в том случае, если вы будете просить развод, а Туземец Ханникат подаст встречный иск. Ну, я уверен, что вы послушаетесь моего совета в этом деле. Ведь вы, конечно, послушаетесь, Мэйбл?

Он остановился и подождал, не скажет ли что-нибудь Мэйбл, но она молчала, поджав губы.

— Ну, хорошо, Мэйбл, я объясню подробнее обычную процедуру бракоразводного процесса в спорных случаях, — торопливо продолжал он, бегло улыбнувшись. — Для того чтобы получить постановление о разводе и при данных обстоятельствах надеяться на успех, вас вызовут для дачи показаний о нежелании Туземца Ханниката или о его неспособности выполнять супружеские или брачные обязанности. Более того, суд вас попросит описать подробно, что именно вы увидели, застав вашего супруга в обществе Джозины Мэддокс, которая была раздета. И даже после того, как вы претерпите такое испытание, всегда есть риск, что суд вынесет решение в пользу ответчика. А если так случится, то в силу закона вы останетесь женой Туземца Ханниката до самой вашей смерти. Можете себе представить, как все это будет тягостно для женщины с вашей чувствительностью. А если вы последуете моему совету, то брак будет признан недействительным, мы пресечем в корне все скандальные слухи, чтобы они не стали достоянием гласности, и вы сможете сохранять это в тайне всю свою жизнь.

— Я сюда пришла, чтобы добиться развода, а не для чего-нибудь другого, что вы придумали, — сказала Мэйбл своим обычным резким тоном. — Я не понимаю, о чем вы говорите, и понимать не хочу. Я знаю, что мне нужно, и меньшим не удовольствуюсь. Много найдется и других адвокатов…

— Мэйбл, — прервал ее Миллер, приятно улыбаясь и наклоняясь вперед над столом, — Мэйбл, как старый друг семьи и ваш поверенный, я только стараюсь сохранить в тайне подробности этого несчастного дела для вашей же пользы. Вы знаете, как сплетни могут извратить и исказить правду, если дать им хоть малейшую зацепку. Люди больше всего любят слушать и повторять какую-нибудь клевету. Вы сами знаете, какого характера сплетни расходятся по всему городу из конца в конец, когда происходит что-нибудь в этом роде. Поверьте мне, Мэйбл, по городу будет ходить гораздо меньше сплетен, если…

— Я лучше вашего знаю, что, по-моему, нужно сделать, — сказала она. — И не желаю, чтобы вы толковали мне о чем-то совершенно другом. Я пришла сюда, уже приняв решение, все так и останется, как я решила.

— Вы имеете полное право думать по-своему, Мэйбл, но факт остается фактом: вы сами сказали, что между вами не было обычных супружеских отношений или физической близости. А по закону брак считается юридически завершенным только тогда…

— Я уже сказала вам, что мы с ним долго лежали в кровати, после того как он проохотился на опоссума всю ночь, и если это у вас не по закону, то не знаю уже, что законно. И, хоть это было днем, я спустила шторы, и в спальне стало темно, как ночью. И я заплатила за разрешение на брак из своих собственных денег и дала преподобному Уокеру десять долларов за свадебную церемонию. Кроме того, я позвонила самым близким друзьям по телефону и сказала, что выхожу замуж.

Миллер откинулся на спинку кресла и старательно потер обе щеки ладонями.

— Мэйбл, закон строг и точен в своем определении брачных отношений, и ни с какими вашими толкованиями этого закона суд считаться не будет, как бы недвусмысленны они ни были. Не буду приводить вам точную цитату, но могу вас уверить, что она относится к физической стороне дела. Так вот, если это дело будет слушаться в суде и Туземец Ханникат представит со своей стороны оправдания и скажет, что он не намерен с вами разводиться, то вам предложат известные вопросы, на которые вы обязаны будете отвечать под присягой. А если это случится, то для того, чтобы как можно лучше защищать ваши интересы, я должен знать наперед все факты, относящиеся к делу. И вы можете не упоминать про то, что заплатили за разрешение и дали десять долларов преподобному Уокеру. Это не имеет значения, несущественно и суда не касается. Так вот, я не могу предпринять нужных шагов в ваших интересах, пока вы не откроете мне — конфиденциально, разумеется, — некоторых, важных подробностей касательно ваших матримониальных или брачных отношений с Туземцем Ханникатом. Я уверен, что вы понимаете, насколько это необходимо.

Мэйбл недоверчиво посмотрела на него.

— Что вы хотите знать? — осторожно спросила она. — Но только вы поделикатней меня расспрашивайте, Миллер Хайэт. Есть такие вещи, которых я ни вам и никакому другому мужчине не скажу.

Миллер закрыл глаза на несколько секунд, обдумывая, как сформулировать вопрос, чтобы Мэйбл на него ответила. Глубоко задумавшись, он то и дело потирал свои румяные щеки. Когда он заговорил, его глаза были все еще закрыты.

— Мэйбл, покорялись ли вы — как жена — вашему мужу Туземцу Ханникату, в то время когда вы с ним вместе находились в спальне? Или в гостиной, или еще где-либо в доме? Иными словами, были ли вы одеты или раздеты таким образом, чтобы быть доступной его желаниям все это время или часть этого времени?

Мэйбл выпрямилась, сидя на краешке стула.

— Это не ваше дело, Миллер Хайэт! — сказала она, поджимая губы. — Но могу вам сообщить, что все это время на мне была надета ночная рубашка! А я никогда не показываюсь в таком виде в гостиной или еще где-нибудь в доме! Я всегда прилично одета, выходя из спальни! Я удивляюсь, как вам пришло в голову задать такой вопрос, Миллер Хайэт!

Миллер слегка улыбнулся.

— По крайней мере это лучше, чем сказать, что вы все время ходите в пижаме, Мэйбл.

— Я не такого сорта женщина, чтобы носить пижаму.

Миллер нахмурился, обдумывая, как задать следующий вопрос, который он считал необходимым. Даже после того, как он его задал, он не надеялся, что она ответит хотя бы «да» или «нет».

— Ну, Мэйбл, — начал он, — я хочу, чтобы вы считали меня не старым другом семьи и даже не мужчиной, а только адвокатом. Вопрос, который я хочу вам задать, не имеет личного характера. И смею вас уверить, что он необходим в этом исключительном деле. Ведь вы поможете мне, Мэйбл?

— А что это такое? — спросила она подозрительно.

Миллер нервно откашлялся.

— Скажите, он… Туземец Ханникат… снимал ли он брюки в вашем присутствии?

— Без грубостей! — резко оборвала она его. — Я не собираюсь сидеть тут и слушать такие разговоры.

— Нет, погодите минутку, Мэйбл, — быстро возразил Миллер, для успокоения поднимая кверху ладонь. — Не уходите, Мэйбл. Сидите, не вставайте. Вам не нужно отвечать на этот вопрос, если вы не желаете. Единственная причина, почему я задал этот вопрос, вот какая: мне кажется, лучше будет сообщить эти факты вашему адвокату по доверенности, чем быть вызванной в суд, где вас принудят разоблачить их перед всем городом. Но вы не беспокойтесь, Мэйбл. Мы найдем возможность довести это дело до конца, который удовлетворит вас во всех отношениях.

Мэйбл крепко стиснула руки на коленях и ничего не ответила.

8

Миллеру Хайэту не так-то легко было убедить Мэйбл в том, что ей следует добиваться признания брака недействительным, а не постановления о разводе. Она все твердила, что это оскорбляет ее гордость. Она внушила себе, что ее друзья сочтут ее потерпевшей стороной и будут больше ей сочувствовать, если она получит развод, а если брак будет признан недействительным, это может навести на мысль, что охота на опоссума показалась мужчине более привлекательной, чем женские достоинства Мэйбл.

Миллер не мог уговорить ее до тех пор, пока не доказал ей, что в Пальмире, да и во всем округе Сикамор найдутся десятки и десятки женщин, которые знают по личному опыту, что охотничья лихорадка, вдруг нападающая на мужчину ранней осенью, действует куда могущественнее в физическом и эмоциональном отношениях, нежели обычные человеческие страсти и желания.

— И не забывайте, Мэйбл, что первобытный охотничий инстинкт в нормальном мужчине пока еще сильнее законов о браке, созданных человеком.

— Не верю ни единому слову из всей этой болтовни, — сказала Мэйбл. — Я все-таки думаю, что настало время, когда все женщины должны собраться и запретить мужчинам уходить куда-то и шататься бог знает где целую ночь. Это просто предлог, который выдумали для себя мужчины, лишь бы выбраться из дому, как только стемнеет, и путаться с бесстыжими негритянками, вроде этой Джозины Мэддокс. Если никто другой не положит этому конец, то я выполню свой долг.

— Мэйбл, разве Фрэнк никогда не охотился на опоссума?

— Ну да, охотился иной раз. Но Фрэнк был не такой человек, чтобы якшаться с этими наглыми девчонками, у которых хватает бесстыдства снимать с себя платье и соблазнять белого мужчину своим телом.

Наконец, согласившись подать просьбу о признании брака недействительным, вместо того чтобы ходатайствовать о разводе, Мэйбл сказала Миллеру, что немедленно вслед за этим она намерена хлопотать, чтобы и Туземца и Джозину арестовали за смешение рас. («Мэйбл хорошая женщина. Намерения у нее самые лучшие. Беда в том, что если такая женщина овдовеет или разведется, потрясение может на время лишить ее душевного равновесия, и в силу этого она способна на крайности и безрассудства. Вот почему многие из таких женщин опять выходят замуж очертя голову, сами не понимая, что делают. У других выманивают деньги ловкие говоруны, а третьи затевают крестовые походы против чего-нибудь такого, к чему они прежде не проявляли ровно никакого интереса. Дайте только Мэйбл время опомниться, и она придет в себя и станет такая же, как прежде. По существу она хорошая женщина».)

Миллер подскочил на стуле, и его цветущее лицо выразило удивление. Ему пришлось откашляться, и только после этого он смог заговорить.

— Кажется, я вас плохо расслышал, Мэйбл. Что вы такое сказали?

— Я хочу, чтобы Туземца Ханниката и Джозину Мэддокс арестовали за смешение рас.

Он посмотрел на нее через стол, потирая лицо и сочувственно морщась. Рот у него был раскрыт, но заговорил он далеко не сразу.

— Послушайте меня, Мэйбл, — сказал он сдержанно. — Выкиньте это из головы. Я не желаю принимать участия в таком сумасбродном проекте. И пальцем ради него не шевельнул бы.

— Вам платят за то, что вы адвокат, и вы должны делать то, что я хочу. А я хочу, чтобы их арестовали.

— Но ведь этим делом должны ведать органы полицейского надзора, если они захотят, а я уверен, что они не захотят. Они бы, вероятно, приняли меры, если бы дело шло о негре и белой женщине, а не наоборот. Это просто не принято, и я не помню, чтобы они когда-нибудь вмешивались в личные права белого человека. Вмешиваться в это не их дело.

— Тогда это будет мое дело.

— Нет, Мэйбл, — увещевал ее Миллер. — Не говорите так. Послушайте меня как старого друга семьи. Частное лицо не имеет права вмешиваться в такие личные дела. Я готов советовать вам и руководить вами во всем, что касается судебных процедур и выступлений по поводу признания недействительным вашего несчастного брака с Ханникатом. И я буду по-прежнему управлять состоянием Фрэнка, до тех пор пока оно не будет закреплено за вами и переведено на ваше имя. Но я отнюдь не собираюсь вступать в спор с существующими в нашей стране обычаями. Решительно, это единственное, чего я не стану делать. Если б я принял участие в таком деле, все городские адвокаты подумали бы, что я рехнулся.

— Не для того я сюда пришла, Миллер Хайэт, чтобы слушать такие разговоры, — сказала Мэйбл, вся вспыхнув от гнева. — Вы мне не помешаете сделать то, что я считаю правильным.

— Помешать я вам, быть может, не смогу, но и участвовать в этом я не собираюсь. — Он взглянул на нее, решительно мотнув головой. — Я думаю то, что говорю, Мэйбл. Некоторые обычаи в этой части страны освящены историей и установились слишком давно для того, чтобы первый встречный мог их ломать в наше время. Всем известно, что смешение рас имеет место в течение круглого года, как только солнце зайдет. А то, что свыше ста лет было общепринятым обычаем в нашей части страны, ни вы, ни я, ни Джон Джонс не можем менять по нашей прихоти. Как бы то ни было, если бы прикосновенные к этому лица не пожелали, то ничего подобного не произошло бы. Теперь вы сами можете видеть, почему это является делом личного вкуса и свободного выбора.

— Не верю ни единому слову! Только белые подонки могут пасть так низко! Порядочные белые люди ничего подобного не сделают!

— Вероятно, можно установить какое-то различие между белыми подонками и порядочными белыми людьми, как вы их называете, но такое произвольное различие не оказывало никакого влияния на обычаи страны в прошлом и вряд ли окажет в настоящем. Для того чтобы убедиться в этом, вам стоит только оглянуться по сторонам и увидеть всех этих мулатов, квартеронов[11], желтых и коричневых и всех других цветов кожи и глаз у нас в стране. И глядя на них, вы нередко усмотрите большое фамильное сходство — и то, что вы назвали бы сходством в чертах лица и физических особенностях, — с лучшими белыми семействами. В округе Сикамор можно наблюдать фамильные черты мулатов Паттерсонов наряду с фамильными чертами белых Паттерсонов. И кто угодно может сказать то же самое о фамильных чертах Лонгстритов, Тилденов и многих других семейств. И такими они стали отнюдь не потому, что их нашли под капустой.

Миллер поднялся с кресла и встал, выпрямившись, за письменным столом. («Много приходится слышать о примеси белой крови у негров, но почти никогда не говорят о примеси негритянской крови у белых. Однако не думайте, что ее не существует. Быть может, в наше время это объясняется другими причинами, чем лет пятьдесят или сто назад. И причин в то время было довольно много и весьма основательных. Например, одна причина, о которой часто забывают, это обычаи и нравы на плантациях. Если плантатор имел от жены семерых или восьмерых детей, что в те времена было средней цифрой, а потом эта жена умирала от родов, то он поручал детей заботам негритянской нянюшки, а сам уезжал по своим делам. При таких обстоятельствах ничего необычного не было, если нянюшка незаметно подсовывала к остальным детям еще одного сына того же плантатора — светлокожего негритенка, мулата или квартерона — и воспитывала его вместе с белыми детьми. Негритенок вырастал и, надо полагать, носил ту же фамилию, что и белые дети, а потом женился, так же как и они. Многие из них подшучивают над этим и называют себя темнокожими Паттерсонами или темнокожими Тилденами».)

Наклонившись вперед над столом, Миллер решительно помотал головой.

— Во всяком случае, Мэйбл, я не собираюсь свалять дурака и подать полиции или шерифу жалобу, о которой вы тут толкуете. Даже если я доживу до ста лет, это никогда не забудется. Надо мной смеялся бы весь округ Сикамор.

Не успел он договорить, как Мэйбл уже поднялась на ноги и стала перед ним.

— Вы можете быть трусом, Миллер Хайэт, но я-то не трусиха, — сказала она и поджала губы. — Я вам покажу! Я сама пойду в полицию и велю арестовать их обоих. Есть границы терпению порядочных людей, вроде меня. Эта голая Джозина Мэддокс самое возмутительное, что я в своей жизни видела! Я не желаю жить в одном городе с людьми, которые такими делами занимаются!

Миллер не произнес ни слова, пока она не отошла от стола и не повернулась к двери. Он проводил ее через весь кабинет.

— Я только одно могу сказать вам, Мэйбл: лучше собирайтесь, укладывайтесь и переезжайте в другой город, если вам невмоготу, и будьте готовы к тому, что вам придется проехать не меньше тысячи миль, прежде чем вы найдете место, где поселиться. Не скажу, правы вы или неправы, но я знаю, что не в ваших силах положить конец тому, о чем вы толкуете, так же как я не в силах помешать тому, что солнце взойдет завтра утром из-за методистской церкви. Есть в жизни много такого, что от нас с вами не зависит. И одна из таких вещей — это привлекательность для белого мужчины красивой смуглой девушки с горячей кровью. И подчас кажется, что на свете гораздо больше такого, что от нас не зависит, чем наоборот. Внести какую-то перемену можно только уничтожив либо девушек-негритянок, либо белых мужчин, а пока мы с вами живы, я думаю, это вряд ли произойдет.

Мэйбл повернулась к нему спиной и вышла из кабинета, хлопнув дверью изо всех сил.

Как только затих стук каблуков Мэйбл по скрипучей деревянной лестнице, ведущей со второго этажа на улицу, Миллер с усталым вздохом опустился в кресло.

Он медленно и задумчиво потирал обе свои румяные щеки сначала одной, потом другой рукой. Любопытно, что сказал бы Фрэнк Бауэрс о крестовом походе Мэйбл против смешения рас, ежели бы он был сейчас жив. Миллер был уверен, что Фрэнк понял бы, почему она решила наказать Туземца, вместо того чтобы удовольствоваться разводом или признанием брака недействительным. Сам же Миллер подозревал, что Мэйбл, быть может не сознавая этого, чувствует себя оскорбленной и униженной и только гордость толкает ее на крайние меры, и сомневался, принесет ли ей удовлетворение даже этот крестовый поход. («Как всем известно, не часто приходится слышать о связи слуги-негра с белой женщиной, но уж если это случилось, так я не стал бы держать пари на собственные деньги, что первый ход сделала не белая женщина. И не думайте, будто ни одна из белых женщин и девушек на это не способна. Для начала тут нужен только известного рода взгляд, и каждый мужчина, заметив такой взгляд, понимает, что ему подали знак, так же как любая женщина умеет его подать. Ничто человеческое не чуждо человеку любого цвета кожи».)

Долгое время Миллер сидел, глядя в окно на грязный купол здания суда и погнутый ветром флагшток на его крыше. Он размышлял о том, сколько детей смешанной крови породил Фрэнк Бауэрс за всю свою жизнь и что скажет Мэйбл, если узнает, что хотя бы один ребенок Фрэнка рожден от матери-негритянки.

Но Фрэнка Бауэрса уже нет на свете, он умер, и Миллер вдруг поймал себя на мысли, а сколько же детей смешанной крови у него самого живет где-то тут, в Америке. Он знал, что один из его сыновей, рослый юноша, живет здесь в Пальмире, ему теперь около двадцати лет, и работает он на лесопильном заводе. Если не считать темного цвета кожи, то в других отношениях этот малый заметно похож на троих его сыновей, рожденных от законной жены, и все они теперь обзавелись семьями и ушли из дома. («Когда состаришься, то никак не можешь решить, радует тебя или печалит то, что случилось когда-то давным-давно. Думаю, что это какое-то среднее чувство между печальным и радостным. Вот почему время творит с нами что-то странное. Похоже на то, как еще подростком ты воровал яблоки и арбузы у какого-нибудь фермера. Это нечто такое, чего сейчас ты не сделал бы, но в том возрасте оно казалось нормальным и вполне естественным».)

Миллер всегда заговаривал с этим красивым смуглым юношей, встречая его на улице, но мальчик в присутствии белого держался застенчиво и молчаливо и только кивал и улыбался Миллеру. Повидавшись с мальчиком, он не мог отделаться от чувства грусти и угнетения, главным образом потому, что не знал даже, как зовут его сына. Миллер понимал, что ему в любое время легко было бы узнать, как зовут и мальчика, и его мать, но почему-то чувствовал, что для его душевного спокойствия лучше будет не спрашивать, какое имя дала ему негритянка-мать.


Миллер долго сидел за письменным столом, стараясь хорошенько обдумать, какие шаги следует предпринять в суде, для того чтобы брак Мэйбл был как можно скорее признан недействительным, но мысли его становились все более смутными и расплывчатыми, и он был не в силах сосредоточиться даже на таком шаблонном для юриста деле. В конце концов он поднялся с места, надел шляпу и вышел из конторы.

Вместо того чтобы пойти прямо в суд и поговорить там с председателем, как ожидала от него Мэйбл, он зашел в аптеку и купил сигару. После этого он медленно прошелся по тротуару по западной стороне городской площади. Теперь он знал, что, прежде чем что-нибудь предпринять, он должен повидаться с Ханникатом. Хотя Туземец и не был его клиентом, оба они жили в Пальмире и знали друг друга всю свою жизнь. Они всегда были в дружеских отношениях, иногда разговаривали, даже ходили вместе охотиться на опоссума, и Миллер чувствовал себя обязанным предупредить Туземца заранее насчет тех шагов, которые будут им предприняты в суде.

Несколько мужчин, один за другим, сказали ему, что видели, как Туземец и Эл Дидд шли по улице в заведение Эда Говарда на южной стороне площади. Был уже полдень, и многие из лавочников и деловых людей уже отправились по домам, чтобы пораньше пообедать вместе с женой, а потом часок вздремнуть. Неженатые продавцы и конторские девицы сидели за стойками в кафе, заказывая вегетарианский суп, шницели и чай со льдом или горячий кофе.

9

Когда Миллер Хайэт вошел в пивную Эда Говарда, Туземец держал в левой руке наполовину съеденный сэндвич со шницелем, а правой нажимал рычаг своего любимого автомата. Он уже выиграл бутылку пива и набрал столько очков, что ему полагалось два раза бесплатно сыграть в «Девушек на пляже». Кроме Эла Дидда, вокруг автомата толпилось еще несколько человек, наблюдая, как легко и ловко Туземец набирает очко за очком. Все любовались его свободной позой и сложной работой ног, когда он отводил рычаг назад и отпускал его.

Эл Дидд толкнул Миллера локтем.

— Миллер, — сказал Эл, — а ведь я думал, что вы, адвокаты, все время торчите в суде, разыскиваете, не хочет ли кто-нибудь судиться, или стараетесь засадить кого-нибудь в тюрьму. Лучше бы вы не ходили сюда да не затевали бы склоки. Тут все уже имели неприятности, сколько полагается по закону. Было бы по-дружески, если бы вы отсюда ушли и не приставали бы к людям, а то они только пугаются.

— Бросьте, Эл. Я адвокат по этическим вопросам. Мое дело защищать людей, а не преследовать их.

— Так почему бы вам не доказать, что вы истинный человеколюбец: перестали бы таскать людей в суд да взыскивать с них десять долларов за подержанную, никуда не годную стиральную машину?

— Приходите завтра ко мне в контору, Эл, и мы с вами уладим это дело окончательно. Я всегда готов примирить обе стороны и пойти на компромисс или устраивающее всех решение. Это одна из основ моей этической платформы. Мне известно, что стиральная машина, которую вы купили для жены, сломалась раньше, чем вы успели выплатить за нее все взносы. Послушайтесь моего совета и больше не покупайте в кредит подержанных вещей.

— Сколько же вы с меня возьмете за этот юридический совет?

— Ваша дружба оплатит мне его полностью.

Зная, что дожидаться приватного разговора с Туземцем придется долго, Миллер купил у стойки сэндвич с ветчиной и сыром и принялся за него. Держа в руке сэндвич, он подошел к свободному автомату, опустил в отверстие никель и отвел назад рычаг.

Прошло почти полчаса, прежде чем Туземец кончил играть в «Девушек на пляже» и уселся на табурет перед стойкой. Миллер поспешил занять место рядом с ним и заказал Эду Говарду две кружки пива. Он заплатил за них вперед.

Оба сидели молча, пока не отхлебнули по глотку пива из кружек.

— У меня только что было совещание с Мэйбл, — сказал после некоторого молчания Миллер, наклоняясь поближе к Туземцу и доверительно понижая голос. — Я сюда пришел, чтобы разыскать тебя и сообщить тебе об этом.

— Совещание насчет чего? — спросил Туземец.

— Она меня уполномочила добиваться расторжения вашего брака на самых законных основаниях.

— Это почему?

— Тебе лучше знать почему. Причина этому — ты.

— А что я сделал?

— Прежде всего брак остался незавершенным, а потом она тебя застала с этой негритянкой у тебя дома. Ни у одной женщины не было более веских оснований для развода или признания брака недействительным.

— Все это Мэйбл виновата. Она уж слишком на меня наседала. Много есть такого, к чему мужчина должен сначала привыкнуть, прежде чем почувствовать себя свободно, — вот и к чужой женщине тоже. Я бы справился с тем, о чем ты говоришь, если бы она меня не торопила. Я всегда не любил, чтобы меня подталкивали к чему-нибудь совсем непривычному, пока я сам еще не приготовился.

— Ну ладно, теперь уж поздно привыкать, — сказал Миллер. — Мэйбл уже уполномочила меня добиваться этого самого расторжения. Отсюда я прямо иду в суд хлопотать на этот счет.

Туземец отхлебнул большой глоток пива.

— Через несколько дней ты снова сможешь считать себя холостяком, — сказал Миллер. — Мне думается, во всяком случае, что ты не создан для семейной жизни. И, уж конечно, ты вел себя не как женатый человек.

— Ну что ж, это мне как раз подходит, — сказал Туземец, широко ухмыляясь и сдвигая кепку на затылок. — Если только оно не хуже развода. А на меньшем я не помирюсь.

— Как бы ты на это ни смотрел, Туземец, оно даже лучше развода. Мэйбл уплатит все судебные издержки, и гонорар адвокату тоже. Лучше и не придумаешь. Тебе это и десяти центов не будет стоить из твоих собственных денег.

Туземец подтолкнул Миллера локтем.

— Вот это мне нравится слышать. Значит, я еще, может, заполучу обратно мое старое счастье. Мне его недоставало последние два дня, и я уже начал было беспокоиться. Я выиграл всего четыре бесплатные партии вон на том автомате да одну жалкую бутылку пива. А когда мне везет, я могу наверняка рассчитывать, что выиграю вдвое больше. — Он сунул руку в карман и вытащил монетку. — Не сразиться ли нам в орлянку, Миллер? Мне хочется попытать свое счастье. Ставлю три против пяти. Что ты на это скажешь?

Миллер покачал головой.

— Нет. Я пришел к тебе сюда по серьезному делу.

Туземец сунул монету в карман и отхлебнул еще глоток пива.

— Скажи мне вот что, — начал Миллер, придвигаясь к нему ближе. — Все это между нами. Зачем ты все-таки на ней женился? Потому что она богатая вдова? По этой причине?

Туземец ухмыльнулся.

— Кабы ты прожил столько времени холостяком, сколько я, да ел бы холодные чилийские бобы и макароны из консервной банки вместо завтрака, обеда и ужина, ты бы тоже выкинул что-нибудь отчаянное. Я просто помирал без настоящей домашней еды. В тот день, когда я пошел к ней, у меня только и мыслей было, как бы напроситься на обед, усесться за стол и наесться до отвалу чего-нибудь, приготовленного по-домашнему. От Джозины я слыхал и про свежий окорок у Мэйбл, и про жареных цыплят, и про зеленый горошек, и про пирог с бататами, от этого и нос у меня почесывался и слюни текли, как у голодного пса перед накрытым столом. И чем больше мне про все это рассказывала Джозина, тем больше меня подводило с голоду. А потом, когда я заявился к Мэйбл на дом, я и сам не знаю, как у нас зашел разговор о женитьбе, потому что ни о чем таком у меня и мысли не было, я на это как-то не обратил внимания. Я только навострил уши и ждал, когда же она в конце концов пригласит меня к столу. Сказать по правде, похоже на то, что она сама меня заманила и заставила жениться на себе. Но все-таки два раза я отлично наелся досыта, не считая остатков жареной курицы и пирога с бататами, что Джозина принесла мне вчера вечером. Могу сказать только, что ради всего этого стоило похлопотать. Не могу припомнить, чтобы я когда-нибудь раньше так хорошо наедался за такое короткое время. — Лицо Туземца расплылось в широкую улыбку. — Знаешь что, Миллер? Держу пари, что на свете найдется немало людей, которые рады были бы поменяться со мной местами и занять мое положение. Одно только могу сказать: будь я проклят, ежели с кем-нибудь соглашусь меняться.

— И ты не собираешься предъявлять претензии на какую-то часть состояния Мэйбл?

Туземец только помотал головой.

— Если она оставит меня в покое, я ее тоже оставлю в покое. Я всегда верил, что надо жить самому и давать жить другим.

— Это очень разумная позиция, — согласился Миллер. — Если бы ты попытался на законных основаниях оттягать у нее часть имущества, так тебе пришлось бы нанять адвоката, чтобы он представлял твои интересы в суде и вел твое дело. Это стоило бы тебе уйму денег, а я уверен, что никакие судьи и присяжные не присудили бы тебе и десяти центов из ее денег, выслушав ее показания о том, как ты себя вел. Ты умно поступаешь, Туземец.

— Я сам знаю, что умно. Мне мой папа так советовал.

— Советовал? Что же именно он тебе говорил?

— Мой папа говорил, что с женщиной нельзя проделывать двух вещей. Первое — никогда не осуждай родственников бедной женщины, а второе — никогда не пробуй просить у богатой женщины хоть сколько-нибудь из ее денег. Мой папа говорил, что и того и другого сорта женщины обязательно взбеленятся и отравят тебе всю жизнь.

Миллер допил свою кружку пива и отодвинул ее в сторону.

— Ты не спрашивал у меня юридического совета, Туземец, а у меня нет такой привычки, чтобы давать советы бесплатно. Но все равно я хочу сказать тебе по-дружески кое-что такое, что тебе следует знать, и за все это не возьму с тебя и десяти центов. Я это тебе скажу просто по дружбе. Вот почему я и пришел сюда повидаться с тобой.

— Насчет чего это? — заинтересованно спросил Туземец.

— Насчет этой девушки — Джозины Мэддокс.

— А что такое?

Миллер придвинулся ближе.

— Я тебе советую хоть несколько дней держаться от нее подальше. Держаться подальше недельки две будет даже лучше. А целый месяц будет еще того лучше. Я бы не стал тебе и толковать, если б не знал, что говорю, и хочу, чтобы ты поверил мне на слово. Дело серьезное, Туземец. Вот почему я тебя и предупреждаю, чтобы ты держался от нее подальше.

— А почему? — спросил Туземец. — При чем тут это и какое оно имеет отношение ко всему остальному? Я ничего такого не сделал, и бояться мне нечего. Всю жизнь вел себя нормально, как и все прочие, Мужчина имеет право выбрать себе женщину и держать себя с ней нормально, когда ему захочется.

Миллер понизил голос для верности, чтобы никто в пивной не мог подслушать того, что он скажет.

— При том, что Мэйбл мне сказала, когда мы с ней совещались — я же тебе только что говорил. На этот счет я и хотел сейчас дать тебе совет.

— Что же Мэйбл сказала?

— Сказала, что собирается вас обоих арестовать — и тебя и эту девушку.

— За что арестовать?

— За смешение рас.

— А что это значит?

— То самое и значит.

— Ты хочешь сказать: из-за того, что она не совсем белая?

Миллер кивнул.

— Мой папа говорил мне…

— Мне все равно, что твой папа говорил. Ему не приходилось иметь дело с такой женщиной, как Мэйбл, когда она собирается в крестовый поход против чего-нибудь. Могу тебе сказать, она шутить не намерена. Просто рассвирепела.

Туземец хотел было что-то сказать, но промолчал и задумался. Все это время его кадык ходил вверх и вниз — он судорожно глотал воздух. Наконец он повернул голову и вопросительно взглянул на Миллера.

— Как же она это может? — запинаясь спросил он.

— Неважно, как и почему. Теперь уже поздно об этом думать. Она собирается обратиться в полицию. В сущности она уже на пути туда, хочет говорить с Люком Моссом. Я позвонил Люку и наскоро предупредил его, но не знаю, сумеет он увернуться от нее или нет.

— Зачем же Люку Моссу путаться в это дело? Он не так глуп, чтобы портить себе репутацию, становясь на ее сторону в таком деле.

— Я тоже не знаю, зачем ему путаться, разве только Мэйбл пригрозит ему и запугает до того, что он арестует и тебя, и эту девчонку. Но я хочу, чтобы ты понял одно, Туземец. Как я ни старался отговорить ее, но так и не мог сдвинуть с места. Она твердо решила устроить крестовый поход, и никто ее не отговорит, разве она сама бросит это дело. Уж такой у Мэйбл характер. Со временем она передумает, но только время это еще не пришло.

Надвинув серую кепку на лоб, Туземец положил обе руки на стойку и тяжело оперся на нее. На его лице не было и следа обычной улыбки. Он глядел через стойку на большую картину: женщина моется в очень маленьком тазу.

— Я, право, не знаю, что выйдет из угрозы Мэйбл, — говорил ему Миллер, — но будет умней, если ты послушаешься моего совета. Я думаю, самое лучшее для тебя — не пускать Джозину Мэддокс к себе в дом и не иметь с ней никаких отношений, пока все это не уляжется. И нигде в другом месте ты тоже с ней не встречайся. Даже в лесу за городской чертой, когда стемнеет. Если тебя опять с ней поймают, так не все ли равно где. Я знаю, ты с ней давно встречаешься, уже привык, а такую привычную связь порвать нелегко, однако умнее всего будет крепко взять себя в руки и держаться от нее подальше, пока Мэйбл не выкинет из головы этот свой поход против смешения рас. Даже если б ты мне заплатил сию минуту сто долларов наличными, Туземец, я бы тебе не мог дать лучшего совета.

Туземец положил несколько монет на стойку и заказал еще бутылку пива. Миллер Хайэт поднялся, собираясь уходить.

— Так или иначе, Джозина сказала, что собирается выйти замуж, — начал Туземец, глядя на Миллера потерянным взглядом. — Замуж за человека из ее народа. Я старался как мог отговорить ее, но так и не отговорил. Если Джозина выйдет замуж, то уж, во всяком случае, ко мне она больше ходить не будет. Похоже на то, что моему счастью пришел конец. И я, право, не знаю, чем тут можно помочь. Чувствую, что я никуда не годен, все равно как старая охотничья собака, да еще хромая на левую заднюю ногу, когда она старается обогнать двух резвых щенков в погоне за белохвостым кроликом.

10

Еще только перевалило за полдень и осенние тучи с Мексиканского залива тянулись на северо-восток, когда Мэйбл направилась по немощеной улице за железнодорожным депо к городской тюрьме, крытой железом. Погоду в эту пору нелегко предугадать: за пасмурным днем может наступить ясная звездная ночь, а солнечный день может кончиться бурным ветром и проливным дождем. Но все же это сезон ураганов, и всегда надо быть готовым к ветру и дождю с Мексиканского залива.

Кирпичный квадрат тюремного здания, который вот уже двадцать лет припекает солнце и поливает дождь, теперь со всех сторон окружен постоянно разрастающимся негритянским кварталом города. Ни мостовой, ни тротуаров на улицах здесь не полагается, а городские власти ровняют и осушают дорогу в этих местах очень редко, может быть не чаще одного раза в году.

Перейдя железнодорожное полотно, Мэйбл осторожно обошла кругом несколько грязных луж и поваленный ветром ствол жакаранды.

Помимо того, что Мэйбл раздражали грязные лужи и песчаные дорожки вместо тротуара, ей было неприятно и то, что пришлось идти в эту часть города к югу от железнодорожного полотна, где почти все жилища были деревянные и жестяные хибарки, явно нуждавшиеся в покраске и ремонте. Почти все эти полуразвалившиеся домишки принадлежали белым, которые сдавали их понедельно или помесячно негритянским семьям и очень редко производили там ремонт, разве только если какой-нибудь домишко пострадал от пожара или крыша на нем совсем провалилась. Мэйбл слышала от Фрэнка, что он сдавал внаем довольно много таких жилищ, но не имела понятия, какие именно это дома и сколько из них перейдет в ее владение, когда Миллер Хайэт оформит окончательно все дела с наследством.

Когда она подошла к кирпичному зданию тюрьмы, двери были открыты настежь, а тюремщик Билл Паркс сидел за столом в караульной и, включив радио, читал газету.

Позади стола, где сидел Билл, была решетка из ржавых железных прутьев, отделявшая караульную от арестантской, так что звук пилы или другие подозрительные звуки, производимые заключенными, были бы сразу услышаны. Под замком сидели несколько негров, но белых никого не было. Один из негров пел заунывную лагерную песню. («Я искал хорошее, а нашел плохое… Никогда мы, черные, не найдем другое…»)

Билл Паркс уронил газету на пол, выключил радио и вскочил на ноги, как только заметил, что Мэйбл стоит в дверях. Он снял шляпу и бросил ее на стол.

— Как поживаете, миссис Ханникат?

— Не смейте так называть меня. Я миссис Бауэрс.

— А ведь я думал…

— Какое мне дело, чтО вы думали!

Билл поклонился.

— Слушаю, миссис Бауэрс.

— Кто эти люди там? — спросила она, тревожно оглядываясь на тюремное помещение. — Это негры?

— Они самые и есть.

— За что их посадили?

— За самые обыкновенные дела, миссис Бауэрс. Не из-за чего вам беспокоиться. Просто-напросто кто задолжал в лавочку, кто слишком громко болтал на улице, а кто плевал на тротуар. Все в этом роде. Самые обыкновенные нарушители. Стрельбы и поножовщины последнее время не так уж много. А этих либо выпустят к концу недели, либо отправят в исправительный дом на полгодика.

Мэйбл сделала шаг вперед.

— Ну, во всяком случае, я хочу, чтобы вы прекратили это пение, — сказал она. — Мне неприятно его слушать. Уж очень оно заунывное. Велите им замолчать.

Билл схватил железный прут и несколько раз ударил по брусьям решетки. («Откройте мне двери, и я убегу… в тот край, где свободу найти я могу…») Раздался резкий металлический звон, и говор и пение разом прекратились.

— Тише вы там! — крикнул Билл сквозь решетку. — Чтобы я больше ни звука не слышал! А если не будете сидеть тихо, как я приказал, я сам туда приду и стукну кому следует по башке!

Никто из заключенных не ответил ни слова.

— Вы уверены, что они там заперты крепко, так что не выберутся? — спросила Мэйбл, опять боязливо оглядываясь на камеру. — Я не чувствую себя в безопасности под одной крышей с ними.

— Не беспокойтесь на этот счет, миссис Бауэрс, — ответил ей Билл. — Вам тут гораздо безопаснее, чем где бы то ни было в городе. Насчет этого я вам врать не стану. Когда мою жену одолевают страхи из-за того, что я работаю в полиции, я ей всегда говорю, что самое безопасное место в Пальмире — это здесь, в тюрьме.

— Мне не нравится, как тут пахнет, — сказала Мэйбл, критически нюхая воздух. — Ужасная вонь.

— Вы бы скоро привыкли к этому особенному запаху, миссис Бауэрс, — слегка улыбаясь, ответил Билл, — если бы пробыли здесь столько, сколько я. Бывает, что я в шутку говорю жене, что просидел в тюрьме дольше, чем кто бы то ни было в нашем городе, — это когда она мне говорит, что и от меня тоже так пахнет.

Мэйбл осторожно двинулась вперед и вышла на середину караульной. Билл пододвинул ей стул, но она пренебрегла этим и не пожелала сесть.

— Я пришла сюда поговорить с начальником полиции, — сказала она. — Мне нужно его видеть немедленно.

— Люка Мосса? — спросил Билл, разыгрывая удивление. Он заворочал головой сначала в одну сторону, потом в другую, как будто бы высматривая, нет ли Люка где-нибудь тут, в караульной. — Вы его имеете в виду, миссис Бауэрс?

Она кивнула, поджимая губы.

— Ну, Люк… Люка здесь нет сейчас.

— А где же он?

— Люк? Ну, Люк не так давно отсюда ушел. Похоже, что вы его чуть-чуть не застали. Думается, что он ушел всего полчаса назад, никак не больше.

— Куда же он ушел?

— Отправился поохотиться на птичек.

Мэйбл судорожно втянула в себя воздух и еще крепче поджала губы.

— Прямо-таки жалко, что вы его чуть-чуть не застали, миссис Бауэрс, — грустно заметил Билл, опуская отвисший подбородок. — Если бы вы зашли сюда хоть полчаса назад…

— Когда же он вернется?

— Люк Мосс? Гм… я точно не знаю, миссис Бауэрс. Люк говорил, что он и сам не уверен, когда вернется. Все зависит от того, насколько удачная будет охота на перепелок в низинах, в той части округа, куда он поехал. Но он велел сказать вам… то есть это он мне сказал, что, может, и несколько дней пройдет, прежде чем он вернется в город. Люк всегда с ума сходил из-за этой перепелиной охоты, он, может, и не захочет возвращаться, пока не набьет их сколько положено. Он говорил, что одному ему ехать не хочется и по дороге на охоту он захватит с собой лесника.

Мэйбл посмотрела на Билла уничтожающим взглядом.

— Как же можно начальнику полиции вот так уезжать? — резким тоном спросила она. — Мне удивительно это слышать. А вдруг как раз сейчас в Пальмире начнутся грабежи и убийства? Кто будет защищать городских жителей?

— На этот счет вам нечего беспокоиться, миссис Бауэрс. Мы с Брэдом Грейди примем меры, если что-нибудь случится. Брэд в ночной смене ездит с дежурной машиной, а в остальное время я тут сижу весь день. Ничего такого не будет, а если и будет, так мы с Брэдом вполне справимся. Кроме того, если понадобится, мы всегда можем попросить шерифа прислать нам одного, а то и двух из своих помощников.

— Так вот и сейчас есть кое-что такое, что вы можете сделать, не откладывая, — сказала ему Мэйбл. — Я хочу, чтобы вы арестовали…

— Нет, погодите минутку, миссис Бауэрс, — забеспокоился Билл, начиная переминаться с ноги на ногу. — Только погодите. Мне уже все известно, вам не нужно ничего рассказывать. Мы узнали об этом около часа назад… то есть Люк узнал. Кто-то позвонил ему по телефону и передал, что вы желаете, чтобы кое-кого арестовали, вот откуда мне все это известно. А последнее, что Люк сказал мне перед отъездом, — это чтобы я не предпринимал никаких шагов по этому поводу… то есть насчет того, что вы говорите. Люк Мосс — начальник полиции, и уж если он что сказал…

Лицо Мэйбл вспыхнуло от гнева.

— Какое мне дело до того, что Люк Мосс вам сказал! Не стану я дожидаться, пока он вернется откуда-то, где сейчас прячется! Я пойду прямо к шерифу округа! Он-то выполнит свой долг!

Мэйбл резко повернулась к нему спиной и вышла из караульной. Билл Паркс проводил ее до дверей тюрьмы.

— Это будет самое лучшее, миссис Бауэрс, — крикнул он ей вслед, радуясь, что она уходит. — Шериф для вас постарается все сделать, что возможно. А я передам Люку Моссу ваши пожелания на этот счет.

Мэйбл слышала его, но даже ни разу не оглянулась. Она шла очень быстро по немощеной улице, направляясь к конторе шерифа в здании суда. Билл стоял и смотрел, как она обходила кругом сначала одну лужу, потом другую, пока не скрылась из виду.

— Мистер Билл! — окликнул его один из негров, сидевших за решеткой.

Билл отошел от дверей и подошел к столу.

— Что тебе нужно?

— Мистер Билл, можно у вас спросить одну вещь?

— А что ты хочешь знать?

— Кто эта белая леди, что с вами сейчас разговаривала?

— Миссис Бауэрс. А что?

— Ох-ох-ох! — протянул негр скорбным голосом. — Прямо-таки тоска берет такое слышать. Уж по одному тому, как она с вами говорила, мне понятно стало, что она собирается наделать беды нам, неграм. Это всегда очень дурной знак, если такие вот белые, как она, не позволяют таким, как мы, даже песенку спеть.

— Тогда ты должен радоваться, что сидишь тут, в безопасном месте, — сказал ему Билл. — Она не может тебе ничего больше сделать, хватит с тебя и того, что уже есть.

— Я не только о самом себе думаю, мистер Билл. Я думаю обо всех других людях, таких же, как я. А нас ведь очень много.

Билл Паркс надел шляпу и снова уселся за стол, но в это время другой заключенный окликнул его из-за решетки.

— Мистер Билл, а теперь можно будет нам еще немножко попеть? Вы ведь ничего не имеете против?

— Валяйте пойте, — сказал Билл, берясь за телефонную трубку. — Это мне вроде развлечения.


Когда Мэйбл, пройдя по восточной стороне городской площади, подошла к зданию суда, Клайд Хефлин уже сидел на гранитной лестнице, дожидаясь ее. Клайд разговаривал с несколькими мужчинами, которые проводили время, околачиваясь возле здания суда, но разговор резко оборвался, как только перед ними появилась Мэйбл.

Клайд встал и дотронулся до шляпы.

— Как поживаете, миссис Бауэрс? — сказал он, встречая ее на площадке. — Ведь вы хотите видеть шерифа? Он мне велел подождать вас.

— А еще лучше, если он сам тут, — сказала Мэйбл, проходя мимо Клайда.

Уверив Мэйбл, что шериф ее дожидается, Клайд повел ее через зал в кабинет Гровера Гловера, находившийся в глубине здания.

Гровер стоял у окна, поджидая Мэйбл, с той самой минуты, как Билл Паркс сообщил ему по телефону, что она уже на пути к зданию суда. Он ожидал ее с самой приветливой улыбкой и пошел навстречу ей, протягивая руку для пожатия, как только она появилась в дверях его кабинета. Взяв Мэйбл под руку, он повел ее к столу и усадил в кресло. Клайд вышел в коридор и притворил за собой дверь.

Как только оба они уселись, Гровер опять улыбнулся Мэйбл своей добродушной улыбкой. Гровер Гловер, который служил шерифом округа Сикамор уже второе четырехлетие и выставлял свою кандидатуру на третий срок, был крупный добродушный мужчина в измятом широком костюме, с реденькими светлыми волосами на лысеющей голове. Из своих пятидесяти лет он чуть ли не половину занимался политикой, по назначению или по выборам, и начал с должности охранника при кандальной команде в исправительном доме округа Сикамор. («Политику не повредит, если он обещает избирателю все, что тому угодно, ведь потом всегда можно найти способ увернуться, а до того избиратель всегда будет к вам дружески расположен. До следующих выборов он успеет позабыть, о чем раньше просил, и будет просить чего-нибудь совсем другого, и тогда ты опять можешь ему все это обещать».) Прослужив столько времени в государственных учреждениях и приложив неимоверные усилия, Гровер стал звать по имени почти всех белых избирателей мужского пола. Что касается белых женщин избирательного возраста, он усвоил себе манеру звать их «душечками», если они были не замужем, а всех остальных — полностью по фамилии мужа.

Очень скоро выражение его лица изменилось. Добродушная улыбка постепенно исчезла, углы губ горестно опустились, маленькие серые глазки затуманились и заморгали.

— Миссис Фрэнк Бауэрс, я, разумеется, был как нельзя более огорчен, когда Фрэнк отошел от нас в мир иной. Я это говорю искренне, Фрэнк был один из самых лучших людей, каких только я знал. За мое время в нашем округе немного было таких образцовых граждан, как он. Сказать вам по чистой совести, пожалуй, и во всем мире немного наберется таких прекрасных людей, насколько мне известно. Я говорю это искренне. Всем нам, его друзьям, будет очень его недоставать. В одном можно было положиться на Фрэнка. Я всегда мог рассчитывать, что во время выборов он проголосует так, как надо, Вы знаете, о чем я думаю в последнее время? Хорошо, вам я скажу. Я думаю, что гражданам округа Сикамор не мешало бы собраться всем вместе, проявив дух общественности, собрать сколько нужно денег и воздвигнуть статую Фрэнка в натуральную величину, вон там, на лужайке перед зданием суда.

Мэйбл приложила к глазам платочек. Гровер с торжественным выражением и отвернувшись от нее в сторону наклонился над столом, с деловым видом просматривая какие-то письма и бумаги, чтобы дать ей время выплакаться.

Решив, что времени прошло уже довольно, Гровер откинулся на спинку кресла и, сияя улыбкой, снова взглянул на Мэйбл.

— Ну, миссис Фрэнк Бауэрс, так что же я могу сделать для вас сегодня?

Мэйбл спрятала платочек.

— Я хочу, чтобы вы арестовали Туземца Ханниката и Джозину Мэддокс за смешение рас. Обоих.

Выражение его лица стало серьезным и озабоченным. Он покачал головой.

— Миссис Фрэнк Бауэрс, шериф нашего округа не имеет таких прав и полномочий в пределах города Пальмиры, — заговорил он сразу, как будто тщательно прорепетировав наперед это заявление. Голос его звучал серьезно и авторитетно. — Я уполномочен производить аресты и проводить законы в жизнь только на территории округа, куда город Пальмира не входит. Единственное исключение может быть сделано во время гражданских бунтов и в случаях крайней необходимости по утверждению губернатора штата, и единственно с целью поддержания закона и порядка. Таков закон, миссис Фрэнк Бауэрс, и я присягал, что буду выполнять его. А если дело обстоит таким образом, то вам надо бы поговорить с начальником городской полиции. Люк Мосс…

— Да он прячется где-то, — с озлоблением сказала Мэйбл. — Кто-то ему сообщил, чего я добиваюсь, прежде чем я могла с ним увидеться. Но это меня не остановит, я все равно сделаю то, что считаю правильным. Вы можете арестовать нарушителей закона в любом другом месте, если вам угодно. А я пришла сюда именно для того, чтобы вы это сделали.

Прежде чем ответить, Гровер довольно долго смотрел в окно. Небо на юго-востоке омрачали тучи с Мексиканского залива, и похоже было, что еще до вечера начнется сильный дождь.

— Ну, так что же вы намерены делать? — нетерпеливо спросила Мэйбл.

— Миссис Бауэрс, я хочу говорить с вами прямо и откровенно. — Гровер наклонился вперед, стараясь улыбаться своей обычной добродушной улыбкой. — Горжусь тем, что я политический деятель именно такого рода, и постараюсь быть откровенным и честным с вами. До ноябрьских выборов осталось меньше месяца, и я не могу рисковать своей репутацией и ставить ее под удар тем, что возьму да и потревожу белого избирателя и посажу его под арест за то, что он якобы находится в самой обыкновенной связи с цветной девушкой. Другие белые будут возмущены, потому что это чуть ли не единственное, что белый мужчина может себе позволить, не опасаясь репрессий. А если я возьму и сделаю так, как вы говорите, то в ноябре не соберу даже столько голосов, чтобы пройти помощником дьякона в деревенской церкви. Я никогда не изучал законов насчет смешения рас, но достаточно смыслю в политике, чтобы не вмешиваться в местные обычаи как раз перед наступающими выборами. Вот если бы вы подали жалобу, что какой-нибудь негр лезет обедать в ресторан вместе с белыми или как-нибудь иначе нарушает закон о сегрегации, я бы его моментально посадил под арест.

Гровер помолчал, ожидая, что Мэйбл сердито его отчитает. Вместо этого она только крепче поджала губы.

— И есть еще кое-что важное, — сказал он тогда. — Я не думаю, что Фрэнк одобрил бы то, о чем вы говорите. Он бы не пожелал, чтобы и белого и негра обвинили в одном и том же преступлении. Он первый сказал бы, что этим как бы устанавливается равенство между ними, то есть нечто такое, чего мы с ним не хотели бы видеть, пока мы живы. Вот если бы Туземец Ханникат совершил убийство или крупную кражу, тогда я счел бы своим долгом, как представитель закона, арестовать его даже и в отсутствие начальника полиции. Но дело обстоит иначе, и я не могу…

— Ну так что ж, вы можете арестовать за что-нибудь Джозину Мэддокс, — прервала его Мэйбл. — Тут вам не надо искать предлога, чтобы отвертеться.

— Разумеется, миссис Фрэнк Бауэрс, это я могу сделать, — с облегчением согласился Гровер. Он опять улыбался своей добродушной улыбкой. — Буду рад это сделать для вас. Пошлю помощника в негритянский квартал и велю ему посадить эту девчонку под арест. Как, вы говорите, ее зовут?

— Джозина Мэддокс.

— Джозина Мэддокс, — повторил он, торопливо записывая имя на клочке бумаги. — Ну вот, все улажено, миссис Фрэнк Бауэрс, очень рад вам это сказать. Я велю своему помощнику арестовать ее и посадить в тюрьму по обвинению в проституции. Это муниципальное постановление номер триста пятнадцать. Я всегда могу сказать, что мне в виду нарушения закона пришлось принять срочные меры вместо начальника полиции, поскольку он был в отъезде. Такое обвинение, во всяком случае, равносильно тому, о чем вы говорили. Это быстрый и удобный способ разделаться с этими негритянками, поскольку им не по карману нанимать адвоката и хлопотать, чтобы дело прекратили и обвинение сняли, или же просить, чтобы дело назначили к слушанию, и в таком случае вносить залог. Кроме того, в Пальмире не так много адвокатов, которые захотели бы взяться за такое дело и прослыть защитниками негров. По их словам, это вредит их авторитету в глазах белых клиентов. Во всяком случае, негритянки, обвиняемые в проституции, получают шесть месяцев в окружном исправительном доме каждый раз, как их привлекают к суду, как бы они ни оправдывались. Ну что ж, миссис Фрэнк Бауэрс, это должно разрешить вопрос именно так, как вы хотели.

— Хорошо, — согласилась Мэйбл, поднимаясь с места. — Но я все-таки надеюсь, что вы сдержите слово и пошлете ее в исправительный дом на полгода. Тогда она уж, верно, перестанет безобразничать и показываться голой белым мужчинам.

11

Гонимый бушующими ветрами, ломавшими сучья и вырывавшими с корнем тунговые деревья и жакаранды, проливной осенний дождь начался в конце дня, когда ураган с Мексиканского залива пронесся дальше к северо-западу надо всем округом Сикамор. На лесопильном заводе и на окрестных фермах пришлось еще до конца этого дня бросить работу в лесу и в поле, и только редкие прохожие показывались на улицах Пальмиры во время урагана. Тротуары вокруг здания суда были затоплены, потому что стоки забило листьями и мусором. Кое-кому из лавочников пришлось заложить снизу двери мешковиной, чтобы вода не просочилась через порог и не попортила дорогой товар.

Когда ветер наконец улегся и дождь к наступлению ночи перестал, небо очистилось и звезды ярко засияли, но дорожки Большой Щели были все еще на несколько дюймов затоплены грязной водой.

Городской подрядчик уже много лет не выравнивал и не осушал короткий конец тупика, и после каждого сильного ливня Туземцу несколько дней приходилось надевать резиновые сапоги каждый раз, как он выходил из дому. Даже и через несколько дней после дождя в тупике круглый год оставались от одного дождя до другого ямы, полные грязи. Туземец давно бросил на это жаловаться: подрядчик обычно отвечал, что тупик не нанесен на утвержденную властями карту города и потому можно считать, что он вообще не существует, поскольку это его, подрядчика, касается. («Не стану я тратить время даром и ремонтировать улицу, где живет всего-навсего один избиратель. Пускай переезжает куда-нибудь в другое место, если ему там не нравится. У меня и без того полно хлопот с другими избирателями, поважнее, надо же, чтобы они были довольны и не жаловались».)

Ночь и темнота наступили после урагана по-осеннему быстро, и Туземец уже решил остаться дома и поработать — заняться приемниками, которые он обещал починить. Он знал, что ему придется сегодня посидеть гораздо дольше обычного, если он хочет закончить хотя бы малую долю той работы, какую он обещал сделать.

Туземец поел чилийских бобов с макаронами и выбросил пустые банки в окно, на мусорную кучу, потом уселся было за верстак, как вдруг кто-то громко постучал в дверь. Довольно долго он не обращал внимания на стук, надеясь, что посетитель, кто бы он ни был, уйдет и не надо будет отрываться от работы. Однако настойчивый стук продолжался, и Туземцу пришлось бросить свое дело. Идя к двери, он старался придумать приличный предлог, почему чей-нибудь приемник, настольная лампа или тостер еще не отремонтированы и не работают как следует.

Когда Туземец открыл дверь, на пороге, сердито хмурясь, стоял Эл Дидд. Башмаки и носки он держал в руке. Штаны он подвернул до колен, чтобы они не промокли, и между пальцев на ногах у него проступала бурая грязь Большой Щели.

— Погляди-ка на мои ноги, — сказал он, хмурясь еще сильнее. — Черт знает что, можно ли так перепачкаться взрослому мужчине. Как по-твоему, уж не вздумал ли я доказать, что мне десять лет от роду?

— Рад тебя видеть, Эл, — ответил Туземец. — Я боялся, что это кто-нибудь другой. Входи в дом.

Эл Дидд был старинный друг, и, как и Туземец, всю свою жизнь прожил в Пальмире. Эл был высокого роста, худой, с коротко остриженными черными волосами, и говорил глубоким басом. По профессии он был монтер и когда-то имел свое дело. Однако в мастерской не хватало работы, Эл не мог прокормить жену и пятерых детей, и последние несколько лет он работал линейным инспектором и получал от электрокомпании приличное жалованье. («Мне только и приходится делать, что ходить и глядеть на провода и вышки, не застрял ли там дохлый сарыч, да не устроили ли ребята короткого замыкания бумажным змеем, да не сгорел ли где трансформатор. Некоторые думают, что я загордился и слишком высоко задираю голову, а это у меня просто шея не гнется, оттого что я целый день гляжу на эти самые провода».)

Эл вошел в комнату, наследив грязью по всему полу.

— Почему ты не заставишь город взяться за дело и осушить эту лужу перед твоим домом? Если она там навсегда останется, тебе придется завести поросят, и пусть это будет для них вроде садка. Если ты это сделаешь, то можешь потом хвастаться, что лучше твоей свиной лужи во всем округе нет. А когда проголодаешься, стоит только выйти из дому, заколоть одного поросенка и потом объедаться ветчиной и грудинкой сколько душе угодно.

— Беда в том, что я мало плачу налогов, — сказал Туземец, закрывая дверь. — Я сколько раз поднимал из-за этого шум, но никто меня не слушает и не собирается осушать эту воду. Впрочем, через месяц будут выборы, и если придут и спросят, за кого я собираюсь голосовать, может, мне и удастся на этот раз променять свой голос на что-нибудь стоящее — может, и сделают что-нибудь. Так давно все это тянется — просто ума не приложу, как выйти из положения.

Туземец принес ведро воды и разыскал в куче хлама чистую тряпку. Эл смыл грязь со своих ног и вытер их насухо. Потом начал было надевать носки и башмаки.

— Что со мной творится? — сказал он, глядя на свои ноги и качая головой. — Не знаю, для чего это я надеваю башмаки. Все равно придется снимать их, когда я буду опять переходить эту лужу вброд.

— Не беспокойся насчет этого, Эл, — сказал ему Туземец. — У меня есть лишняя пара старых резиновых сапог. С виду они неказисты, зато ноги у тебя не промокнут, пока ты доберешься до угла, где начинается мощеная улица.

Эл отворил дверь и выплеснул из ведра грязную воду. Закрыв дверь, он уселся в большое расшатанное кресло и закурил сигарету. Туземец вернулся к верстаку и сел на табурет.

Вдруг Эл вскочил на ноги.

— Что со мной творится? — громко заговорил он. — Должно быть, я до того разозлился на это свиное болото перед твоим домом, что совсем забыл, зачем сюда пришел.

— Не помню, чтобы ты мне оставлял что-нибудь для починки. Это был приемник или еще что-нибудь?

— Я ничего не оставлял для починки.

— Так о чем же ты тогда говоришь?

— Дело неладно, — серьезно сказал Эл, подходя к верстаку. — Так неладно, что из рук вон.

Туземец положил инструменты и взглянул на Эла. Тот медленно качал головой.

— Вот почему я и пришел сюда повидаться с тобой, как только ливень кончился. А не то я сидел бы дома и ужинал со своей старухой, — теперь она будет ворчать на меня за то, что я вовремя не вернулся домой.

— А что такое неладно, Эл?

— Многое неладно. Я тебе расскажу точно так, как сам слышал. Это будет самое лучшее. Вот только что Клайд Хефлин разговаривал с кем-то на углу около почты. А я шел посмотреть, нет ли писем в моем почтовом ящике, но он говорил так громко, что я полюбопытствовал и остановился послушать. Клайд расхвастался, как сам сатана в субботнюю ночь, насчет того, что он нынче собирается делать. Он сказал, что все было бы уже сделано, если бы не начался ураган и не бушевал так долго. Ну, ты ведь знаешь, каков бывает Клайд, когда собирается задать неграм трепку. Он как будто в лихорадке: лицо все красное, подбородок заплеван. Вот такой он и был на углу около почты. А орет так, что за целый квартал слышно.

Туземец поднялся с табурета и стал, прислонившись к верстаку.

— В жизни не видел человека, который так ненавидел бы черных, как Клайд Хефлин, — продолжал Эл. — Иной раз мне кажется, что он только для этого одного и живет на свете, чтобы их ненавидеть. Как бы я ни взбесился, я бы ни с кем не мог так обращаться, как он обращается с неграми, — ждет только подходящего случая. Чтобы стать таким, как он, надо насквозь пропитаться какой-то особой подлостью. Не знаю, зачем им нужен помощник шерифа или полицейский, который ведет себя подлец подлецом. Разве только потому — другой причины не придумаешь, — что у него и в Пальмире, и по всей округе имеются десятки дядюшек и братцев избирателей, а для такого политика, как шериф Гловер, это-то и есть самое важное.

— Так что же Клайд собирался делать?

— Он сказал, что как только придет домой и поужинает, сейчас же отправится в негритянский квартал и арестует Джозину Мэддокс. Он сказал, что получил приказ от шерифа арестовать ее и нынче же вечером посадить в тюрьму.

— За что посадить?

— Он говорил, настоящая-то причина та, что она с тобой путается, но вслух этого никто говорить не должен. Гровер Гловер сказал ему, что не желает, чтобы о чем-нибудь в таком роде говорили перед самыми выборами, и поэтому ей предъявят обвинение в проституции — как обыкновенной шлюхе — ну, вроде как всегда по субботам арестуют двух-трех негритянских девчонок за это самое на общих основаниях. Он сказал, что Джозину отправят в исправительный дом на полгода. Клайд думает, что это отличный случай проучить как следует всех негров за то, что они совсем обнаглели и лезут якшаться с белыми, обедать в тех же самых ресторанах, учиться в тех же самых школах, всё в таком роде. Он сказал, что они слишком уж задрали нос и думают, что никакой сегрегации больше не должно быть. Ну, а так как я все-таки знал, что у тебя с Джозиной шуры-муры — ты же мне сам это говорил, — то и подумал, что надо тебе это сейчас же передать. А если б я не был тебе хорошим приятелем, зачем бы мне оставаться без ужина да искать броду через это самое болото. Смотри же не забудь в самом скором времени отплатить мне любезностью за любезность.

— Это все Мэйбл, — сказал Туземец. — Ставлю что угодно, это она заварила кашу. Она кричала тут, что нас обоих арестует. И она убежала отсюда вчера ночью до того злая, что способна даже и на это.

— Что же ты будешь делать, Туземец? — спросил его Эл. — Ты ведь не можешь помешать Клайду арестовать Джозину. Ничем ты его не остановишь.

— Остановлю, если смогу. Сам пойду в негритянский квартал, к дому Джозины и предупрежу ее, пока Хефлин туда не добрался. Знаю, что может случиться, если он посадит ее в окружную тюрьму. Это всем известно. Посадят ее в самую дальнюю комнату и будут всю ночь лазить к ней на койку. Я слыхал, как это бывает, когда они сажают туда негритянок по субботам. Гровер Гловер и сам туда ходит, когда ему вздумается.

— Ты бы как-нибудь держался поосторожнее, когда придешь к ней в дом, — предостерег его Эл. — Это опасно. Если Клайд застанет тебя с ней сейчас, после этих его разговоров, он может и тебя тоже арестовать, а то и похуже что-нибудь выкинет. Ты знаешь, каков он, когда при нем револьвер, наручники и эта самая дубинка.

— Тут уже я ничего не могу поделать, — сказал Туземец. — Я пойду туда и предупрежу ее раньше, чем Клайд доберется до ее дома. У меня будет скверно на душе, если я этого не сделаю.

— Что же ты ей посоветуешь?

— Еще не знаю. Но по дороге я это обдумаю. Что-нибудь да придет в голову. Не хочу видеть, как ее арестуют за то, о чем ты говорил. Это несправедливо. Мало ли у нас в округе шлюх, но только она не такая. Джозина — хорошая девушка. Нет, сэр! Это просто несправедливо!

— Может, и несправедливо, Туземец, да только ты ему не указ, а он тебе — указ.

Туземец встал из-за верстака и беспокойно зашагал взад и вперед по комнате.

— Ничего тут не могу поделать, Эл. У меня есть свой собственный образ мыслей. Одно справедливо, а другое несправедливо, и я уж сумею сам разобраться, что справедливо, а что нет.

— Ну, если уж ты принял решение на этот счет, — сказал Эл, — лучше мне пойти вместе с тобой. Опасно идти одному, когда Клайд Хефлин тоже туда отправляется.

— Нет, сэр! — отвечал Туземец, решительно мотая головой. — Я этого не желаю. Ты в это дело не мешайся. Ты человек семейный, а мне приходится думать только о себе самом. Тебя могут запутать в это дело, а рисковать тебе нет никакого смысла. Я и сам справлюсь. А ты, Эл, держись подальше.

Они надели резиновые сапоги, и Туземец потушил свет в доме.

— Хорошо, я не буду вмешиваться, если ты так хочешь, зато я тебя провожу туда, — сказал Эл, когда они очутились в темноте. — Ты знаешь, каким подлецом может быть Клайд Хефлин, если он ополчился за что-нибудь на негра. И он может поступить с девушкой-негритянкой так же подло, как и с мужчиной-негром, точно так же может избить ее до полусмерти. Он просто беснуется, если негр скажет ему хоть слово поперек. Вот почему он убил уже столько негров, и как убьет — с каждым разом кичится собой все больше. Самое главное для тебя — держаться от него подальше в те дни, когда на него находит такое неистовство.

12

Эл и Туземец вышли из дома и ступили в дождевую воду и бурую грязь Большой Щели. Где-то в темноте квакали лягушки, и какая-то ночная птица одиноко чирикала в листве дуба. После ливня стало прохладно, и звезды ярко мерцали в небе.

— Не забудь, что я тебе говорил, — сказал Эл. — Держись там поосторожней и не связывайся с Клайдом Хефлином. Помни это. Слышишь?

— Я не забуду, что ты сказал, — пообещал Туземец, шлепая по воде и грязи. — И я ценю то, что ты не пожалел труда прийти ко мне и рассказать все это. Я тебе очень благодарен, Эл. Если бы ты мне не рассказал, я бы сейчас и не знал ничего, а потом было бы слишком поздно.

— Буду ждать, чтобы ты отплатил мне любезностью за любезность.

Как только они дошли до угла за городским пожарным депо, Туземец свернул на улицу, ведущую к железнодорожному полотну и к негритянскому кварталу города.

Эл Дидд постоял и подождал, пока Туземец не скроется из виду, а потом пошел прямо домой — ужинать с женой и детишками.

Торопясь домой, Эл Дидд придумывал предлог получше, чтобы объяснить жене, почему он так опоздал, и колебался, стоит ли рассказывать хоть что-нибудь из того, что случилось нынче вечером. Жена его была от природы очень нервная, из-за всего волновалась, и он боялся, что она расстроится и не даст ему спать всю ночь бесконечными разговорами о смешении рас. Такие разговоры кончались всегда тем, что она обвиняла Эла в неверности и обмане. («Для белой женщины и без того неловко иметь прислугу-мулатку, которая похожа на кого-то из знакомых, а еще того хуже, если у цветной прислуги есть маленький ребенок, как две капли похожий на кого-то из твоих родных. А еще более неловко бывает, когда идешь в центр города, в аптеку или еще куда-нибудь и там видишь смуглого молодого человека, который как две капли воды похож на твоего дядю Джона. Они до того похожи, что один из них мог бы быть младшим братом другого. У них одинаковые нависшие брови, одинаковый цвет глаз, одинаковые ямочки на подбородке. У меня мороз по коже дерет, как подумаю, что кто-нибудь из этих темнокожих приходится мне родственником. Была бы моя воля, я бы переехала в большой город, где не пришлось бы чувствовать себя так неловко, когда ходишь по улицам. А будь у тебя больше честолюбия, Эл Дидд, ты бы постарался ради меня и нашел бы себе работу в Джексонвилле или в Атланте. И вот еще что! Где ты был так поздно, после того как стемнело? Что ты делал столько времени? Почему ты не вернулся прямо домой с работы? Если б я хоть на одну минуту подумала, что ты был с одной из этих девчонок… Поди сюда, я тебя понюхаю! Я всегда узнаю, если от тебя пахнет чужой женщиной…»)


Дойдя до того места, где кончалась мостовая, Туземец пересек железнодорожное полотно и заросшую сорной травой полосу отчуждения. Отсюда он пошел прямо по неосвещенной грязной улице к тому дому, где жила Джозина со своей четырехлетней дочкой и бабушкой Мэддокс.

Теперь было уже больше семи часов, и в освещенных домах по обеим сторонам улицы он видел в кухнях и столовых семьи, сидевшие за ужином. В слабом желтоватом отблеске, падавшем от фонарей на городской площади, дома негритянского квартала выглядели спокойно и мирно. Сейчас, когда с дневными трудами было уже покончено и почти все вернулись домой на ночь, по всей улице из конца в конец раздавался беззаботный смех. Из окон ближайшего домика доносились успокаивающие звуки музыки, передаваемой по радио. Он миновал группу крикливых детей, плескавшихся в луже дождевой воды, и двое мужчин, стоявших на углу, осторожно заговорили с ним, когда он проходил мимо.

Вспомнив, что говорил Эл Дидд. Туземец пересек пустырь и подошел к заднему двору, вместо того чтобы войти в дом Джозины с улицы. Отворив калитку, он поднялся на узенькое деревянное крылечко и тихонько постучался несколько раз в окно.

В окно ему виден был свет, горевший на кухне, потом дверь отворилась и Джозина вышла на крыльцо. Свет из кухни падал через порог, и она хорошо видела Туземца, стоящего перед крыльцом. Она поколебалась не больше секунды, потом сошла с крыльца во двор.

— Что ты здесь делаешь? — тревожно спросила она. — Тебе нельзя здесь быть. Ты же помнишь, что я тебе сказала. Я больше не могу с тобой видеться.

Его глаза успели уже привыкнуть к темноте, а от сияния звезд во дворе казалось светлее. На Джозине было светлое платье, темные волосы она гладко зачесала со лба назад, а на руке у нее блестел браслет, которого Туземец раньше никогда не видел. Джозина ничего не сказала, когда он положил руку ей на плечо и повел ее через усыпанный песком двор к забору.

— Джозина, я пришел сказать тебе… — начал он.

— Нет, я не могу, — быстро ответила она.

Он сжал ее плечо еще крепче.

— Да нет, я не о том, это совсем другое.

— Что же тогда?

— Сюда сейчас приедут арестовать тебя.

Он почувствовал, как вздрогнуло ее плечо.

— Ты слышала, что я тебе, сказал? — спросил он.

Джозина кивнула.

— Да, слышала.

Она сделала шаг назад и прислонилась к забору.

— Это все Мэйбл… она их заставила, — сказал Туземец. — Я только что узнал об этом — вот почему я и пришел сказать тебе.

Теперь она положила руку ему на плечо.

— Они и тебя тоже арестуют? — помолчав немного, спросила она.

Он только помотал головой.

— Тогда за что же они арестуют меня?

— Они сказали за… за то, что ты проститутка.

— Но я же вовсе не такая! — взволнованно крикнула Джозина. — Ты знаешь ведь, что это неправда? Никогда в жизни я такой не была!

— Я знаю, что неправда, Джозина. Но это у них только предлог для ареста.

— Что же мне теперь делать? — подойдя вплотную к нему, спросила она. Он чувствовал, что все ее тело дрожит от страха. — Не хочу, чтобы это со мной случилось. Не хочу, чтобы меня забрали. Мне надо заботиться о моей девочке… Эллен… я нужна ей.

— Не говори так громко, Джозина, — настойчиво убеждал ее Туземец. — Кто-нибудь может тебя услышать.

Музыка по радио смолкла, и в тишине он прислушался, не подъезжает ли автомобиль.

Джозина тихонько заплакала.

— Это ужасно… и я не знаю, что мне делать. Я не хочу, чтобы они забрали меня в тюрьму… не хочу оставлять Эллен и сидеть под замком.

Музыка зазвучала снова.

— Ты можешь пойти ко мне в дом и переночевать там, — сказал он. — Это будет самое лучшее. Туда они не пойдут искать тебя. Подумают, что ты где-нибудь здесь прячешься.

Она покачала головой.

— Я уже сказала, что больше не пойду к тебе. Я тебя не обманывала. Завтра моя свадьба.

— Твоя свадьба будет не так-то скоро, если тебя сегодня посадят в тюрьму, а потом пошлют в исправительный дом на полгода. А они говорили, что так и собираются сделать. Ты бы лучше послушалась меня, шла бы ко мне в дом.

— Для чего им это нужно? — зарыдала она. — Для чего им нужно арестовать меня за то, чего я не делала?

— Тут уж ничем не поможешь, Джозина, и если тебя найдут, так оно и случится. А в моем доме они тебя не найдут. Я запру дверь, и никто не сможет войти. А если они не найдут тебя сегодня, то к завтрашнему утру будут думать, что ты уехала из города. Это самое лучшее, что можно сделать, Джозина. Не хочу я, чтоб ты оставалась тут и чтоб тебя арестовал Клайд Хефлин. А он будет здесь с минуты на минуту. Мне это известно. Вот почему я и пришел сюда, чтобы предупредить тебя вовремя. Если тебя посадят в тюрьму сегодня, так уж, наверно, завтра утром отошлют в исправительный дом, и тебе придется просидеть там полгода. И за все это время тебе не удастся ни разу повидать твою дочку. А если ты сегодня переночуешь у меня, то завтра утром сможешь найти такого адвоката, который тебе поможет. Он что-нибудь придумает, чтобы тебя не отсылали в исправительный дом. Адвокаты уж знают, как такие вещи делаются.

Джозина перестала плакать, обернулась и посмотрела на свет в кухонном окне. И в то время, как она смотрела на дом, оба они услышали шум автомобиля, переезжавшего через железнодорожное полотно.

— Идем, Джозина, — уговаривал Туземец, подталкивая ее к калитке.

— Не могу я уйти, не простившись с Эллен, — протестовала она, вырываясь. — Пусти меня, пожалуйста.

— Не ходи, Джозина!

— Но мне же надо с ней проститься. Я как раз ее укладывала спать. Теперь она меня ждет и не будет знать, что со мной случилось.

— Это слишком опасно, Джозина. Не ходи в дом. Послушайся меня. Если Клайд Хефлин…

— Но ведь моя девочка…

— Кто с ней сейчас?

— Там бабушка. И Харви… Харви Браун.

— Что он тут делает?

— Я же тебе говорила, что выхожу замуж. Ты это знаешь. Мы с Харви хотим завтра пожениться. Вот почему я сегодня кормлю его ужином.

— А я тебе сказал, что не хочу, чтобы ты выходила замуж. Сейчас это ни к чему. Можешь подождать немножко.

— Я не хочу ждать. Я хочу выйти замуж и выйду. Мы с Харви…

Музыка по радио опять смолкла, и Туземец прислушался, не подъезжает ли машина. Он знал, что Клайд Хефлин постарается проехать по улице как можно тише. Зато после ареста, когда вез арестованного в тюрьму, он всегда включал сирену, чтобы шума было как можно больше.

Джозина силилась вырваться из его рук и побежать к дому. Туземец обхватил ее и держал крепко, не отпуская.

— Не ходи туда, Джозина, — уговаривал он, оттаскивая ее назад, к калитке. — Сегодня бабушка Мэддокс уложит твою дочку. Если тебя застанут здесь, то тебе не уйти от Клайда Хефлина. Я знаю, что говорю. Он ухом не поведет, сколько бы ты ни просила. Он тебя не послушает, а посмеется над тобой. Потом он отвезет тебя в тюрьму и всю ночь продержит в той дальней комнате, где всегда держит женщин, если сажает в тюрьму кого-нибудь, вроде тебя. Надо, чтобы ты ушла ко мне, пока он тебя не застал. А утром ты сможешь повидать адвоката. Я тебе помогу найти кого-нибудь. Это единственное спасение от исправительного дома. Ты ведь сделаешь, как я сказал, Джозина?

— Я не знаю такого адвоката, который захотел бы мне помочь, — сказала она, опять начиная плакать. — Я не знаю, к кому пойти. Я бы не знала даже, как за это взяться.

— Я тебе найду какого нужно адвоката. Это я тебе могу обещать.

— Сколько же это будет стоить?

— Не знаю. Но сколько бы ни стоило, лучше отдать деньги, лишь бы не попасть в тюрьму, а из тюрьмы в исправительный дом.

Она украдкой смахнула слезы.

— Я копила деньги, чтобы купить себе завтра утром нарядное свадебное платье. Накопила я не так много, но как раз хватило бы на то, что я собиралась купить.

Эллен, в ночной рубашке, показалась на пороге кухни и остановилась, вглядываясь в темноту. Но не успела Джозина заговорить с ней, как Эллен повернулась, словно испугавшись чего-то, и скрылась в доме.

— Не хочу я, чтобы меня отправляли в исправительный дом, я же не смогу тогда о ней заботиться, — рыдая, говорила Джозина. — Я ничего этого не делала, что они говорят. Никогда. Я не такая, как некоторые девушки. Я никогда ничего плохого не делала. Ты знаешь, что это правда. Только ты один и был мне нужен — ты да маленькая дочка, такая, как Эллен…

За один квартал от них автомобиль обогнул угол, и фары вдруг осветили улицу перед домом Джозины.

Туземец уже тащил Джозину к калитке.

Даже не притворив за собой калитки, они побежали при свете звезд по переулку к железнодорожному полотну на ту сторону города.

13

Оставив черно-белую машину с погашенными фарами и выключенным мотором перед домом Джозины, Клайд Хефлин поднялся на веранду маленького четырехкомнатного домика. На улице ему не повстречалось ни души, после того как он въехал в негритянский квартал; дети уже бросили играть и плескаться в дождевой воде — всем пора было ужинать.

После ливня было слишком холодно и сыро, и никому не хотелось сидеть на крылечке в такой вечер. Все жители по соседству либо сидели за ужином, либо, покончив с ужином, грелись перед огнем при закрытых дверях. Был тот час, когда обычно ходят в гости, а друзья и родственники, собравшись вместе, играют в карты или просто сидят перед очагом и разговаривают.

Над кучкой некрашеных деревянных домиков, пронизывая сырой ночной воздух, стоял едкий запах дыма от сосновых и еловых дров. Время от времени горящие красные искры стайкой вылетали из трубы, рассыпаясь по черному небу. В окнах домиков почти везде виден был свет, и тихая музыка радио все еще слышалась из какого-то домика дальше по улице. Наступил мирный вечер для всех тех, кто работал целый день.

Клайд постарался ступать без шума, поднимаясь по деревянным ступенькам, и, пройдя на цыпочках по веранде, остановился у самой двери, напряженно прислушиваясь к звукам внутри дома. Он услышал глухой голос мужчины, потом веселый лепет ребенка.

Он подождал у двери всего несколько секунд. Быстро повернув ручку, он пнул дверь с такой силой, что она распахнулась настежь, с треском ударившись о стену. Он выхватил револьвер из кобуры, висевшей у него на шее, и остановился на пороге, угрожающе наводя револьвер по очереди на всех, кто был в комнате.

Клайд ворвался в дом так неожиданно, что Харви Браун, сидевший за столом посреди комнаты, даже не успел вскочить на ноги. Только большая серая кошка, дремавшая на коврике перед камином, вдруг вскочила на стул, быстро выскользнула в дверь и скрылась в темноте. Харви хотел было встать.

— Ни с места! — громко приказал Клайд тем грубым тоном, каким обычно разговаривал с неграми. — Оставайтесь там, где сидите. Если двинетесь, всех в один миг перестреляю.

Харви сел, повинуясь приказу.

Маленькая Эллен, взвизгнув от страха, забралась на колени к пожилой негритянке.

В испуге она звала мать:

— Мама! Я хочу к маме!

Бабушка Мэддокс, прабабка Джозины, которой, по ее собственному счету, было уже девяносто девять лет, была седовласая негритянка из племени Гичи с черной, как сажа, морщинистой кожей и худым, сгорбленным от работы телом. Здоровье у нее стало плохое, и теперь она весила меньше девяноста фунтов. Видела она тоже плохо, и часто ей приходилось ощупью пробираться по дому. На бабушке Мэддокс было длинное ситцевое платье и рваная серая кофта в заплатах, которую много раз чинили и штопали за все эти годы. Ее родители были рабы из племени Гичи и жили вместе невенчанные, после того как в конце гражданской войны их освободили от рабства у плантатора полковника Клэваба Мэддокса. С тех пор все их потомки, и мужского и женского пола, семейные и одинокие, носили фамилию Мэддокс.

— Мама! Я хочу к маме! — со слезами вопила Эллен тонким детским голоском. Волосы у девочки были прямые, каштановые, а кожа еще светлей, чем у Джозины. — Мама! Мама! Возьми меня скорей! — кричала она. — Я боюсь! Возьми меня.

— Уйми ее, — сказал Клайд бабушке Мэддокс, наводя на нее револьвер. — Постарайся, чтобы она замолчала. Чтоб она перестала так вопить.

Перепуганная старуха нежно гладила девочку трясущимися руками и что-то шептала ей дрожащим голосом. Эллен спрятала лицо на груди у бабушки Мэддокс, но не могла удержаться от плача.

— Где Джозина Мэддокс? — спросил Клайд, оглядывая комнату.

Никто ему не ответил.

Клайд подошел к столу, стоявшему посреди комнаты, и сверху вниз поглядел на Харви. Потом сунул револьвер обратно в кобуру, чтобы он был под рукой, когда понадобится.

Харви Браун был статный молодой негр, мускулистый и сильный, светлый, как мулат, и с приятной улыбкой. Он был высокого роста и весил больше двухсот фунтов. Ему было лет двадцать восемь, и он работал грузчиком на товарной станции с тех самых пор, как перебрался в Пальмиру с фермы в гористой части округа Сикамор. Он жил и работал в городе уже несколько лет и был известен за человека тихого, уважающего законы, и ни шериф, ни городская полиция не придирались к нему и не арестовывали его. Даже в субботу вечером, когда бывает больше всего беспорядков и когда полиция ищет только предлога, чтобы посадить кого-нибудь в тюрьму, Харви всегда повиновался приказу «проходить и не задерживаться» и ничем не раздражал ни полицию, ни шерифа.

— Ты кто такой? — спросил его Клайд.

— Я Харви Браун, мистер Хефлин, — ответил он, медленно поднимаясь на ноги.

— Ты как будто кичишься своим именем?

Харви, отодвинув стул назад, стоял возле стола.

— Я ничего такого не хотел сказать, — начал он. — Но ведь вы же знаете, кто я такой, мистер Хефлин. Вы меня знаете.

— Нечего мне говорить, что я тебя знаю. Не люблю я таких разговоров. Если захочу тебя узнать, я и сам скажу.

— Да, сэр, мистер Хефлин. Я работаю на товарной станции. Вот уже два или три года вы меня видите на погрузке и разгрузке товара из вагонов. У меня хорошая работа на железной дороге, и я еще ни одного дня не пропустил. Вы меня много раз видели, мистер Хефлин. Я каждый раз здороваюсь с вами, когда вы приходите посмотреть, что у нас делается. А на прошлой неделе вы подошли и попросили у меня спичек, чтобы закурить сигарету. Ну как, теперь вы меня вспомнили, мистер Хефлин?

— Я тебе велел бросить этот разговор.

— Я сделаю точно так, как вы говорите, мистер Хефлин, если, по-вашему, так требуется.

— Молчать, черномазый! Довольно я слышал от тебя дерзостей!

Клайд оглядел комнату. Она была скудно обставлена: несколько стульев, посреди стол, маленькая кушетка. Темный коврик покрывал часть деревянного пола, и на обоих окнах висели белые занавески. Дощатые стены были оклеены газетами и цветными картинками из журналов и фирменных каталогов.

Клайд обернулся и снова взглянул на Харви.

— Где она? — строго спросил он. — Где Джозина Мэддокс?

Харви, оглянувшись на соседнюю комнату, показал туда рукой.

— Джозина вот только что ушла в кухню, мистер Хефлин, готовить ужин. Она все еще там.

— Ступай за ней, — приказал Клайд. — И я с тобой пойду. Не говори ей ничего. Держи язык за зубами.

Харви заколебался.

— Почему вы ее ищете, мистер Хефлин? — спросил он и медленно отошел от стола. — Зачем вам нужно видеть Джозину?

— Не твое дело. Ну, замолчи и ступай, куда я тебе велел.

Клайд вышел вслед за Харви из комнаты в кухню. Свет все еще горел там, и на плите тушилось мясо. Дверь на заднее крыльцо так и осталась распахнутой настежь. («Никогда не узнаешь всего, что нужно знать про белых, пока не поживешь с ними бок о бок или не поработаешь на них подольше. Одним из них приучаешься доверять и уже знаешь, что они тебя не станут бить или обсчитывать при каждом удобном случае, а есть и другого сорта белые, которые так обращаются с неграми, как будто мы грязь и мусор. Пускай я буду мусор, но мне другое не по душе. Я не хочу больше терпеть, не хочу быть битым и обманутым, если можно обойтись без этого».)

Клайд смотрел на Харви обвиняющим взглядом.

— Ее здесь нет, — сказал он. — Ты мне соврал, а я не терплю, когда негры мне врут.

— Простите, сэр, мистер Хефлин, я сказал вам правду. Я знаю, что она сюда пошла. Я ее видел.

— Если ты понимаешь свою пользу, так скажешь мне, где эта Джозина прячется, только смотри не опоздай.

— Да ведь я говорю вам всю правду, какая есть, мистер Хефлин, — запротестовал Харви. — Я не знаю, куда Джозина ушла… я даже и не знал, что она ушла куда-то. Только что она здесь была. Это я знаю, потому что слышал, как она расхаживает по кухне и напевает. Вот это и есть вся правда, мистер Хефлин. Вы мне должны поверить.

— Ты меня не учи, что я должен делать. Сам узнаю, стоит ли тебе верить, а пока что не верю.

— Что же еще я могу сказать, чтобы вы мне поверили, мистер Хефлин?

Клайд указал на выход во двор.

— Я дам тебе возможность доказать, что ты говоришь правду. Ступай туда и разыщи эту Джозину. Только не говори ей, кто ее ищет. Ничего про меня не говори. Просто позови ее и скажи, чтобы шла домой.

Он пошел за Харви на крыльцо, потом спустился с крыльца на усыпанный песком двор. Весь двор был смутно виден при свете звезд, но ни души там не было. Музыка по радио из соседнего дома слышалась громче в ночной тишине, и все же она звучала мягко и успокоительно. («Я никогда в жизни не делал вреда белому человеку намеренно. Всегда старался этого избегать. Но как бы я ни старался работать для них, сколько бы ни угождал им, как бы скромно ни держался, все равно всегда находится белый, который чем-нибудь да недоволен и начинает придираться к тебе. Не знаю, почему они придираются, разве только по злобе. Сдается мне, что на этом свете негров загнали в угол, как кролика в курятнике. Не знаю, что тут можно сделать, знаю только, что хочу вырваться на волю, как всякий кролик».)

— Для чего вам нужно видеть Джозину, мистер Хефлин? — тревожно спросил Харви. — Зачем вы ее ищете?

— Не твое дело.

— Нет, мистер Хефлин, извините, это вроде как и мое дело, потому что мы с Джозиной уговорились завтра пожениться. Вот почему это все-таки немножко и мое дело, правда? Я был бы очень вам благодарен, если б вы мне сказали, для чего она вам нужна. Мне бы хотелось, чтобы завтра у нас не было никакой задержки со свадьбой, чтобы нам ничего не помешало. Вы же не посадите ее за что-нибудь в тюрьму, ведь нет?

— Замолчи и ступай позови ее, как я тебе велел.

Харви медленно направился к забору.

— Джозина! — настойчиво позвал он. — Где ты, Джозина? Это Харви. Ты меня слышишь? Иди сюда сейчас же, Джозина!

Пока Харви ее звал, Клайд подошел к забору и посветил фонариком. Он посмотрел вправо и влево по переулку, потом направил луч света на пустырь и соседний двор. Не увидев там никого, он погасил фонарик и убрал его в карман. Харви все звал Джозину, но Клайд злился все больше и больше, и у него не хватало терпения ждать. Он отошел от забора и вернулся на середину двора.

14

— Ты мне опять соврал, как врут все негры, — сказал Клайд, подходя к Харви. Он остановился, сплюнул на землю и вытер рот тыльной стороной руки. — Ее здесь нигде нет — она прячется где-то в доме. Вот тут ты мне и соврал, потому что отлично знаешь, где она. Даю тебе еще один шанс, парень. Ступай обратно в дом, да смотри найди ее на этот раз. А пока будешь искать, не забудь, что я тебе скажу. Пожалеешь ты свою черную шкуру, если не найдешь Джозину.

— Да как же я найду ее в доме, когда ее там нет, мистер Хефлин?

— Это уж тебе надо беспокоиться, парень. Да когда будешь искать, старайся как следует. Может, это у тебя последний случай в жизни.

— Я и беспокоюсь. Вы должны мне поверить…

— Попробуй поучи меня еще раз, что я должен делать, и я вышибу все твои белые зубы и ни во что это считать не буду.

Харви попятился от Клайда.

— Для чего вам понадобилась Джозина, мистер Хефлин? — взмолился он. — Что она сделала, что вы приехали сюда и ищете ее столько времени? Она не такая, чтобы в чем-нибудь провиниться и попасть в беду.

— Парень, ты сам попадешь в беду, если не будешь делать, что я велю, да поскорее.

— Разве вы не скажете мне, что она сделала плохого, мистер Хефлин? Хотя бы только это одно? Ведь я прошу такой маленькой милости. Кажется, вы бы могли мне сказать хотя бы это. Мы с Джозиной…

— Я уже сказал тебе один раз, что это не твое дело, Ну, ступай обратно в дом и разыщи ее, как я тебе велел, пока я тебе не вбил твои поганые зубы обратно в глотку.

Стараясь держаться подальше от Клайда, Харви медленно двинулся к веранде.

— Мистер Хефлин, прошу вас, сэр, если вы только оставите ее в покое, я с радостью пойду в тюрьму вместо нее. Как, по-вашему, можно это? Я знаю, что бывает с цветными девушками, такими, как Джозина, когда их сажают в эту тюрьму. Я про это слыхал. И не хочу, чтобы с ней то же случилось.

Клайд ничего не ответил.

— Это все правда, что я сказал, мистер Хефлин. Мы с ней хотим завтра пожениться. Не позволите ли вы мне сесть в тюрьму вместо нее?

Клайд опять ему не ответил. Он прошел за Харви через кухню в спальню Джозины. («Я не скажу, что цветной парень не станет глядеть на белую девушку, потому что трудно не любоваться ею, но дальше этого он вряд ли пойдет. Он даже и глядеть-то на нее почти всегда боится, потому что знает: она может на него пожаловаться, просто ради хвастовства. Но если говорить о том, как белый мужчина ведет себя с цветной девушкой, то всё с самого начала предрешено в его пользу. И похоже, что ничего тут не поделаешь».)

Посветив ручным фонариком в спальне и заглянув в чулан, Клайд поднял край постели и перевернул ее. Потом, еще больше озлобившись и ожесточившись, он пинком опрокинул комод и расшвырял ящики по всей комнате, так что вещи Джозины рассыпались по полу.

— Ты, черт возьми, отлично знаешь, где она прячется, — угрожающе сказал он, выталкивая Харви из спальни в кухню. Отцепив от пояса тяжелые стальные наручники, он размахивал ими взад и вперед. — Попробуй только, соври мне еще хоть раз и, клянусь богом, я тебе вобью вот эти наручники в твой поганый рот и ни во что это считать не буду. Ну, говори, где она от меня прячется. Даю тебе еще один последний шанс — и это все.

Глядя на тяжелые наручники, Харви боязливо покачал головой и отступил назад, так чтобы Клайд не мог до него дотянуться.

— Мистер Хефлин, не бейте меня, пожалуйста, — умолял он. — Вы же знаете, я ничего вам не сделал и бить меня не за что. Это сущая правда, мистер Хефлин. Не хочу я тут стоять, чтобы вы меня били. И давать сдачи белому я тоже не хочу. Я не такой. Никогда в жизни я не дрался с белым человеком и сейчас не хочу драться. Один только раз у меня было что-то в этом роде, очень давно, когда какие-то белые мальчики захотели, чтобы я дрался и играл вместе с ними, и никому от этого худа не было. Вы только не бейте меня сейчас, мистер Хефлин. Больше я ни о чем не прошу.

— А ну-ка, валяй ударь меня хоть разок, парень. Хотел бы я посмотреть, как это у тебя выйдет. Попробуй ударь меня. Посмей только. Ну-ка, посмей. Говорить ты мастер, а как до дела дойдет — струсишь. А уж если ударишь, так это будет последний раз в жизни, что ты ударил белого. Как это получился из тебя такой поганый негр? Откуда ты взялся?

— Я из горной области за пятнадцать миль отсюда, мистер Хефлин, и я вам говорю чистую правду, как полагается деревенскому парню. Я не знаю, куда ушла Джозина. Поверьте мне, пожалуйста, мистер Хефлин. Не будьте ко мне так строги. Я даже не знал, что она вышла из кухни и куда-то убежала, когда вы мне велели идти ее искать. Я знаю только, она сказала, что пойдет приготовить что-нибудь к ужину, а потом уложит девочку спать. Она сказала, что, когда девочка заснет, у нас с ней будет вроде как бы свадебный ужин. Потом она ушла в кухню, и больше я ее не видел. Должны же вы мне верить, когда я говорю правду, мистер Хефлин.

— Ты меня опять учишь, что я должен делать, — злобно сказал Клайд, размахивая тяжелыми наручниками и делая шаг вперед. — И это последний раз ты меня учишь, больше тебе учить меня не придется, вонючий ты негр!

Вместо того чтобы попятиться от грозно качающихся перед ним наручников, Харви застыл на месте. Руки его были вытянуты по швам — он даже не стиснул их в кулаки.

— Посадите меня в тюрьму, если вам угодно, мистер Хефлин, только не называйте меня так, как вы сейчас назвали. Я никому — ни белому, ни черному — не позволю себя так называть. Мне обидно, когда меня так называют.

Клайд нагнулся и сплюнул на пол.

— Как мне вздумается, так к буду тебя называть. Что ты думаешь, кто ты такой, во всяком случае? Разговариваешь так, будто вообразил, что ты не хуже белого.

Не сводя глаз с наручников, Харви стиснул кулаки в первый раз.

— Можете ругать меня, мистер Хефлин, назовите лгуном, если хотите, ведь я не могу доказать вам, что говорил правду про Джозину и что я не знаю, где она. И я вовсе не собираюсь вам дерзить, я знаю свое место. Но только не называйте меня так. Я серьезно вам говорю. Я никому не позволю так себя называть. Я на это могу обидеться. Я — черный, так же, как вы — белый, и только так меня и надо называть. Что бы ни случилось, я бы не стал так говорить, если бы я этого не думал.

— А кто же ты такой, если не вонючий негр?

— Я самый обыкновенный человек, такой же, как все другие. Случилось так, что и родился черным, так же как вы родились белым. Вот и вся разница между нами, и от этого я не отступлюсь.

— Ты понимаешь, что говоришь?

— Конечно, понимаю.

— Похоже на то, что тебе не терпится нос задрать и хвалиться тем, что ты негр. Что ж, продолжай в том же духе, если тебе так хочется знать, до чего это тебя доведет.

— Мистер Хефлин, что же я могу поделать, если вам так кажется. Я лично только это и могу сказать.

— И буду звать тебя, как мне вздумается, черномазый ублюдок!

Бабушка Мэддокс, одной рукой крепко прижав к себе Эллен, ощупью пробиралась к кухонной двери. Ее незрячие глаза округлились от страха, сутулые худенькие плечи нервно дрожали, когда она поглаживала девочку, стараясь ее успокоить.

— Помолчи лучше, Харви Браун, — сказала она ему, и ее сморщенное лицо судорожно исказилось. — Ты говоришь так, как будто у тебя ни капли разума не осталось. Я слышала, что ты сказал. Не смей так разговаривать с белыми людьми Ты, должно быть, совсем рехнулся. Ты же сам отлично понимаешь. Если ты не замолчишь, так наделаешь такой беды всем нам, цветным, хуже которой быть не может. Белые не потерпят таких дерзостей от негра, и ты это знаешь. Так замолчи же, Харви Браун, тебе говорят, и держи язык за зубами. Не перечь ему больше, молчи.

— Я только стою за свои права, — ответил ей Харви Браун. — Никто мне этого запретить не может. Времена теперь не те, что прежде были.

— Это рехнуться надо, чтобы так разговаривать, Харви Браун. Никаких у тебя нет прав перед белыми людьми, когда ты им грубишь и выводишь их из себя. Я прожила долгую жизнь и знаю все горе, слезы и беду, сколько их есть на свете, и не хочу больше ничего этого видеть до конца моих дней. Вот почему я и знаю, о чем говорю. Ну, а ты замолчи, Харви Браун, и держи язык за зубами.

— Уходи из дома, бабушка, — сказал ей Харви. — И уведи Эллен куда-нибудь. Побудь у соседки. Ну, скорее, уходи отсюда, я же тебе сказал. Я знаю сам, что делаю, и нечего тебе меня учить.

— Ты лучше послушай меня, Харви Браун, — предостерегала его бабушка Мэддокс, пятясь от кухонной двери к выходу. — Я старых времен негритянка, и обычаи белых людей мне наизусть известны. Если ты не перестанешь грубить этому белому, так попадешь в такую беду, что не жить тебе больше на свете. Видывала я и раньше, как это бывало с неграми — грубиянами, вроде тебя, и знаю, что говорю, Ты бы лучше послушал меня, Харви Браун, пока не поздно.

Клайд потянулся к кухонной двери и захлопнул ее как раз в ту минуту, когда бабушка Мэддокс, испуганно охая и одной рукой прижимая к себе девочку, успела выбраться ощупью на веранду и сойти с крыльца.

— Ты уж больно много наболтал своим поганым языком, — сказал Клайд. Он остановился и сплюнул на пол. — Я тебе покажу сейчас, чертов ты негр, ублюдок вонючий!

Прикусив нижнюю губу и не говоря больше ни слова, он размахнулся и ударил тяжелыми стальными наручниками по голове Харви. Тот не успел отскочить в сторону и, оглушенный ударом, зашатался и осел на пол, спиной к стене. («Сдается мне, что для цветного должен быть какой-то способ не дать белому обидеть себя и не попасть из-за этого в беду, но только, если есть такой способ, мне он не известен. Плохо и то, что тебя надувают, но тут всегда надо смотреть в оба и не попадаться. А хуже всего — побои, от которых никуда не денешься. Придет время, когда этому положен будет конец и мы, цветные, не будем больше страдать. Мне хочется увидеть этот великий день, хочется, чтобы он настал поскорее. Разумеется, мне совсем не по душе то, что теперь творится. Не может оно быть правильно, с какой стороны на это ни смотреть. Вот только это одно я и говорил против белых. Я знаю, есть такие, которые не станут бить негров, но куда больше таких, которые бьют».)

Харви не мог защититься от второго удара, и Клайд ударил его наручниками по лицу. Кровь начала заливать ему глаза и щеки, и Харви беспомощно повалился на пол. Он лежал на полу, а Клайд раз за разом пинал ногой его голову. Тихая музыка, доносившаяся из соседнего дома, вдруг оборвалась — кто-то выключил радио.

— Больше ты уже не нагрубишь ни одному белому, черт бы подрал твою черную шкуру, — сказал Клайд, сплюнув и вытирая рот рукой. Кровь лилась с лица Харви и растекалась по полу. — Я тебя проучу, вонючий черный ублюдок. Больше не нагрубишь ни одному белому. Ты это проделал в последний раз.

Харви повернулся и хотел было подняться с пола, встав на четвереньки. Клайд смотрел на него с минуту, потом изо всех сил пнул его ногой. Харви опять повалился на пол.

— Что же ты не болтаешь ничего своим поганым языком? Чего же ты не учишь меня, как я должен себя вести? Понял, надо думать, что тебе ничего не поможет и что больше тебе не встать.

Сунув руку в карман, Клайд достал нож и, быстро орудуя наточенным лезвием, распорол на Харви рубашку и штаны. Он воткнул кончик лезвия в обнаженную грудь Харви, но тело только слегка свело судорогой. После этого, бешено кромсая ножом, Клайд отсек ему половые органы. Он вбил их глубоко в горло Харви, так что под каблуком хрустнуло.

15

Наутро, незадолго до восьми часов, когда уже открывались лавки и конторы, а дети шли в школу, до очень многих из белого населения Пальмиры начали доходить разные слухи о том, что произошло в негритянском квартале города этой ночью.

Вначале многие, особенно те, кто был введен в заблуждение слухами и знал, что случилось в действительности, думали, что какого-то опасного негра пришлось застрелить, когда он сопротивлялся аресту.

Убийство негра помощником шерифа или полицейским было самым обычным делом; в таких случаях объявляли, что убийство было необходимо для самозащиты или при сопротивлении аресту, а то и просто для поддержания закона и порядка. Больше того, ни в одном судебном отчете не значилось, чтобы в округе Сикамор когда-нибудь привлекали к суду белого за убийство негра. И все-таки много находилось белых граждан, которые сожалели о том, что в прошлые времена ни в чем не повинные негры погибали жертвами ненужной, неоправданной жестокости. («Каждый раз как я слышу, что негра избили цепью за то, что он под праздник рано ушел с работы, или застрелили за то, что он не отдал вовремя взятый взаймы доллар, мне становится стыдно, что я белый. Этому нет оправдания, это все равно, что до смерти забить дубиной собаку за то, что она громко лаяла ночью».)

В негритянском квартале, однако, тревожная весть о действительной причине смерти Харви Брауна быстро распространилась среди населения еще ночью. Как и следовало ожидать, многие семьи не ложились спать всю ночь и сидели в темноте, запершись на замок, из страха, что Клайд Хефлин вернется с другими помощниками шерифа и полицейскими и произведет повальный обыск, чтобы найти Джозину Мэддокс. Бабушка Мэддокс с внучкой провела ночь у соседей, и, когда наступил рассвет, она все еще боялась идти домой. После того как ей рассказали, что случилось с Харви и каким образом он умер, бабушка Мэддокс стала опасаться, как бы Клайд Хефлин не убил ее вместе с девочкой, если она вернется в дом и Клайд ее там застанет.

Бабушка Мэддокс охала, стонала и нуждалась в утешении, но никто в этой части города не знал, где Джозина и когда она вернется домой. Они могли сказать бабушке Мэддокс только то, что сама она вне опасности и ей лучше оставаться здесь, пока Джозина не придет за ней и за Эллен.

— Не вижу для Джозины никакого смысла торопиться сейчас домой, — сказал один из соседей. — Только попадет на похороны вместо собственной свадьбы. Но ты не беспокойся. Пускай ее подождет. Она успеет попасть на похороны и завтра или когда это еще будет. Джозина не даст нам похоронить Харви без нее, она придет сюда, чтобы горевать и плакать о нем. А нам придется известить его родню в горной области, чтобы они отправились в путь и прибыли на похороны заблаговременно. Его мать и отец непременно захотят быть на похоронах.

Бабушка Мэддокс охала и раскачивалась в качалке, закутав голову шалью. Шторы на окнах были спущены, и в доме было темно почти как ночью. Утешать ее пришло столько соседей, что стульев не хватило и многим пришлось сидеть на полу.

— Всем нам, цветным, будет лучше, когда мы умрем и нас зароют глубоко в землю, — говорила бабушка Мэддокс, причитая все громче и раскачиваясь все быстрей. — Никогда мы, негры, не знали другого покоя. Не спорьте со мной, я знаю, что говорю. Всегда какая-нибудь гроза собиралась над нами, неграми. Я это видела всю жизнь, и теперь стало не лучше, чем в тот день, когда я на свет родилась. Когда я умру и меня зароют в землю, то прошу, чтобы вы все веселились и плясали, потому что тогда все мои несчастья останутся наверху, на земле. И я хочу, чтобы меня похоронили вниз лицом, чтобы мне не глядеть сюда наверх и не видеть всего того горя, какое еще есть у всех и какому помочь невозможно. Не хлопочите насчет цветов и нарядного гроба — просто веселитесь и пляшите, поминая меня.

— Я буду плясать на твоих похоронах, бабушка, — сказала ей одна из соседок, — и буду плясать сколько сил хватит, только это случится не скоро. Ты такая крепкая, что доживешь до ста двадцати лет. Видела я и раньше крепких старушек, вроде тебя. Характер у них с годами делается упрямым, и они живут да живут, чтобы нас бранить, таких, которым всего пятьдесят или шестьдесят лет.

— Кабы я знала свой долг, так мне бы надо было больше бранить Харви, чтобы он помалкивал, а то у него самого разума не хватило, — сказала она. — Не был бы Харви Браун весь искромсан, как теперь, и не помер бы, если бы я пуще его бранила. Таких негров, как он, надо почаще бранить. Не хватает у них разума в пустой голове, не понимают, что белому всегда надо уступать дорогу.

— Может быть, и так, бабушка, но только времена теперь быстро меняются, и не всегда будет так, как было в прошлом. Ты только проживи подольше, и сама когда-нибудь увидишь, что все стало по-другому. Когда это случится, проснешься однажды утром, и куда только все твое горе денется, будешь глядеть во все глаза на новую жизнь. Большой перемены еще нет пока, но она не за горами, а тем временем все меняется понемножку.

— Уж лучше я буду лежать в своей могиле вниз лицом, чем оставаться здесь наверху и терпеть все несчастья, которые вы, хвастуны, на себя накликаете. Я старых времен негритянка, из племени Гичи, и всю свою жизнь видела, как на нас, негров, валится несчастье за несчастьем. А теперь помолчите-ка, покуда белые не услыхали, как вы болтаете. И без того у нас хватает горя.


По дороге на работу Эл Дидд остановился поговорить с Эдом. Говардом на городской площади. Эд подметал тротуар перед своей пивной и увеселительным заведением. Было еще раннее утро, еще не пробило восьми часов, и у Эла оставалось несколько свободных минут до начала работы на электростанции. Он подождал, пока Эд не сметет весь мусор в канаву.

— Видел ты сегодня Туземца? — спросил он.

— Нет, не видел, — отвечал Эд. — Да так рано я и не ждал его.

— Ну ладно, а ты слыхал, что случилось нынче ночью в негритянском квартале?

— Слыхал. И тем, что я слыхал, дело еще не кончится, — сказал Эд, стоя в дверях и поглядывая через улицу на серое каменное здание суда. — Даром это не пройдет, тут заварится такая каша. Вот подожди, увидишь. Кое у кого не хватает еще разума понять это, но времена переменились. Можно было проделывать такие штуки в старое время и ни во что это не считать, потому что вряд ли кто-нибудь стал поднимать из-за этого шум. Но не теперь. Кое-кто еще пожалеет, что изуродовал этого парня, — если можно жалеть после того, как ты помер.

— Ты не осуждай Туземца, — заговорил Эл. — Туземец здесь ни при чем. Он здесь так же ни при чем, как мы с тобой.

— Я Туземца Ханниката вовсе не осуждаю. Если он захотел жениться на белой женщине, а потом вдруг взял да и спутался с негритянкой, это его дело. Не он первый из белых мужчин путается с негритянками, не он и последний. И за мной это водилось, и за тобой тоже, да покажи ты мне такого, чтоб не путался, из тех, у кого усы растут. Может, и есть другой способ получить больше радости от женщины, только если есть, я его до сих пор не знаю. Я знаю одно, это то, что Мэйбл Бауэрс не имела никакого права затевать крестовый поход ради того, чтобы прекратить такое обыкновенное дело, да к тому же и кончилось оно не по-хорошему. Если она никак не может с этим примириться, так вон в том здании сидит судья для того, чтобы давать развод белым женщинам, которые не умеют угодить мужчине так, как цветная девушка. И еще одно. Гровер Гловер не должен был соваться не в свое дело из-за нескольких лишних голосов. В наше время никому нельзя изуродовать негра так, как изуродовали этого парня нынче ночью, и остаться безнаказанным. Я такие штуки считаю вредными. Застрели его, если надо, ну и хватит с тебя. Просто не считаю нужным уродовать человека, белый он или черный. Ну, я свое мнение высказал насчет этого грязного дела, с начала и до конца.

— Эд, как ты думаешь? Клайд Хефлин это самое потому сделал, что рассчитывал застать девчонку одну и побаловаться с ней, а потом взбесился и изуродовал Харви Брауна, чтобы и ему она не досталась?

Эд кивнул.

— Ну что ж, у нас с тобой имеются основания так думать.

— А как ты думаешь, что теперь будет с Клайдом Хефлином?

— Не могу тебе сказать, — ответил Эд. — С этой минуты я просто жду, не услышу ли, чем дело кончится. И думаю, что ждать придется недолго.

Выше по Оук-стрит, рядом с высоким зданием школы, миссис Пиплз, прежде чем приняться за утреннюю уборку, звонила по телефону своей невестке, миссис Бейфилд.

— Ты, конечно, слышала, что случилось нынче ночью на том конце города? — начала миссис Пиплз. — А если не слыхала, так ты чуть ли не единственная в Пальмире ничего не знаешь. Я просто должна была тебе позвонить, прежде чем браться за мытье посуды и уборку. Я знала, что ты захочешь поговорить со мной об этом.

— Знаю, о чем ты говоришь, — отвечала миссис Бейфилд. — Слышала, что помощник шерифа поехал туда по долгу службы и его чуть не убил один из этих опасных негров, который сопротивлялся аресту, и тогда пришлось его застрелить, потому что нам всем тоже угрожала опасность. Мы должны быть благодарны, что у нас есть такие храбрые мужчины, которые защищают нас, и пора уже что-то сделать, чтобы проучить как следует этих негров и поставить их на место. Последнее время всякий раз, когда я вижу этих людей, они ведут себя так, как будто они ничуть не хуже белых. Третьего дня я была в центре города, так один из них видит, что я иду навстречу, и даже не сошел с тротуара.

— Знаю, о чем ты говоришь, — откликнулась миссис Пиплз. — Но ведь все дело заварил вот этот, с таким странным именем… да ты знаешь… Туземец Ханникат. Говорят, он женился на миссис Бауэрс из-за денег, а потом привел к себе в дом ее прислугу — ты понимаешь зачем. Ну, а эта негритянка, которая выглядит почти как белая, собиралась выйти замуж за негра — за того самого, который был убит вчера ночью, потому что он сопротивлялся аресту и угрожал полицейскому. Все это становится ужасно сложно, однако, во всяком случае, этот самый негр хотел убить помощника шерифа, который поехал туда, чтобы арестовать за проституцию эту негритянку — прислугу миссис Бауэрс, — но ее там не оказалось. Она спряталась в Большой Щели с Ханникатом, совершенно голая, но никто об этом не знал до самого утра. Во всяком случае, может, хоть теперь негритянки в нашем городе бросят свои повадки, перестанут соблазнять белых мужчин…

— Я знаю, о чем ты говоришь, — прервала ее миссис Бейфилд. — Сегодня утром я сказала своему мужу, когда он уходил на работу, что если только он вздумает прятаться — и ты знаешь, что еще проделывать — с одной из этих негритянок, то пусть больше никогда не подходит ко мне. Он этого не понимает, но женщине стоит только понюхать, и она сразу узнает, был ли он с другой женщиной или нет. Ну он, конечно, обещал, как все мужчины обещают, но я еще не видела мужчины, которому можно было бы доверять, если он у тебя не на глазах. Он сказал…


Шериф Гровер Гловер никогда еще не являлся к себе в контору так рано утром. Он привык поздно вставать и обычно приходил в здание суда часам к десяти. В это утро ему пришлось встать и одеться с восходом солнца, после бессонной ночи. Не будя жену, он сам сварил себе кофе, потом позвонил Клайду Хефлину и другим помощникам. Он велел им всем явиться к нему в кабинет не позже восьми часов.

Гровер дожидался стоя, когда его помощники подойдут к зданию суда. Он не произнес ни слова, пока они входили и усаживались. Несколько минут он пристально смотрел на Клайда Хефлина, словно не зная, что сказать. Потом схватил пресс-папье в виде пары миниатюрных наручников, с громким лязгом швырнул их в корзину для бумаги и только после этого сел.

— Боже ты мой, Клайд, зачем ты только это проделал, — громко заговорил он. — Мне только и надо было, чтобы ты произвел арест, как полагается, и дело с концом. А то, что ты натворил, — это черт знает что такое… да еще перед самыми выборами.

Клайд беспокойно заворочался на стуле.

— Ты хватил через край, сынок. Боже правый, зачем ты это проделал? Когда слух об убийстве обойдет город и распространится по всей округе, людям рты никак не заткнешь. Хуже всего будоражат людей вот такие вещи. Проповедники во всеуслышание читают об этом проповеди, всякий сброд шепчется за твоей спиной — ах ты, черт! Все это заставляет людей переметнуться и голосовать за других, а это всегда во вред должностному лицу и на пользу политическому противнику. Времена переменились, сынок, а ты ведешь себя так, как будто не понимаешь разницы. Теперь все уже не то, что было лет десять-пятнадцать назад. Люди еще стоят кое в чем за старое, потому что обычай пока что имеет над ними власть, но только не за такую бойню, какую ты устроил. Никакими объяснениями тут не поможешь, сколько ни проводи кампаний начиная с этого дня и до самых выборов. Я всегда говорю своим помощникам, что они имеют право защищать свою жизнь и личность по служебной линии. Для того и даны тебе дубинка и револьвер. Ну, а все остальное, сынок…

— Шериф, вы мне приказали найти эту девчонку, арестовать ее и привести сюда, — сказал Клайд, ворочаясь на стуле. — Она где-то пряталась, а я только старался узнать, где она находится, чтобы забрать ее. Когда этот черномазый…

— Знаю, — сказал Гровер, потирая лицо обеими руками. — Знаю. Незачем мне это рассказывать. Я знаю, о чем ты толкуешь.

— У меня ничего худого и в мыслях не было, шериф, — настаивал Клайд. — Почем же я знал, что он от этого умрет. Он меня взбесил своей болтовней, надо же было проучить его, чтобы знал свое место. Не мог же я позволить черномазому…

— Все равно, сынок, от этого мне не легче, — сказал Гровер, сокрушенно покачивая головой. — Я боюсь политического взрыва перед самыми выборами. Я занимаюсь политикой, с тех пор как проголосовал в первый раз двадцати лет от роду, так что за это время можно было узнать, насколько опасны такие случаи накануне того дня, как избиратель пойдет к урнам. С таких пустяков может начаться что-нибудь очень серьезное, и тогда это труднее будет остановить, чем пожар среди сухой осоки в ветреный октябрьский день. В нашем округе немало таких избирателей, которые голосуют за демократов, и им как раз может взбрести в голову забаллотировать меня из-за этого. Только и нужно что-нибудь этакое, чтобы некоторые люди струсили и голосовали за республиканцев, а у нас их и так слишком много. Если так случится, для меня в мои годы это будет тяжкий удар. Придется переехать в деревню, на тот клочок горохового поля, который там у меня имеется, и попытаться так или иначе наскрести себе на жизнь с этой каменистой почвы. А богу известно, что я никогда не собирался стать работягой-фермером, пока можно было без этого обойтись. Вот почему я пошел голосовать и занялся политикой на целый год раньше, чем полагается.

Ничего больше не было сказано, пока Гровер не встал из-за своего стола.

— Так вот, я требую, чтобы эту девушку, Джозину Мэддокс, оставили в покое, — сказал он своим помощникам. — Я не желаю, чтобы ее трогали. И без этого у нас хватает неприятностей. Приказа об ее аресте нет и никогда не было. Я только хотел сделать любезность миссис Фрэнк Бауэрс, произведя небольшое расследование без всякого шума. Миссис Фрэнк Бауэрс решила во что бы то ни стало затеять какой-то там крестовый поход, и пришлось крепко подумать ради того, чтоб она осталась довольна. А теперь держитесь пока что подальше от негритянского квартала. Кому-то придется очень солоно, если вы не послушаетесь. Эти люди очень взбудоражены тем, что случилось, и небезопасно даже бегать за цветными девушками по железнодорожному полотну, какая бы ни была темная ночь. Обойдетесь и так это время.


В восемь тридцать утра коронер наскоро провел следствие по делу о смерти Харви Брауна, как полагается по закону. Из свидетелей присутствовал один Клайд Хефлин. Шериф Гловер и другие помощники тоже были там, но двери кабинета следователя были заперты, и никому больше не было разрешено присутствовать на следствии.

После нескольких шаблонных вопросов и ответов следователь быстро вынес решение, что смерть Харви Брауна, цветного, последовала вследствие удушения или удавления чем-то таким, что случайно попало ему в горло. После чего следователь, нервничая, записал свое решение в книгу протоколов и захлопнул ее.

Как только следствие было закончено, один из помощников шерифа вышел из здания суда, поговорил по душам с кем-то на улице, сообщив, какое постановление вынес следователь о причине смерти Харви Брауна. После этого новость быстро разошлась с городской площади по лавкам и конторам во всем городе.

— Не хотел бы я быть сейчас на месте Клайда Хефлина, — сказал кто-то из собеседников, собравшихся на почте. — Особенно после того как шериф и следователь вместе придумывали способ, как бы поскорей замять это дело. Даже моя старая черная корова и та не поверила бы такой нескладной выдумке. Меня нисколько не удивит, если Клайда найдут убитым на улице как-нибудь темным вечером. Я не говорю, кто это сделает, и не говорю, хорошо это или плохо, но никто мне не запретит думать про себя, что Клайд сам это заслужил, если на свете есть хоть какая-нибудь справедливость. Мне все равно, какого цвета человек. Я говорю только, что ни одного человека нельзя так уродовать, как изуродовали Харви Брауна. И кто-то должен за это ответить. Я не всегда стою за негров и не всегда против них, но на этот раз я нисколько не стану осуждать их, если что-нибудь случится с Клайдом Хефлином.

Еще несколько человек вошли в почтовое отделение, чтобы получить утреннюю почту, и все они остались послушать.

— Если некоторые люди родились черными, это не значит, что их только поэтому надо топтать ногами и давить, как муравьев. Нам в округе Сикамор не нужен такой помощник шерифа, как Клайд Хефлин, и Гровер Гловер лучше бы сделал, если бы понял это и поскорей отобрал у него значок. Выборы уже у нас на носу. Я всегда голосую за демократов, но на этот раз мог бы подать голос и за республиканцев, да еще и с радостью. Клайд Хефлин хватил через край, когда так изуродовал этого парня, и я ничего не имею против того, чтобы выступить открыто и сказать это во всеуслышание. Если кто-нибудь совершил преступление, черный он или белый, я говорю: посадите его в тюрьму. Если кто-нибудь совершил убийство, черный он или белый, посадите его немедля на электрический стул, И дело с концом. Но, насколько я слышал, этот молодой негр ровно ничего не сделал и не виноват ни в чем, разве только в том, что разговаривал много, а нынче и все много разговаривают, это уж само собой разумеется. Клайд выместил свою злобу на этом парне, когда поехал туда арестовать Джозину Мэддокс и не мог разыскать ее. Для человека, в котором столько злости, нет никакого оправдания. Позор, что это случилось в Пальмире, и я не постесняюсь открыто сказать это во всеуслышание. Что бы я ни говорил, я благонамеренный белый гражданин, но и мне ясно, что некоторые вещи слишком далеко заходят в этой стране.

— Если Клайд все еще собирается арестовать эту негритянку, за которой он гонялся вчера ночью, — сказал другой, — ему надо только подняться в контору Далтона Бэрроуза. Я видел, как она пробежала туда только что. Однако на улице она не показывалась. Она пробежала по переулку и вошла в контору с черного хода.

— Надо удивляться, если Клайд Хефлин покажется сегодня на улице. Если он понимает свою пользу, так он отправится пока что на рыбную ловлю. Кабы я попал в такой переплет, я бы схватил поскорей удочку, отправился бы во Флориду и просидел там с полгода. Отличный был бы способ продлить свою жизнь.

Большинство собеседников понимающе кивнули, выходя из почтового отделения.


Джозина вошла в контору Далтона Бэрроуза за несколько минут до девяти. Когда она ранним утром позвонила Далтону на дом, он сказал ей, что слишком занят, видеть ее не может и советует ей обратиться к другому адвокату. Но она не сдавалась, говоря, что Туземец Ханникат велел ей пойти к нему и ни к кому больше. Как только она назвала Туземца, Далтон сразу согласился принять ее, если она придет к нему в контору ровно в девять часов утра.

16

— Я говорил с шерифом Гловером по телефону, и он сообщил мне, что не собирается предъявлять тебе никаких обвинений, — сказал Далтон Джозине, снимая очки для чтения, и посмотрел на нее через стол, слегка приподняв густые темные брови. — Фактически никакого ордера на твой арест не существовало, как мне сказали. То, что произошло вчера ночью, было просто-напросто обычным расследованием по чьей-то жалобе. Больше тебя преследовать не будут, Джозина. С этим делом покончено. Ты теперь можешь пользоваться полной свободой передвижения.

Как и всегда, Далтон Бэрроуз носил дорогой темный костюм и яркий галстук бабочкой. Кроме того, что он был адвокатом, сенатором, директором банка и председателем ведущего городского клуба, ему принадлежала ценная недвижимость и в городе и в округе, и уже много лет он был известен как самый богатый и самый видный из граждан Пальмиры. («Не знаю, где окажется в конце концов Далтон — на самом верху или в самом низу политической навозной кучи, но он заработал себе в наших местах солидную репутацию первого специалиста по закладным операциям. Около года назад он оттягал у меня небольшую ферму из-за минутного опоздания после двенадцати часов ночи. Всякий другой подождал бы по крайней мере до утра и тогда уже отобрал бы твою собственность за неплатеж, дал бы тебе хоть выспаться ночью. А этот стоял перед моей дверью вместе с помощником шерифа, дожидаясь времени вручить повестку, и только отсчитывал секунды по своим часам. Но в одном отношении следует отдать справедливость Далтону. Он ходит в церковь так же часто, как проповедник, а молитвы читает куда громче. Учтите все это, вместе взятое, и вы поймете, почему Далтон Бэрроуз не может не быть видным гражданином».)

Далтон теперь впервые выставлял свою кандидатуру в конгресс на всеобщих ноябрьских выборах и прилагал все усилия, как политик и финансист, чтобы обеспечить себе пост в Вашингтоне. Черные волосы с проседью и высокая осанистая фигура придавали ему внушительность, к тому же он умел держаться солидно и достойно или по-родственному благосклонно, смотря по обстоятельствам. С годами он приобрел умение управлять своим голосом в публичных выступлениях и в частных разговорах, переходя от внушительного рева до интимно ласковых нот. Если б он не добился поста в Вашингтоне, что казалось маловероятным, то впервые за всю его политическую карьеру случилось бы, что он не прошел как кандидат от демократов на предвыборном собрании и не получил большинства голосов на всеобщих выборах.

— Могу сказать тебе по секрету вот что, Джозина, — говорил Далтон по привычке оживленно. — В действительности произошло то, что миссис Фрэнк Бауэрс по личным причинам настаивала на твоем аресте, а шериф пожелал исполнить эту ее просьбу, чтобы оказать ей любезность. В этом все дело. Он просто-напросто подошел к делу формально. Ты понимаешь, что я хочу сказать?

Он опять взглянул на Джозину, приподнимая брови, но не стал дожидаться ее ответа.

— Так вот, шериф Гловер собирается выставить свою кандидатуру на второй срок, а такие случаи бывают иногда перед выборами. Я в самом разгаре важнейшей для меня кампании и очень ценю готовность любого кандидата пойти навстречу избирателям и обеспечить себе их голоса. Все мы являемся слугами народа и по необходимости подчиняемся воле избирателей. Тебе это понятно. Во всяком случае, даже если бы тебя взяли под стражу, то через несколько дней шериф тебя преспокойно выпустил бы, тем бы дело и кончилось. Я рад, что для тебя все так хорошо обернулось, Джозина.

Кончив говорить, Далтон поднял глаза и указал ей на дверь движением руки.

— Можешь идти теперь, — сказал он кратко.

Джозина поднялась с кресла. Однако она остановилась тут же, вместо того чтобы уйти немедленно. Он опять указал ей на дверь.

— Это все. Я очень занят сегодня утром.

Он наклонился над столом, словно решившись не смотреть на нее больше.

— Сколько я должна вам, мистер Бэрроуз? — спросила она.

— Ничего. Ровно ничего. Мне очень приятно было сделать любезность мистеру Ханникату. Он всегда очень энергично помогал мне перед выборами.

Джозина собиралась было поблагодарить Далтона, как вдруг он поднял глаза и указал ей на кожаное кресло, в котором она только что сидела.

— Погоди минутку, — нервно сказал он. Выражение его лица уже изменилось. Он смотрел на нее пытливым взглядом. — Сядь, Джозина. Я хочу кое-что узнать на этот счет, прежде чем ты уйдешь.

Джозина снова села.

— Почему мистер Ханникат послал тебя за советом ко мне?

— Ну, мы с ним давно в дружеских отношениях, — подумав с минуту, ответила Джозина, — а сегодня утром он сказал мне…

Далтон прервал ее.

— Вот только что, когда ты вошла сюда, ты сказала мне, что собиралась замуж за этого негра, Харви Брауна, которого убили прошлой ночью. Туземец Ханникат — белый. А ведь ты…

— Мистер Бэрроуз, я тоже отчасти белая, — решительно заговорила она.

Далтон посмотрел на нее долгим испытующим взглядом. Прошло несколько времени, прежде чем он собрался заговорить снова.

— Я это очень хорошо вижу. — Его голос зазвучал громче и резче. — Это всякому видно. Но при чем это тут? У нас много мулаток и квартеронок. Страна кишит ими и всякими другими разновидностями тоже. Меня удивляет другое. Никогда в жизни мне не доводилось слышать, чтобы какая-нибудь негритянка хвасталась дружбой с белым. По крайней мере в этой части страны. Это очень необычно и беспокоит меня. Неужели ты не понимаешь? Неужели ты не знаешь, что это такая вещь, о которой тебе следует молчать?

Угрожающий голос Далтона становился все громче и сердитее. Он замолчал, глядя прямо ей в глаза, но Джозина ничего ему не ответила.

— Вот это и беда с вами, неграми, в которых есть хоть частица белой крови, — осуждающе сказал он. — Все вы начинаете много болтать и вести себя так, как будто вы ничем не хуже белых. Я прожил здесь всю свою жизнь и не помню, чтобы когда-нибудь было иначе. Почему вы, негры, не знаете своего места, где вам полагается быть, и не умеете держать язык за зубами?

Он встал из-за стола и большими шагами прошелся к окну. («Не замечаете ли вы, насколько негры в последнее время стали светлее? Из года в год эта перемена становится заметней. И чисто-черных негров старых времен вы тоже видите не много. Они быстро исчезают. Пятьдесят лет назад мулаты попадались часто, но квартероны и окторуны были такой же редкостью, как белый мул на коровьем пастбище. Но не в наше время. Прямо не знаешь, чего и ждать еще лет через пятьдесят».)

Повернув от окна назад, Далтон остановился перед Джозиной, сильно покраснев и посмотрев на нее так, словно это была упрямая и недружественная свидетельница на перекрестном допросе.

— Почему же ты молчишь? — спросил он громовым голосом. — Разве ты не слышала? Я задал тебе вопрос! Я задал тебе даже два вопроса!

Джозина на мгновение прикусила губу. Потом весь ее страх пропал, и она спокойно подняла глаза.

— Мистер Бэрроуз, вы, может быть, считаете, что я недостаточно хороша, чтобы разговаривать и вести себя, как белая, — сказала она неторопливо и спокойно, — но моя мать была достаточна хороша для белого.

Он воззрился на нее.

— Для какого белого?

— Для моего отца.

— Кто это тебе сказал?

— Моя мать.

Далтон засунул руки в карманы и, прежде чем заговорить с ней снова, несколько раз прошелся взад и вперед по комнате. Как опытный адвокат, он отлично знал, что долгий допрос свидетеля, дружественного или недружественного, может только повредить его собственным интересам. Он всегда умел быстро обдумывать и решать вопросы на ходу и теперь соображал, насколько далеко можно завести этот допрос. Перестав мерить шагами комнату, он сразу изменил свою манеру разговаривать. Впервые за все это время он стал любезным и снисходительным.

— Скажи мне вот что, Джозина, — начал он, бегло улыбнувшись. — Для чего ты это сейчас говорила? Это очень любопытно. Откуда тебе столько известно о предполагаемых отношениях твоей матери с каким-то белым? Откуда ты узнала, что он твой отец?

— Так сказала мне моя мать. — Потом Джозина прибавила: — И бабушка Мэддокс тоже знает. Она даже больше говорила об этом, чем моя мать.

Далтон собирался было спросить ее, что же еще ей известно об ее отце, но вдруг передумал и отошел от Джозины. Он долго стоял у окна спиной к комнате, глядя на площадь перед зданием суда. Когда он заговорил снова, голос его звучал напряженно, но сам он казался спокойным и держался, по-видимому, дружелюбно и любезно.

— Сколько тебе лет, Джозина? — спросил он, не отходя от окна и повернув только голову, чтобы взглянуть на Джозину.

— Двадцать четыре года.

Он отошел от окна и медленно подошел к ней.

— Как зовут твою мать?

— Джозефина. Все зовут ее Джози.

— Сколько ей лет теперь?

— Ей около сорока.

— Кожа у нее такая же светлая, как у тебя?

— Не совсем. Она немножко темнее.

Его густые брови слегка приподнялись.

— Твоя мать была замужем, когда ты родилась?

Джозина отрицательно покачала головой.

— Почему ты носишь фамилию Мэддокс?

— Потому что это была фамилия моей матери, и моей бабушки, и прабабушки тоже.

— Твоя мать сейчас замужем, и у нее есть другие дети?

— Да, сэр.

— Где она живет?

— Она жила раньше в Пальмире, а теперь живет на ферме в деревне.

— Где ты родилась, Джозина?

— Здесь, в Пальмире.

— Ты живешь здесь всю жизнь.

— Да, сэр.

Далтон вернулся к своему столу и сел в зеленое кожаное кресло с высокой спинкой. Он хлопотливо передвинул бумаги и документы с одного края стола на другой, даже не глядя как следует, что он делает. («Когда вы становитесь взрослым и приобретаете некоторый жизненный опыт, вы нередко интересуетесь, поступили бы вы точно так же, как в прошлом, если бы пришлось начать жизнь сначала. Это трудно решить любому человеку, потому что плохое и хорошее и теперь смешивались бы так же, как это было тогда, и никто не знает, что в конце концов перевесит. В молодости я проделывал такие штуки, которых стыжусь теперь и в которых никому не признался бы, да мне и повредило бы, если б это обнаружилось, но в глубине души я счастлив, что пережил все это в юности».)

Немного погодя Далтон откинулся на спинку кресла и улыбнулся Джозине.

— Боюсь, я был сейчас не очень любезен, — сказал он извиняющимся тоном. Его глаза прищурились в улыбке. — Не знаю, что заставило меня выйти из себя и так разговаривать. Я сожалею об этом, Джозина. Я хочу тебе сказать, что, как только ты вошла сюда, я сразу увидел, что ты больше белая, чем негритянка, и мне бы надо было обращаться с тобой, как с белой. Я это ясно вижу по овалу твоего лица, по цвету волос, по форме бровей. Все это очень заметно… и к тому же очень привлекательно. Я бы сказал, что ты негритянка на одну восьмую — окторунка. И чем больше я на тебя смотрю, тем больше в этом убеждаюсь. Кроме того, Джозина, ты очень красивая девушка. Исключительно красивая. У тебя такого характера красота, что очень многие белые девушки отдали бы за нее все на свете. Тебе очень повезло, Джозина.

Далтон наклонился и нервным движением руки поправил бумаги на столе.

— Знаешь что, Джозина? — сказал он задушевно. — У меня две дочери. Одной восемнадцать лет, другой — двадцать, почти твой возраст. Я считаю их тоже очень красивыми и очень люблю обеих. Сейчас они уехали в колледж, их нет дома. Для них я все на свете сделал бы. Больше всего мне хочется, чтобы они выросли и были счастливы, — ну и, конечно, вышли бы удачно замуж. Этого каждый отец желает дочерям — счастья в жизни и удачного замужества. Но в этом я мало могу им помочь — я не могу купить им счастья. Я могу только советовать им, ободрять их и создавать для них возможности. — Он помолчал и провел рукой по лицу. — Но к чему я все это говорю? Ты сумеешь найти свое женское счастье. Все это к тебе не относится, не правда ли?

Он опять встал из-за стола, большими шагами подошел к окну и выглянул на площадь. По улицам шли фермеры, приехавшие в город купить продовольствие, а на каменном крыльце здания суда, как обычно, сидели все те же мужчины, которым нечего было делать. День был ясный, веселый и теплый на солнечном пригреве — такие дни нередко выпадают в это время года.

— Не знаю, почему я столько наговорил про своих дочерей, — сказал Далтон, не поворачивая головы. — Может быть, потому, что ты мне их напоминаешь. — Он вернулся к столу и остановился перед Джозиной. Он долго смотрел на нее пристальным взглядом, словно стараясь запомнить. — Сказать по правде, Джозина, так причина именно эта. И потому мне хочется дать тебе совет, — если ты его примешь, — так же, как я дал бы совет тем двум девушкам и подбодрил бы их. Я хочу, чтобы и ты была счастлива.

— Совет насчет чего, мистер Бэрроуз? — спросила она.

Далтон подтащил стул через всю комнату и сел рядом с Джозиной.

— Мы об этом еще не говорили, Джозина, но я про тебя знаю больше, чем ты думаешь. Все, что происходит в Пальмире, очень скоро становится известно всем. Этого и следует ожидать в таком маленьком городе. Всякий лезет в чужие дела. Кто-нибудь проболтается, а охотников слушать всегда много.

Так вот, я собираюсь быть честным и откровенным. Собираюсь говорить по существу. Мне известно, что ты жила, если можно так выразиться, с Туземцем Ханникатом у него в доме, а днем служила горничной у миссис Фрэнк Бауэрс на Черри-стрит. А после того как мистер Ханникат женился на миссис Бауэрс, ты опять, по привычке, явилась к нему в дом, и она застала тебя в его обществе — причем фартучка и наколки горничной на тебе не было.

Что ж, теперь всем в городе это известно. И это и послужило причиной всей беды. Нельзя осуждать миссис Бауэрс за то, что она рассердилась и взволновалась при таких обстоятельствах. Ее первым побуждением было отомстить, сделать так, чтобы тебя арестовали и ты понесла наказание. В результате погиб молодой негр… тот самый, за которого ты собиралась выйти замуж. Об этом следует сожалеть, это непростительно и не должно было случиться. Но все же случилось, и человека уже нельзя вернуть к жизни. Некоторым людям свойственна дикость и зверская жестокость. Быть может, она является врожденной, быть может, приобретенной, а быть может, представляет сочетание того и другого. Во всяком случае, если в человеке оно есть, так время от времени прорывается наружу, словно хроническая накожная сыпь. Вот и все. Мне искренне жаль Харви Брауна. Ты не могла бы найти себе мужа лучше него. Это был хороший, работящий человек, законопослушный гражданин.

Так вот тебе мой совет, Джозина. Уезжай отсюда, уезжай из города и не возвращайся. Тебе уже не найти работы у белых в Пальмире. Слишком много было разговоров и сплетен, а будет и еще больше. Забери с собой и дочку. Отошли бабушку в деревню, к твоей матери. А тебе я советую поехать в Джексонвилл, Атланту или Новый Орлеан. Только уезжай куда-нибудь, подыщи себе работу получше, заведи новую семью ради своей дочери и начни новую жизнь. Ты молода, у тебя привлекательная внешность, у тебя есть способности и умение работать. Ты не получишь рекомендации от миссис Бауэрс, но я тебе дам другую, очень хорошую.

Далтон тревожно следил за ней, поставив локти на колени и стискивая пальцы то одной, то другой руки. («Единственное, что может смутить политика в последнюю минуту перед выборами, это разговоры насчет скандала в его личной жизни. Ловкий политик постарается замять скандал любой ценой, а неловкий наверняка провалится в день выборов».)

Джозина молчала, усиленно обдумывая то, о чем он говорил.

— Я не только дам тебе хорошую рекомендацию, Джозина, я сделаю больше, — ободряюще сказал он. — Я хочу помочь тебе и дам тебе столько денег, что это снимет бремя забот с твоей души. Это будет подарок, а не долг, который нужно потом выплачивать. Понимаешь? И все это будет твое, если ты уедешь из города. Понимаешь, Джозина?

Не дожидаясь ее ответа, Далтон достал из кармана деньги, дважды пересчитал их, сложил пачку и сунул ей в руку. Джозина глядела на деньги, медленно покачивая головой.

— В чем дело, Джозина?

— Не знаю…

— Чего ты не знаешь?

— Я никогда раньше не уезжала так далеко из дома.

— Это не беда, Джозина.

— Но я всегда жила в Пальмире. В тех местах я никого не знаю. Я бы не знала, что мне там делать. Если бы кто-нибудь со мной поехал… С Эллен и со мной…

— Это не беда, Джозина, — настойчиво повторил он. — Поверь мне на слово. Ничего с тобой не случится. Джексонвилл и Атланта большие города, в том или в другом ты скоро обзаведешься знакомыми, и друзей у тебя будет больше, чем когда бы то ни было. Будешь ходить в гости и на танцы. Встретишь человека, за которого захочешь выйти замуж. Как только ты попадешь туда, сама будешь рада, что уехала. Это я могу тебе обещать. Ну, что ты теперь скажешь?

— А если я не найду работы…

— На этот счет не беспокойся. Напиши мне только, и я тебе пришлю еще денег. Но не возвращайся сюда. И я хочу, чтобы ты уехала немедленно, не откладывая этого. Ну, ступай домой, собери кое-что из вещей, чтобы захватить с собой, а потом садись в автобус. Только не задерживайся дольше, чем до завтрашнего утра.

— Мне все равно где ни жить, — сказала Джозина и заплакала. — Мне больше не из-за чего здесь оставаться. Харви больше нет — он умер. Мне все равно. Любое место годится для меня.

Далтону захотелось обнять ее и утешить, но вместо этого он только положил руку ей на плечо и крепко сжал его. Немного погодя она утерла слезы и встала. Идя к двери кабинета, она ни разу не оглянулась на Далтона, не сказала ему ни слова.

Она вышла из кабинета, и Далтон, проводив ее до вестибюля, стоял и смотрел, как она спускается по лестнице и выходит на улицу. Она так и не оглянулась ни разу.

— Прощай, Джозина, — дрогнувшим голосом сказал он ей вслед, когда она скрылась из виду. — Храни тебя бог, Джозина.

17

Уже протянулись длинные вечерние тени, и скоро должна была спуститься тьма, когда Туземец Ханникат, в серой кепке и синей куртке, вышел из Большой Щели и направился к центру города.

Уже чувствовалась осенняя прохлада, когда ветер с севера покачивал ветви дубов и сикомор и шуршал побуревшими листьями на тротуаре. Дым от вечерних очагов клубами поднимался из труб и, расходясь по улицам и переулкам, оставлял в воздухе едкий запах.

Деловой день подходил к концу, и в лавках и конторских зданиях деловой части города уже гасили свет. Некоторые секретари и конторские служащие возвращались домой пешком с городской площади, другие ехали в авто, скрежетавших на поворотах и яркими фарами освещавших дорогу к дому. Впервые в жизни почувствовав свое одиночество, Туземец Ханникат позавидовал людям, которых дома ждут жены.

Большинство фермеров, которые приезжали в город провести день и сделать закупки, давно уехали, чтобы пораньше добраться домой в деревню и успеть до темноты подоить коров и задать им корм. Каменная лестница перед зданием суда опустела: все мужчины, которые днем лодырничали и болтали, греясь на солнце, к ночи ушли домой. Пять-шесть школьников катили в сумерках на велосипедах за бутылкой молока или ковригой хлеба, пока лавки еще не закрылись.

Туземец с раннего утра сидел сгорбившись за верстаком, стараясь разделаться с починкой приемников, и он очень устал и сильно сутулился после целого дня работы. Он проголодался, и ему ужасно хотелось поесть чего-нибудь, но только не чилийских бобов с макаронами. Дома у него было много жестянок с бобами и макаронами, которые всегда были под рукой в дождливые вечера или в те дни, когда он не выходил из дому, но как ни был он голоден, ничего такого ему сейчас не хотелось.

Устало шагая по улице в густой тени дубов и сикомор, Туземец не мог не думать о Мэйбл Бауэрс и соображал, что у нее будет к ужину нынче вечером. Чем больше он думал о Мэйбл, живущей в большом кирпичном доме на Черри-стрит, тем голоднее он себя чувствовал. Он был уверен, что она готовит его любимые блюда, и начал думать о куриных котлетах с подливкой, о ветчине с горошком и печеном ямсе с колбасным салом, о маисовых лепешках и пирогах с бататами, но не знал, придется ли ему еще хоть раз попробовать всего этого.

Он еще не добрался до дверей пивной и увеселительного заведения Эда Говарда, как уже чувствовал себя непоправимо несчастным, тосковал и сокрушался о самом себе и своей горькой доле. Он не мог понять, куда девалось то счастье, которым он так хвастался в прошлом. («Кому охота тратить зря время и жалеть пожилого холостяка только потому, что он питается консервами? Пускай сам себя жалеет. Сам же и виноват. Много найдется женщин, которые были бы рады выйти замуж и стряпать для мужчины. Беда в том, что почти все холостяки становятся такими эгоистами и до такой степени укореняются в своих привычках, что даже сами с собой не могут ужиться».)

Когда он вошел в заведение Эда Говарда, ярко освещенная комната была полна шумного говора и громкого смеха. Не обращая внимания на яркий свет и резкие звонки автоматов, он прошел мимо них, словно не подозревая об их существовании. В пивной толпилось человек десять или двенадцать, и один из них, назвав его по имени, что-то сказал, но Туземец все же не оглянулся. Он подошел прямо к стойке и сел на табурет.

Эд Говард видел, что Туземец вошел в пивную, и поджидал его за стойкой.

— Как нынче дела, Туземец?

— Хуже некуда.

— Жалеешь, что на свет родился?

Туземец кивнул.

— Может, ты еще не знаешь, какие бывают плохие дела.

— Если я сейчас не знаю, то мне остается только немного подождать. Тогда и узнаю.

Эд пристально поглядел на него.

— Я понимаю, что у тебя на душе, Туземец, — сочувственно сказал ему Эд. — Со мной тоже иногда бывает в этом роде. Все не ладится и идет шиворот-навыворот. Моя жена просыпается утром и говорит, что ей не нравится, как я выгляжу. Я прихожу вечером домой, и она говорит, что ей не нравится, как я выгляжу. Если я с ней соглашаюсь, она выходит из себя и не желает разговаривать. Если я с ней не соглашаюсь, она выходит из себя и все-таки не желает разговаривать. Теперь ты знаешь, какие у меня неприятности. Но я пришел к заключению, что такое в нашей жизни со всяким может случиться — и со мной, и с тобой, и с большими шишками, и со всякой мелюзгой, с бедными и с богатыми одинаково. И нам надо привыкать обходиться как-нибудь без этого, все равно как свинье без ночного горшка.

Туземец кивнул в знак согласия. Он смотрел на большую картину в золоченой раме, висевшую на стене за стойкой.

— Ну, что будешь заказывать? — спросил Эд.

— Шницель побольше и бутылку пива.

— Может быть, у тебя все пошло шиворот-навыворот, — сказал Эд, доставая шницель и пиво, — но ты все-таки знаешь, куда надо идти за хорошей домашней едой, ведь верно?

— Если не здесь, так нигде больше ее не получишь, — сказал Туземец. — Это так же верно, как то, что мелкие орешки растут большими гроздьями.

— Спасибо, что ты так говоришь, Туземец. От таких твоих разговоров моему заведению больше пользы, чем от большого объявления в «Вестнике округа Сикамор», за которые надо отвалить кучу денег. Ты только говори это всему городу, и я тебе буду большой друг. Почем ты знаешь, может, я тебе когда-нибудь открою кредит на целый доллар.

Он поставил шницель и пиво перед Туземцем и облокотился на стойку.

— До сих пор все как-то не было случая сказать, но мне, право, очень жалко было слышать, что недолго ты пробыл женатым. Когда я в первый раз услышал, что ты женишься на Мэйбл Бауэрс, меня удивило, как это ты ухитрился переметнуться к белым женщинам, не дав себе никакой передышки. Потом мне пришло в голову, что для человека твоих лет неплохо иметь возможность обеспечить себя на всю жизнь: какую-то часть жениных денег положить в банк на свое собственное имя, выписывать чеки, не платить больше за квартиру да еще есть домашнюю стряпню сколько влезет.

Туземец посмотрел на него и ухмыльнулся.

— Я два раза сидел у нее за столом, все-таки хоть два раза поел хорошо. Да еще от третьего обеда мне кое-что досталось.

— Вот именно это я и слышал, — сказал Эд. — Если кому захочется расхвалить наш город, так хоть одно важное можно про него сказать. — Он отошел, чтобы обслужить потребителя. — В Пальмире сплетни расходятся быстро и из них всегда узнаешь самую суть дела.

В комнате становилось все более шумно от громкого говора, криков и неумолчного лязганья автоматов, но Туземец не обращал никакого внимания на то, что происходило за его спиной. Он сидел, уставившись на картину в золоченой раме — толстая женщина в натуральную величину мылась в маленьком тазике, — и думал о Мэйбл и всей той вкусной еде, которая у нее готовится.

Он съел уже половину шницеля, когда Фатти Леттимор подошел к нему сзади и сильно хлопнул его по спине.

— Что ты сидишь тут в одиночестве и скучаешь? — сказал Фатти, усевшись на табурет рядом с ним и заказав бутылку пива. — Ты что-то на себя не похож, Туземец. Видать, совсем выдохся.

Туземец посмотрел на него и ничего не ответил.

Фатти Леттимор был все в том же желтом комбинезоне, в котором он работал на заправочной станции, и его засаленная кепка была сдвинута на затылок. Из бокового кармана торчал свернутый в трубку номер журнала. Он всегда носил с собой журнал с рассказами о ковбоях или книжку в яркой обложке: он говорил, что любит читать про людей, которые откалывают такие потрясающие номера, на какие у него духу бы не хватило. По дороге с работы Фатти всегда заходил на часок-другой в заведение Эда Говарда. Было уже около того времени, когда жена Фатти звонила Эду Говарду по телефону и просила передать Фатти, что если он сию минуту не вернется домой, то она не станет ничего готовить ему к ужину и уйдет к своей матери на всю ночь. После этого Фатти никогда не задерживался и спешил вернуться домой.

— Ты, право, сам на себя не похож, Туземец, — говорил Фатти. — Я бы и не распознал, кто ты такой, если бы не помнил тебя в лицо. Гебе бы полагалось быть вон там, у «Девушек на пляже», набрать побольше очков да заставить их сбросить всё, до последней тряпочки. Если тебе это не удастся, так никому другому и подавно. Разве ты не понимаешь, что чуть не свел с ума Эда Говарда тем, что постоянно выигрываешь бутылки с пивом и за игру с тебя брать не приходится?

Туземец съел еще кусок шницеля и запил его большим глотком пива. Он слушал все, что говорил ему Фатти Леттимор, но пока что не сказал в ответ ни слова.

Фатти наклонил голову набок и придвинулся поближе к Туземцу.

— Послушай, — сказал он, понизив голос. — Скажи мне вот что, Туземец. Уж не изменило ли тебе твое счастье? Не оттого ли ты сидишь тут и скучаешь и вид у тебя такой, будто ты совсем выдохся?

Туземец с трудом глотнул.

— Может, у меня никогда не было такого счастья, как я раньше думал. — Выражение лица у него было мрачное и угрюмое. — Если и есть у меня сейчас какое-нибудь счастье, так все оно самого плохого сорта. Вот уж, можно сказать, нечем похвастаться.

— То есть как это? — засмеялся Фатти. — Всем известно, какой ты счастливец. Ты этим прославился.

Туземец проглотил еще кусок шницеля.

— Сколько я могу припомнить, мне почти всегда везло, так что жаловаться было не на что. Я гордился, когда слышал, как люди толкуют про «Счастье Ханниката». Но дня два тому назад все вдруг переменилось к худшему, и так оно с тех пор и пошло. Прямо не знаю, что с этим делать. Каждый раз как я за что-нибудь берусь теперь, дело кончается тем, что я поджимаю хвост и чувствую себя хуже, чем вороватая собака, когда ее поймают в курятнике.

— Не может быть, чтоб уж так было плохо, — сказал ему Фатти, посмеиваясь и хлопая его по спине. — Ты сам себя уговариваешь, что все плохо. Одно у тебя не удалось, что ты разошелся раньше времени с богатой женой и из ее денег к тебе ничего не прилипло. Но из-за этого не стоит огорчаться. Со многими случается что-нибудь в этом роде.

— Может быть, и так, но это еще не все, — сказал Туземец, качая головой. — Это еще только начало. Теперь я чувствую так, как будто мне никогда уже не быть прежним счастливчиком. Я до того упал духом, словно гончая, которой отрубили хвост. Если охотничья собака привыкла всю жизнь вертеть хвостом, так без хвоста ей совестно и она чувствует себя никому не нужной.

— А что еще стряслось? — спросил Фатти.

Туземец налил в стакан еще пива и уже собирался что-то сказать, как вдруг громкий говор в комнате смолк и звяканье автоматов постепенно прекратилось. Похоже было, что все посетители пивной решили уйти сразу.

И Фатти и Туземец обернулись посмотреть, отчего стало так необыкновенно тихо. В эту минуту все смотрели на Клайда Хефлина, который медленно шел от дверей к стойке. Выражение лица у Клайда было угрюмое и угол рта злобно кривился. На этот раз при нем не было ни кобуры с револьвером, ни наручников, висящих на поясе, и боковой карман не провисал под тяжестью дубинки. Он был без мундира, с непокрытой головой, и хвостик рубашки торчал из штанов.

Подойдя к стойке и не говоря ни слова, Клайд схватил Туземца за плечо и повернул на табурете с такой силой, что тот чуть не свалился. Но и после этого Туземец подумал только, что Клайд хочет в шутку затеять ссору, как он делывал и раньше. Туземец добродушно заулыбался.

— Душу бы надо из тебя вышибить, — неживым голосом сказал Клайд, опять рванув Туземца за плечо так сильно, что тому пришлось ухватиться за стойку, чтобы не слететь с табурета. — Вот сейчас возьму да и вышибу, — прибавил он все тем же неживым голосом.

Они смотрели друг на друга, и широкая улыбка Туземца расплылась во все лицо.

— За что, Клайд? — спросил он, высвобождая плечо. Он все еще думал, что Клайд грубо шутит по своей всегдашней привычке. — Что такое случилось?

Тот ничего не ответил. Только злобная складка в углу рта стала еще глубже.

— Ведь я починил тебе приемник и он работает? Я же тебе сказал, что с ним надо делать. Потряси его легонько так, чтобы он задребезжал, а потом выругай его. Ты уж, верно, сумеешь выругаться так, чтобы он начал работать. Больше, пожалуй, и ничего не нужно, чтобы иной упрямый приемник заработал лучше прежнего. Ступай домой, попробуй сделать, как я сказал, а потом расскажешь, что получится.

Клайд пихнул Туземца так, что тот ударился о стойку.

— К черту это. Я не про приемник говорю, на кой он мне дьявол.

Улыбка сходила с лица Туземца, оставаясь только в уголках губ.

— Что ж, Клайд, если он хорошо работает и ты доволен, так заплати сколько ты мне должен за починку. Это будет по-честному. Мы же с тобой договорились, ты помнишь. Ты сказал, что отдашь долг, когда я тебе напомню, вот я и напоминаю тебе. Если при тебе нет подходящей мелочи, так Эд Говард тебе разменяет. Мне сейчас как раз эти деньги пригодились бы. Я бы угостил тебя пивом.

— Я уже сказал тебе, что ни про какое чертово радио не было разговора. — Он вытер рот тыльной стороной руки. — Ты ведь меня слышал.

— Тогда о чем же ты говоришь?

— Говорю о тебе и о твоих подлых повадках! Будь ты проклят! Из-за тебя меня с работы прогнали! Вот что! Ты в этом виноват!

— Да что же я сделал, Клайд?

Клайд повернул голову и сплюнул на пол.

— Отлично знаешь, что сделал, черт тебя дери! И не ври, не отвертывайся, я все знаю. Ты вчера ночью ходил в негритянский квартал, увел куда-то эту желтокожую дылду и спрятал от меня так, что я и найти ее не мог. Вел себя, как будто она твоя собственность. Когда я туда за ней поехал, чтобы забрать ее в тюрьму, и не нашел ее, я подумал, что этот черномазый ее прячет и водит меня за нос. Он мне не захотел сказать, где она, оттого я и обозлился как черт. Вот за это я его и убил. Если бы ты не совал нос не в свое дело, да не спрятал бы ее где-то там, ничего этого не случилось бы. А теперь только из-за того, что еще одного негра убили, они подняли тарарам на весь город и всю вину на меня свалили. Гровер Гловер отнял у меня шерифский значок и выгнал меня. Теперь я остался без работы. Если бы ты туда не прокрался как вор да не увел ее и не спрятал где-то, так что я и найти ее не мог, я бы не потерял место. Будь ты проклят!

Как раз в то время, когда Клайд орал и бесновался, в заведение вошел Эл Дидд и услышал все, что тот говорил. Эл встревожился, как бы Клайд не натворил беды, и бросился к стойке. Но не успел он добежать, как Клайд размахнулся и ударил Туземца кулаком в лицо.

Удар был настолько силен, что Туземец свалился с табурета, растянулся плашмя на полу и лежал ошеломленный и беспомощный.

Клайд бросился было к нему, но Эл и Фатти оттолкнули его в сторону, прежде чем он успел ударить каблуком по лицу Туземца. Теперь и другие мужчины столпились вокруг Клайда, оттесняя его подальше.

Очутившись на середине комнаты, Клайд остановился, угрожая кулаками тем, кто был с ним рядом.

— Не подходите ко мне ни на шаг, — предостерег он стоящих ближе. Он вытер рот тыльной стороной руки, обводя комнату злобным взглядом. — Вы меня слышали? Не трогайте меня!

Он попятился к дверям, на ходу доставая нож из кармана.

— Кто ко мне полезет, всякому горло перережу, мне это ничего не стоит!

— Не валяй дурака, Клайд, — сказал ему кто-то. — Спрячь свой ножик и перестань орать. Ты и без того довольно натворил, хватит с тебя. Ступай куда-нибудь, остынь, пока еще можно.

Клайд раскрыл нож привычным движением руки, и лезвие ярко блеснуло при свете.

— Если кто-нибудь ко мне двинется, клянусь богом, кишки выпущу и растопчу их на полу. Я зол как черт, правду вам говорю!

— Ты лучше следи за собой, Клайд, — сказал ему один из присутствующих. — А не то как бы тебе не попасть в беду еще похуже: ведь орешь, хвастаешься, а ведешь себя подло. Перестань валять дурака и спрячь ножик. Да убирайся отсюда, остынь на свежем воздухе.

— Я уж сумею о себе позаботиться. Никого я не боюсь!

Эд Говард выхватил револьвер из ящика за стойкой и нацелился в Клайда.

— Убирайся отсюда, Клайд Хефлин, — сказал Эд. — У меня тут приличное заведение, и я мои порядки ломать не позволю. Если ты отсюда не уберешься, как я тебе велел, то я буду держать тебя под прицелом, пока за тобой не явится полиция. И буду стрелять, если понадобится. Ну, убирайся отсюда, пока можешь уйти на своих на двоих.

— Ты меня не запугаешь.

— Это мы еще посмотрим.

Угрожающе размахивая ножом, Клайд стал пятиться к выходу.

— Я еще доберусь до этого ублюдка, — сказал он, глядя на Туземца. — Он от меня больше не спрячет эту желтокожую дылду. Я с ним разделаюсь, острогаю его гладко, как ручку от мотыги. Я знаю, как с такими обращаться. Он мне устроил пакость да останется безнаказанным, как бы не так! Мне только бы еще разок повстречать где-нибудь этого ублюдка. Уж я до него доберусь!

После этого все ждали молча и напряженно. Больше ни слова не было сказано, пока Клайд не вышел, пятясь, на тротуар и не скрылся из виду.

Эд Говард снова убрал револьвер, захлопнув ящик с громким стуком.

— Как это может в одном человеке накопиться столько подлости и злобы? — спросил кто-то.

— Не знаю, что на это ответить, — сказал другой, — и есть еще одно, чего я не знаю. Я не хочу даже и знать, сколько можно человеку еще прожить с таким запасом подлости и злости. Не хочу даже и строить догадки на этот счет. Я могу свалять дурака и попасть пальцем в небо.

18

После всех этих волнений в пивной и увеселительном заведении Эда Говарда посетители притихли и задумались, не зная, что сказать. Без громкого говора и лязганья автоматов в пивной было тихо, как в воскресенье при закрытых дверях.

Большинство мужчин молча пили пиво у стойки, обдумывая то, что случилось. Жена Фатти Леттимора позвонила ему вскоре после ухода Клайда Хефлина и дала ему пятнадцать минут на дорогу домой, если он собирается ужинать и не желает сегодня ночевать в одиночестве, так что Фатти поторопился домой.

Еще несколько человек один за другим встали и ушли домой ужинать. («Мне не требуется никаких напоминаний, что пора идти домой ужинать. Разве только одно — когда в заведении Эда Говарда взглянешь разок на эту шикарную картину, где большая толстая женщина моется в крохотном тазике. Моя жена становится все больше похожа на эту картину, каждый раз как на нее посмотришь. Скоро я, должно быть, одну от другой не отличу».)

Наконец, приблизительно через час, кто-то попросил Эда Говарда разменять четверть доллара, и снова зазвякали автоматы.

Эд не отходил от телефона за стойкой. Он сказал, что если Клайд Хефлин вернется, то он вызовет полицию в ту же минуту, как только увидит в дверях лицо Клайда. Он опять достал револьвер из ящика и положил его под рукой на всякий случай.

Эл Дидд допил бутылку пива и бросил последний взгляд на картину в золоченой раме, висевшую на стене за стойкой.

— В самом деле поздно, я ухожу домой, — сказал он. — Моя жена все равно взбеленится, когда бы я ни пришел, так что уж лучше сразу пойти домой и отделаться поскорей. — Он поднялся с табурета и положил руку на плечо Туземца. — Я тебя подвезу до дома. Не надо тебе идти пешком в такую темную ночь. Это было бы глупо после того, что Клайд говорил. Идем, Туземец, пора отправляться.

Эд Говард одобрительно кивал.

— Это ловко получится, Туземец. Рисковать тебе незачем. Слишком опасно. Поезжай домой с Элом. Я не желаю терять такого хорошего клиента, как ты.

Они вышли из пивной и уселись в машину Эла. Теперь шел уже десятый час, а так как вечер был не субботний, то на улицах Пальмиры не встречалось прохожих. Почти все огни в витринах лавок были погашены, не светилась даже большая электрическая вывеска на здании банка. Городская площадь опустела. Уличные фонари стояли только по углам, далеко один от другого, и горели тускло. Брэд Грейди, ночной дежурный, обычно объезжал улицы в полицейской машине или пил кофе в ночном кафе, но и он в это время был в другой части города.

Эл запустил мотор, и, проехав через городскую площадь, они покатили по улице к Большой Щели. Почти во всех домах, мимо которых они проезжали, было темно, и только изредка где-нибудь мелькал свет.

— На твоем месте, Туземец, — сказал Эл, замедляя ход, — я бы засел дома на несколько вечеров и не выходил бы на улицу, после того как стемнеет. Это было бы самое лучшее. Пускай пройдет денька три, за это время Клайд Хефлин остынет немного, а может, у него хватит здравого смысла поехать ненадолго во Флориду ловить рыбу. Только никогда нельзя знать наверно, много или мало здравого смысла у человека, вроде него, а как раз сейчас он опасен. Он способен на все, что угодно, как он и угрожал. Я и раньше видывал его в таком состоянии, и самое разумное будет держаться от него подальше, все равно как от бешеной собаки, когда видишь, что она бежит по улице.

— Может, ты и прав, Эл, — сказал Туземец, подумав с минуту. — Но я еще никогда в жизни ни от кого не бегал. На меня не похоже из-за чего-нибудь трусить.

— Оно совсем не значит трусить. Поверь моему слову, Туземец. Оно значит соображать и не дать себя в обиду. Вот как надо на это смотреть. Когда на Клайда находит такая полоса, самое разумное держаться от него подальше до тех пор, пока он жаждет крови. Ты и сам это знаешь.

Туземец молчал, пока перед ними не появилось пожарное депо.

— Что ж, я, конечно, не желаю, чтоб он набросился на меня с ножом как-нибудь темной ночью и выпустил мне кишки. Не так уж я глуп. Я после этого даже столько не проживу, чтобы рассказать, что случилось.

— И вот что еще тебе нужно, — серьезно посоветовал Эл, — помалкивать и ничего не рассказывать полиции. Это очень важно. Если Клайд узнает, что ты сообщил про его угрозы полиции, он, уж конечно, найдет способ с тобой расквитаться. Он из таких. Любит иметь зуб против кого-нибудь. Черного или белого — это ему все равно. И чем дольше он злобствует, тем больше распаляется. Может, он не совсем плохой, и родная мать, должно быть, его любит, но если и есть в нем что хорошее, нелегко этому хорошему пробиться наружу. Иной раз я просто удивляюсь, откуда все еще берутся такие люди, потому что, сколько их ни убивают, всегда находится довольно таких, чтобы заварить склоку. Держу пари, что и сейчас у нас в Пальмире немало сыщется охотников отплатить Клайду по заслугам, только бы представился случай. Да, может, еще кто-нибудь и отплатит после того, что случилось в негритянском квартале вчера ночью.

Эл остановил машину под уличным фонарем на углу Большой Щели.

— И дверь тоже лучше бы запирать на ночь, — сказал он Туземцу, когда тот вылезал из машины. — И я бы не стал отпирать никому, не зная наверняка, кто это такой. Когда человек дошел до ручки, как Клайд Хефлин, он способен на все самое плохое. Ты и опомниться не успеешь, как он тебя обойдет, дай только зацепиться.

Туземец захлопнул дверцу машины и подошел к Элу с другой стороны.

— Одно я знаю наверняка, — сказал он, слегка ухмыляясь. — Если Клайд явится к моему дому и постучится в дверь, так, уж конечно, не для того, чтобы отдать мне долг за починку приемника. Сколько раз я чинил ему приемник, а он мне никогда паршивых десяти центов не заплатил. Я теперь решил, что больше ни за что не стану ремонтировать ему приемник.

— Может, придет время, когда его тут больше не будет, чтобы тебя обсчитывать. Тогда ты сможешь вычеркнуть этот долг.

— Почему ты это говоришь?

— Просто предполагаю.

Эл Дидд уехал домой, а Туземец пошел по узкому переулку к своему дому. Уличный фонарь на углу светил так тускло, что от него было мало толку, но Туземец знал наперечет все лужи и удачно обходил их в темноте, не запачкав и не промочив башмаков. Когда он прошел половину переулка, его глаза привыкли к темноте, и он уже различал очертания крыши своего двухкомнатного домика на фоне звездного неба.

Не доходя нескольких шагов до своей двери, Туземец разглядел, что кто-то сидит на крылечке в тени дома. Он застыл на месте.

Растерявшись и не зная, что делать, он стоял, не двигаясь, и его сердце билось тревожно и болезненно. Потом другая мучительная боль пронизала его мозг, и все тело вздрогнуло от страха. На ступеньках в тени никто не шевельнулся и не произнес ни звука. Он хорошо помнил слова Эла насчет того, что дверь надо держать на замке, а ведь он не мог даже войти в дом и запереть ее. Пересиливая мучительную боль в голове, он соображал, что делать, как вдруг увидел, что кто-то встает с крылечка.

— Это я, Джозина.

Ему стало легче, когда он услышал знакомый голос, но он все еще не мог заговорить с ней.

— Дверь была заперта, вот я и ждала здесь, пока ты вернешься домой, — сказала она. — Я рада, что ты не задержался дольше. Ночь сегодня холодная.

Она сошла с крыльца и подошла ближе. Боль в голове понемногу проходила, но он все еще чувствовал слабость и дрожь в ногах и руках.

— Что с тобой? — спросила она заботливо. — Ты все молчишь. Ничего не случилось?

Он ощутил холод собственной руки, дотронувшись до ее теплого плеча.

— Джозина… я не ждал, что ты сюда придешь.

Он раздумывал, стоит ли говорить ей, что его тревожат угрозы Клайда Хефлина. Потом решил, что будет лучше, если он ничего про это не скажет.

— Это, должно быть, от неожиданности, Джозина. Вот отчего это… я удивился, что тебя увидел. Я думал о чем-то другом. Я не знал…

— Ничего, что я сюда пришла? — спросила Джозина.

Он думал о том, что могло бы сейчас произойти, если бы Клайд был на месте Джозины.

— Ничего? — спросила она тревожно.

— Конечно, Джозина. Все в порядке. Можешь быть спокойна. Я рад, что ты пришла.

Он отпер дверь, и они вошли в темный дом. Туземец позаботился запереть дверь, прежде чем повернуть выключатель.

— Знаю, я сама сказала, что больше не приду сюда к тебе… но мне хотелось повидать тебя хоть еще раз, — заговорила Джозина, когда он повернулся и посмотрел на нее при свете.

Он заметил, что она плакала, и вспомнил, что именно сегодня она должна была выйти замуж за Харви Брауна. Он хотел сказать ей что-нибудь утешительное, но не мог придумать ничего подходящего для такого часа. Он помнил только, как она сказала ему, что никогда больше у него не останется.

В комнате было холодно, и Джозина набросила свой черный свитер на плечи, кутая шею. Спохватившись, что в комнате очень холодно, он включил электрическую печку.

— Я слышал, будто ты собираешься уехать из города, — сказал он после этого.

Она быстро перешла комнату и остановилась рядом с ним, греясь у печки.

— Откуда ты это узнал? — спросила она.

— Мне сказали.

— Это правда.

— Когда же?

— Завтра.

Он придвинул к печке два стула, и они уселись рядом, поближе к теплу.

— Похороны Харви будут завтра утром, — сказала она, помолчав. — Я увезу с собой Эллен на автобусе… сразу после этого… после похорон. — На ее глазах блеснули слезы. — Бабушка Мэддокс уедет в деревню и будет жить с моей матерью. Она не хочет больше оставаться в Пальмире. Боится жить здесь теперь — после того, что случилось вчера ночью.

Он долго не мог ничего ответить и сидел, мрачно глядя на горящую печку.

Во время паузы Джозина наклонилась и положила руку ему на плечо.

Резко повернув голову, он взглянул на Джозину.

— Куда же ты уедешь завтра на автобусе, Джозина?

— В Джексонвилл.

— Почему.

— Так надо.

— Ты уже решила это?

— Да.

— Но ведь место незнакомое.

— Я этого не боюсь.

Он опять уставился на печку.

— А когда ты вернешься, Джозина?

— Я не вернусь.

— Почему же не вернешься?

Она ответила не сразу.

— Джозина, почему не вернешься?

— Не для чего возвращаться.

Туземец долгое время молчал, обдумывая то, что она сказала. Словно не в силах глядеть друг на друга, оба они смотрели прямо перед собой, на раскаленную печку. Спустя некоторое время он нервно задвигался на стуле и положил ногу на ногу.

— Ты хочешь сказать, что никогда не вернешься? — спросил он.

— Да, так приходится. Больше мне ничего не остается.

— Но ты могла бы остаться, если бы хотела. Тебе вовсе не надо уезжать. — Он взглянул на нее с надеждой. — Вот этого я и хочу, Джозина. Если б ты осталась, у нас бы с тобой все пошло по-прежнему.

— Нет, — сразу ответила она, глядя прямо на него и качая головой. — По-старому больше не будет. И мы тоже ничем этому помочь не можем.

— Почему не можем?

Джозина опять отвернулась.

— Джозина, почему не можем?

— Потому что нам не дадут жить вместе. Ты это знаешь. А больше я никак не хочу жить. Даже если б мы попробовали встречаться только ночью, случилось бы что-нибудь страшное. Не знаю что, но было бы что-нибудь ужасное. Так уж все устроено. И переменить этого нельзя. Ты белый, а я недостаточно белая — я всегда останусь какой-то другой. Такой уж я родилась. Вот в чем причина. Вот почему они никогда не дадут нам жить вместе в Пальмире. Я женщина, и я не хочу жить иначе. С этих пор я не могу жить иначе… кроме как вместе. Вот так я чувствую.

Она снова заговорила, и он почувствовал ее прикосновение к своей руке.

— Но где-то еще есть такие места, где мы могли бы жить вместе — даже пожениться, и люди там считали бы меня достаточно белой.

— Нет, сэр! Только не я! — быстро ответил он. — Я не мог бы жить нигде на свете, кроме как вот здесь, где я живу со дня рождения. Я боюсь и думать об этом.

— Даже ради меня?

Он покачал головой.

— Только не в чужом месте, далеко отсюда, где я ни души не знаю.

— У меня хватит денег на то, чтобы нам обоим уехать куда угодно и жить там. Тебе не придется беспокоиться насчет денег. Я тебе их все отдам.

— Нет, сэр! Только не мне! На всем свете не хватит денег, чтобы оторвать меня отсюда и заставить жить в чужом месте, где я никого не знаю и меня никто не знает.

19

Туземец подошел к печке и стал лицом к Джозине, грея спину и ноги. Она подняла на него глаза, все еще с надеждой и мольбой.

— Если бы ты меня любил так же, как я тебя люблю…

— Я же тебе сказал, что не могу так уехать. Куда бы то ни было. Как раз этого я не могу сделать. Я бы чувствовал себя, как заблудившийся пес, который не умеет говорить и не может спросить, где дорога к дому.

— Ведь я тебе помогла бы. Ты знаешь, что помогла бы. Я бы все сделала, чтобы тебе было легче. И мы были бы все время вместе.

Словно боясь поддаться искушению уехать вместе с ней, он решительно покачал головой.

— Я всегда жил вот здесь, в Пальмире, и не смог бы жить где-то в дальнем городе, с чужими людьми. Мне было бы не по себе, оттого что я далеко от дома. Я бы очень боялся — как будто мне и домой больше не вернуться. Будто стоишь перед запертым домом, а ключа у тебя нет, чтобы войти в него. Мой папа был такой же. Он ни разу в жизни не уезжал из дома. Говорил, что боится, как бы не умереть в чужом месте и тогда его не похоронят вместе со всеми другими Ханникатами.

— Хоть раз позабудь ты про своего папу. Я сумела бы тебе помочь, чтоб ты не чувствовал этой боязни. Я знаю, что сумела бы, если б ты мне позволил…

— Не хочу больше про это разговаривать, — грубо сказал он, отходя от нее. — И не хочу слушать твоих разговоров.

Он подошел к верстаку на другой половине комнаты и остановился там, глядя на загроможденный хламом верстак и слово отгоняя мысль о том, чего хотела от него Джозина. Потом подобрал плоскогубцы и отвертки и небрежно швырнул их на мотки проводов и груду радиоламп.

Когда Туземец вернулся к печке, Джозина вытирала слезы, но он сделал вид, будто не понимает, что заставило ее плакать.

— Что сказал тебе Далтон Бэрроуз нынче утром, когда ты к нему ходила? — резко спросил он после долгого молчания. — Ты мне еще не говорила.

Джозина крепилась, стараясь сдержать слезы.

— Он сказал, что я должна уехать из города… и больше не возвращаться.

— Поэтому ты и уезжаешь? Потому что Далтон Бэрроуз тебе велел? — колко спросил он.

— Он адвокат. Ты сам меня послал к нему. И он так сказал.

— Но ты не обязана делать то, что он скажет. Могла бы остаться здесь, если хочешь.

— Я не хочу оставаться. Я хочу уехать.

Отвернувшись в сторону и избегая встретиться с ней взглядом, он уселся перед печкой.

— А что еще говорил Далтон Бэрроуз?

— Как раз то, чего я ждала.

— Что же это такое?

— Он подозревает, что он мой отец. Я уверена, что он так думает. Вот почему он дал мне денег, чтобы я уехала отсюда и не возвращалась — у меня никогда раньше столько денег не было и даже во сне не снилось. Денег хватит нам с Эллен очень надолго, даже если я не сразу найду работу. Хватит на всех нас, если бы ты тоже поехал. И, кажется, я знаю, почему он так сделал. Если я останусь здесь, он боится, как бы люди перед выборами не узнали, что у него… такая дочь. Думаю, он меня любит, но только боится…

— Ты ему говорила, что знаешь про то, что он твой отец? Это твоя мать тебе про него рассказала?

— Нет. Для чего бы это? Ничего хорошего из этого не выйдет. Я все-таки осталась бы тем, что я есть. Этого ничем не изменишь. И, по-моему, лучше уж пусть его выберут в конгресс. Он все же останется моим отцом. Этого тоже не изменишь. Теперь я буду им гордиться… и Эллен со временем будет тоже гордиться своим дедушкой. Мне всегда хотелось узнать своего отца… а теперь я его знаю.

Джозина закрыла лицо руками. Она рыдала, всхлипывая, как маленький ребенок. Немного спустя она пригладила свои и без того гладкие каштановые волосы и попыталась улыбнуться.

— Я не собиралась так расплакаться, — сказала она со слабой улыбкой, — но не могла удержаться. Должно быть, я заплакала от радости, что ты мне позволил поговорить с тобой и рассказать про отца. Мне надо было кому-нибудь рассказать про него — так лучше всего тебе. Я знала и раньше, кто мой отец, много раз видела его на улице, но никогда раньше он со мной не заговаривал… ни разу в жизни. А теперь заговорил. И назвал меня по имени. Я так обрадовалась, что едва не заплакала — только побоялась. Я всегда буду помнить все, что он говорил мне нынче утром, и как он улыбался глядя на меня. Мне всегда хотелось, чтобы мой отец был именно таким, когда он со мной увидится. Теперь я могу думать о нем и вспоминать его всю свою жизнь. Мне только хотелось бы с ним почаще видеться.

Джозина поднялась со стула.

— Теперь мне пора домой. Больше я не могу оставаться. Но теперь ты знаешь, зачем я тебя дожидалась. Мне нужно было хоть еще раз повидать тебя и рассказать тебе, как я рада, что ты послал меня к моему отцу. За это я всю жизнь буду тебе благодарна.

И, словно пряча от него свое лицо, Джозина повернулась и пошла к двери.

— Погоди минутку, Джозина, — сказал Туземец. — Я пойду провожу тебя. Нехорошо тебе одной быть на улице так поздно ночью.

Погасив свет, они вышли из дому и Туземец как следует запер дверь. Он не забыл про Клайда Хефлина, помнил и наказ Эла Дидда не выходить на улицу после того, как стемнеет, но он должен был знать наверное, что Джозина благополучно дошла до дому. И, побыв с ней еще хоть короткое время, он все же мог еще питать надежду, что она передумает и останется в городе.

Они дошли молча до конца переулка, миновали пожарное депо и пересекли железнодорожный путь с южной стороны города. В этот час на улицах никого не было видно, и ни в одном доме по дороге не горел свет. Вместо того чтобы подойти к дому Джозины с улицы, они вошли с переулка черным ходом.

Всю дорогу они шли молча, словно боясь говорить о том, что с ними происходит. («Ты любишь кого-нибудь всем сердцем и живешь с ним долгое время, неважно в браке или вне брака, а потом один из вас уезжает, и ты сознаешь, что вам уже никогда не быть вместе… да, тяжелее этого чувства ничего быть не может. Оно сводится к тому, что у тебя отбирают что-то принадлежавшее тебе, такое, что тебе нужно больше всего на свете, и сознаешь, что никогда больше оно к тебе не вернется. Ведь ты видел, как большой мальчишка отнимает у маленького конфеты и съедает их? И если это случалось с тобой в детстве, ты еще и сейчас помнишь, каково тебе было лишаться своей конфеты. Так вот, помножь это чувство на все годы, которые протекли с тех пор, и ты поймешь, как разрывается сердце от горя, если уходит тот, с кем больше всего не хотелось бы расставаться».) И все еще ничего не было сказано, когда Джозина обняла его и в отчаянии приникла к нему. Он чувствовал влагу слез на ее щеках и дрожь прильнувшего к нему тела.

— Мне так больно, что я уезжаю, — услышал он ее слова. — Я бы сделала все что угодно, лишь бы не уезжать, но другого выхода нет. Ты знаешь, почему я должна уехать — и навсегда. Тут ничем не поможешь. Так уж пришлось. Если бы я осталась, то после этого не нашла бы нигде работы… и они не дали бы нам жить вместе, И я хочу сделать так, как велит мне отец. Но я никогда не забуду… никогда. Я всегда буду помнить про нас, пока я жива — обещаю тебе.

Она медленно разомкнула объятия.

— А ты будешь помнить меня, правда? Всегда? Ну скажи, что будешь.

— Буду помнить, Джозина. Я не смог бы забыть. А если ты вернешься…

— Нет. Лучше не говори. Этого быть не может. Слишком больно думать, что я могла бы… Я никогда не вернусь. — Она опять подошла к нему. — Но если бы мы с тобой уехали куда-нибудь вдвоем… чтобы нам можно было вместе жить…

Она долго стояла перед ним, затаив дыхание, а потом вдруг, словно не в силах дольше терпеть эту муку, повернулась и отворила дверь. Больше не о чем было говорить.

После того как Джозина вошла в дом и затворила за собой дверь, Туземец побрел обратно по переулку, спотыкаясь в темноте о неровности почвы и думая, что ему больше не для чего жить. Почти целый год ночь за ночью Джозина была с ним и казалось, что этому не будет конца, а теперь он знал, что больше никогда ее не увидит. Он медленно брел домой в одиночестве ночи. («Она никогда не говорила мне, кто отец Эллен, а я всегда боялся спросить. Но постоянно об этом думаю… Как-то ночью я шел по железнодорожному полотну… кто-то стоял там… Было очень темно, не разглядеть, кто она такая, а она не хотела говорить, как ее зовут, зато сказала, что она меня дожидалась… А теперь, чем больше я про это думаю, и как про Эллен она со мной говорила, и как просила уехать отсюда вместе с ней и с девочкой…»)


Было около полуночи, когда Туземец вернулся в Большую Щель. Все уличные фонари горели как будто еще тусклее прежнего, и весь город казался опустевшим и безжизненным. Туземец чувствовал себя таким несчастным, Что даже ни разу не вспомнил про Клайда Хефлина, пока не прошел мимо пожарного депо и не свернул в переулок. Даже и тогда у него не было и мысли о страхе, до того он чувствовал себя несчастным.

Медленно шагая по переулку и еще довольно далеко от дома, он заметил, что кто-то сидит на крылечке. Он сразу остановился. У него вдруг задрожали руки от кисти до плеч, и дрожь быстро охватила все тело. В любую минуту он готов был повернуться и броситься бежать со всех ног.

— Это я… Эл Дидд.

Он был уверен, что узнал голос Эла, но все-таки держался настороже, подходя ближе к дому.

— Где же ты был, Туземец? Почему ты не сидел дома, как я тебе сказал?

— Захотелось немножко пройтись, Эл.

— Для чего это? Ты сказал, что будешь сидеть дома и запрешь дверь. Во всяком случае, теперь все в порядке. Пошли в дом, там теплее. Мне надо кое-что тебе сказать.

Туземец отпер дверь и зажег свет. Эл подошел к печке и стал греть руки. Он улыбался и был, видимо, доволен.

— Зачем ты опять пришел так поздно? — спросил его Туземец. — Теперь, должно быть, уже полночь.

Эл улыбнулся.

— Туземец, кто-то прикончил его час назад, — объявил он и улыбнулся, несомненно улыбнулся.

— Что?

— Это верно. Его прикончили.

— Кого прикончили?

— Клайда Хефлина. Это верно. Никакого сомнения нет. Брэд Грейди проезжал на полицейской машине по переулку за пивной Эда Говарда и нашел его на земле мертвым, как маисовая кочерыжка.

Туземец сел.

— Да верно ли это?

— Верно, как то, что воскресенье бывает раз в неделю. Ошибки быть не может. Так и есть. И поверь мне, тот, кто это сделал, действовал не наугад. Он, должно быть, захватил с собой два револьвера, на случай если одного будет мало. Брэд говорит, в Клайде пробито по крайней мере восемь дырок, от головы до пят. Простые дырки от пуль, больше ничего. Не какие-нибудь безобразные ножевые раны или лужи крови, ничего подобного. Чище проделать невозможно.

— Кто же это сделал, Эл?

Эл все еще слегка улыбался.

— Никто не знает, а может, и знать никогда не будет. Кроме того, кто это сделал, а он болтать не станет. Во всяком случае, оно и лучше, что так вышло. Мы все можем только догадываться, и для этого времени у нас хватит. Это мог быть негр из негритянского квартала, а мог быть и кто угодно из белых. Однако большого значения это не имеет, потому что Клайд Хефлин помер и дело с концом. Могу сказать только, что он сам на это напрашивался — видит бог, напрашивался.

Туземец смотрел на раскаленную печку. Эл уселся в большое кресло.

— Одно тебе следует знать, — сказал Эл. — Люк Мосс или кто-нибудь другой из полиции сочтут своим долгом рыскать тут и задавать всякие вопросы. Когда оказывается убитым белый, им приходится производить расследование. Может быть, они захотят узнать, где ты был последние два-три часа. Я помню, было начало десятого, когда мы с тобой расстались нынче на углу и я могу это показать под присягой. Но что произошло после этого? Можешь ты им сказать? Есть у тебя свидетель?

— Я был здесь почти все время, а потом пошел немножко прогуляться.

Эл наклонился вперед.

— Ведь ты не прогуливался по этому переулку позади пивной Эда Говарда?

— Нет, сэр! Только не я!

— Можешь ты доказать все, что тебе придется доказывать, если Люк Мосс будет задавать слишком много вопросов?

— Я бы мог доказать, но, может, и не захочу. Я бы лучше помолчал на этот счет, если для Люка Мосса это не так важно. У меня имеются свои причины не упоминать имен.

— Я, кажется, понимаю, что ты хочешь сказать, — Эл кивнул головой. — Каждый человек имеет право сохранять что-то в тайне, хотя бы то, что происходит с ним по ночам. Но все равно, если тебе понадобится свидетель, чтобы доказать…

Туземец встал и начал прохаживаться взад и вперед перед печкой.

— Ну так как же? — настаивал Эл.

— Я бы не хотел называть имена, что бы там ни случилось, потому что если я их назову, то ей, может быть, помешают завтра уехать из города, как она собиралась, и тогда ей придется здесь остаться и быть свидетельницей. Они посадили бы ее в тюрьму до тех пор, пока дело не начнется слушанием в суде. Это был бы хороший способ удержать ее здесь, но я не способен устроить такую штуку. Только не Джозине. Это было бы нехорошо. Не могу я с ней так поступить, после того как сам от нее слышал, до чего ей хочется уехать.

— Ну, если ты так чувствуешь…

— Сказать по правде, Эл, это только половина того, что я чувствую. А другая половина в том, что меня тянет уехать вместе с ней, но что-то и удерживает меня, и я просто не могу на это решиться. Каждый раз как мы об этом говорили, я пугался, что придется уехать из дому куда-то в незнакомое место — вот как некоторые пугаются, если залезут куда-нибудь высоко или если их запрут в темном чулане. Придется мне остаться здесь, положиться с этих пор на свое счастье и надеяться на лучшее. Похоже, что таким уж я родился.

— Думаю, мне понятно, почему тебе хочется оставаться ближе к дому. Я и сам такой же домосед. Чужой человек, может, этого и не поймет, но я доволен, что сижу вот тут, в Пальмире. Я так понимаю, что быть довольным — самое лучшее в жизни. Все люди, которые из жизни устраивают кавардак, это как раз те, которые никогда не бывают собой довольны.

20

Когда Туземец Ханникат отложил инструменты в сторону и поднялся из-за верстака, осенний пасмурный день только еще перевалил за половину. Работы оставалось еще много, и большую часть он обещал сделать еще на прошлой неделе, но сидеть дольше он был не в состоянии. Он гнулся над приемниками с самого утра, с тех пор как сел за работу, и ноги у него затекли, а спина болела. Он пнул ногой кучу хлама на полу и вышел в соседнюю комнату.

Отворив дверцу шкафчика, он бросил один-единственный взгляд на жестянки с бобами и макаронами, и этого было достаточно.

— Нет, сэр! Только не для меня! — сказал он вслух самому себе. — Будь я проклят, если стану есть из этих жестянок!

Туземец захлопнул шкафчик с такой силой, что жестянки на полке загремели. Одного вида этих ярких, желтых с красным банок было довольно, чтобы он утвердился в своем решении, и с этой минуты он знал, что ему делать. Он голодал все утро и обходился без еды, пока мог терпеть. Он подумал было о шницелях Эда Говарда, но сказал себе, что даже полная тарелка этих шницелей не утолит того голода, от которого мучительно сжимается его желудок.

Оставив шкафчик в покое, он подошел к умывальному тазу и плеснул водой себе на голову. Потом, глядя на себя в зеркало, висящее на стене, он старательно расчесал и разделил пробором жидкие, песочного цвета волосы и наконец остался доволен своей наружностью. Надев штаны и синюю куртку, затянув пояс еще на одну дырку, он был готов к выходу из дома. Уходя, он равнодушно посмотрел на верстак и подумал, что вряд ли ему захочется когда-нибудь докончить починку разобранных приемников, электрических тостеров и настольных ламп.

Выйдя из дому и повернув ключ в двери, Туземец пошел гораздо быстрее обычного к концу тупика, а потом побежал дальше по переулку позади Черри-стрит. («Вон опять идет Туземец Ханникат к дому Мэйбл Бауэрс. Всякому хочется угадать, чем на этот раз дело кончится. Верно только то, что на все, что бы ни случилось, можно смотреть с двух сторон. Одни одобряют Туземца и Мэйбл, потому что из-за них покончили с Клайдом Хефлином. И есть другие, которые осуждают их, потому что из-за них был убит Харви Браун, а Джозине Мэддокс пришлось уехать из города. А по-моему надо думать только так, что каждый раз, как случится что-нибудь хорошее, обязательно жди чего-нибудь дурного. Полагаю, остается только признать, что одно без другого не бывает, и надо всеми силами стараться, чтобы хорошее пересилило плохое».)

День был холодный под Серым мрачным небом, и похоже было, что еще до сумерек польет осенний дождь. В это время года так и следует ожидать холодных дождей, пронизывающих северных ветров и ночных заморозков. Словно готовясь к внезапному приходу зимних холодов, многие жители этой части города еще днем затопили печи и камины, и тонкое облачко синеватого дыма поднималось над домами и вершинами деревьев.

Всю дорогу по переулку Туземец чуть не бежал. Прежде чем отворить калитку во двор Мэйбл, он остановился отдохнуть и перевести дыхание. Над верхним краем забора он видел мирный султан дыма, выходящий из трубы кирпичного дома, и задний двор тоже выглядел безмятежно и уютно.

Чем дольше он стоял, глядя на такую приятную и уютную картину, тем больше надеялся, что Мэйбл не станет злиться и не погонит его со двора, прежде чем он сможет объяснить ей по всей правде, зачем пришел. («Вы заметите, что люди, которые кичатся тем, что они лучше и важнее Туземца Ханниката, или по крайней мере думают так про себя, больше других стараются скрывать свои недостатки. Вам следует восхищаться Туземцем, потому что он такой, какой есть, и ничем другим быть не претендует. А этого вы не можете сказать про двуличных политиков, которые бывают так благочестивы по воскресеньям, а в остальные дни недели закрепляют за собой голоса и затыкают рты взятками, лишь бы остаться на выборной должности. Эти люди еще в пятом классе школы не знали, как пишется «честность» и «прямота».)

Он отворил калитку, потом старательно прикрыл ее, чтобы ему не влетело за то, что она осталась открытой, и вошел во двор, теперь уже с таким чувством, словно просто возвращается домой, пробыв в центре города несколько часов по делу. Однако, прежде чем идти дальше, он остановился перед мусорной кучей и с любопытством потыкал в нее палкой. Как он и ожидал, ничего стоящего не выкинули сюда за то время, что он пробыл в отсутствии. Он опять подивился, как и в прошлый раз, почему у такой богатой женщины, как Мэйбл, такая неважная мусорная куча. У себя в переулке он видывал помойки куда лучше, включая и его собственную.

По дороге к заднему крыльцу он обвел взглядом весь двор, но не заметил в нем большой перемены. С искривленного тунгового дерева, быть может, сбило ветром еще несколько веток, ива, может быть, склонилась еще ниже к земле, но виноградная лоза провисала так же, как всегда, и почерневшие на дожде деревянные стулья оставались на старых местах. Даже и жесткая трава росла все так же пучками и клоками, и ее все так же не мешало бы скосить.

От земли до площадки крыльца было около десятка деревянных ступенек, и Туземец перепрыгивал их по две зараз.

Добравшись до двери и даже не колеблясь ни минуты, он громко и уверенно постучался несколько раз подряд. Гораздо раньше, чем он ожидал, где-то в глубине дома послышался шум и дверь немного приоткрылась.

Он видел, что Мэйбл смотрит на него в узкую щель растерянным взглядом, и ждал, что она распахнет дверь настежь. Однако щель не стала шире ни на дюйм. Он придвинулся ближе.

— Мое почтение, — сказал Туземец, широко ухмыляясь, и наклонил голову набок, готовясь выслушать ее ответ.

Последовало долгое молчание, как будто Мэйбл была слишком удивлена и растеряна, чтобы говорить. Она все еще казалось испуганной и взволнованной.

— Мое почтение, Мэйбл, — отважно повторил он, наклоняясь вперед, чтобы лучше разглядеть ее в узкую щель. — Это я — Туземец Ханникат. Вы ведь еще не успели забыть, кто я такой?

Радостная улыбка расплылась у него по всему лицу.

Опять наступило молчание. В это время она приоткрыла дверь еще на несколько дюймов, и он увидел, что она оглядывает его с головы до ног, словно не узнавая. Мэйбл придерживала у горла полинявший халат, и волосы падали космами ей на лицо. Вдруг, не говоря ему ни слова, она захлопнула дверь, и он ясно услышал, как ключ повернулся в замке. Он попробовал повернуть ручку и открыть дверь, но она была крепко заперта.

— Мэйбл! — позвал он громко, вовсю громыхая дверной ручкой. — Вы же знаете, кто я такой! Я Туземец Ханникат! Не могли же вы меня забыть!

Он перестал греметь ручкой и внимательно прислушался, но из дома не доносилось ни звука. После этого ему оставалось только беспомощно стоять перед дверью и придумывать какой-нибудь другой способ попасть в дом.

Шторы на окнах были спущены, и не представлялось никакой возможности заглянуть в комнаты. Он подумывал, уж не обойти ли кругом, к фасаду, выходящему на улицу, может быть Мэйбл отопрет парадную дверь, но тут же решил, что это только отнимет время. Он упрекал себя за то, что мало поговорил с ней, не сказал еще чего-нибудь, пока была возможность, пока она еще не захлопнула перед ним дверь и не заперла ее, но он понимал, что теперь слишком поздно придумывать такое, что хоть сколько-нибудь помогло бы делу. Кроме того, он пришел к Мэйбл совершенно уверенный в том, что она сама будет говорить все время, и приготовился выслушать всю брань и все наставления с ее стороны, лишь бы только войти в дом и съесть приготовленный ею обед.

На крыльце становилось все холоднее, и он дрожал, засовывая руки поглубже в карманы, чтобы согреться. Когда порывы ветра проносились над крышей, а потом по крыльцу, он чуял уютный запах дыма и по этому запаху понял, что в гостиной у Мэйбл жарко полыхает камин.

И тут он услышал, что в доме торопливо передвигают стулья и со стуком захлопывают ящики комода, и снова начал изо всех сил стучать в дверь. Скоро, заглушая этот шум, послышался громкий стук посуды, второпях составленной в кухонную мойку. К этому времени у него заболели костяшки пальцев на правой руке, и он начал стучать левой.

После всего этого прошло едва несколько минут, как Мэйбл отперла дверь и распахнула ее настежь. На сей раз она уже не выглядела встревоженной и растерянной, а, напротив, была спокойна и безмятежно улыбалась. Она сняла выцветший халат и надела одно из своих новых платьев с цветочками. Волосы были наскоро причесаны и подвязаны розовой ленточкой. На лице у нее оставались пятнышки пудры, которую она не успела стереть как следует.

— Мое почтение, Мэйбл, — сказал он живо. — Я уж боялся, что вы меня сперва не узнали. Думал, что вы поэтому заперли дверь и не хотели меня пускать.

Она смотрела на него, помаргивая глазами.

— Ну и ну, Туземец Ханникат, а знаешь ли ты, что мне следовало бы сделать?

— Что?

— Взяться хорошенько да и ругать тебя целый век на чем свет стоит за то, что ты приходишь вот так, стучишься ко мне в дверь и застаешь меня врасплох. Я была поражена, как никогда в жизни. Если тебе показалось, что вид у меня немножко удивленный, так именно поэтому.

Мэйбл говорила с ним, и в ее голосе не слышалось ни малейшего гнева. Глаза у нее все так же моргали, и она даже приятно улыбалась ему.

— Ничего не имею против, если побранят немножко, — сказал он. — Я вроде как бы ожидал…

— Я просто никому на свете не решилась бы показаться в этом старом, замурзанном халате. Я иной раз его надеваю на время уборки или пыль стереть, чтобы не пачкать хорошее платье. Ты, должно быть, подумал, что я выгляжу просто ужасно, когда я открыла тебе дверь в первый раз. Страх как обидно, что ты видел меня такой неряхой и растрепой. Мужчина должен отнестись снисходительно, если застанет иной раз женщину в неприбранном виде. Могу только надеяться, что ты не думаешь, будто я всегда такая хожу.

С широкой улыбкой, расплывшейся во все лицо, Туземец осторожно шагнул вперед.

— Ты, верно, хочешь узнать, где твой узел с платьем, что ты оставил, и то самое ружье и удочка? — спросила она, все еще держа дверь распахнутой настежь. — Я знала, что ты беспокоишься насчет этих вещей. Что ж, сказать тебе по правде, я их не выкинула на улицу, как обещала. Так я до них и не добралась, не знаю уж почему. Это на меня похоже. Во всяком случае, все твои вещи тут, в доме, лежат там же, где ты их оставил. Все в целости и сохранности.

Она вдруг остановилась, озабоченно хмурясь.

— Ну, в чем теперь дело? — встревоженно спросил он.

— Не знаю, что со мной такое. О чем я только думаю. Ты весь дрожишь от холода. Нельзя тебе стоять здесь в такую погоду — еще простудишься насмерть, схватишь воспаление легких. Сию минуту ступай в комнату и грейся у камина! Я только что подложила дров в огонь. Тебе теперь будет тепло и уютно. Входи в дом.

Он живо протиснулся бочком в прихожую.

— Ты, верно, подумал, что я уж совсем негостеприимная, — сказала она, закрывая дверь.

Туземец по пятам за ней проскользнул в гостиную и, очутившись там, подошел прямо к камину. Стоя на каменной плите перед очагом, он нагнулся и согревал руки жаром пылающих дубовых поленьев.

Мэйбл села и, очень довольная, молча ждала, пока он не повернется погреть спину.

— Прежде чем ты скажешь хоть слово, — заговорила она, когда он взглянул на нее, — я сама должна тебе сказать кое-что от чистого сердца. Да я и нисколько не стыжусь говорить при тебе правду. Это на меня похоже. Я никогда не умела скрывать свои чувства. Вот почему я хочу, чтобы ты знал, что я была ужасно одинока последние дни в этом большом доме. А чувство одиночества всегда заставляет меня думать много и по чистой совести.

Он радостно улыбнулся. Он был уверен, что она говорит не зря, а собирается приготовить отличный обед и пригласить его пообедать. В предвкушении он начал кивать головой, готовый согласиться со всем, что бы ни сказала Мэйбл.

— Не суди меня слишком строго за прошлое, — говорила она серьезно. — Как только я услышала, что Джозина Мэддокс уезжает из города и никогда больше не вернется, я решила, что мне надо делать. Это на меня похоже. Я сказала себе, что во всей этой беде прежде всего я виновата и что меня и надо осуждать за все случившееся. Когда ты меня узнаешь получше, ты увидишь, что это на меня похоже.

Туземец слушал, все так же кивая головой.

— А теперь я не хочу, чтобы ты изводился. Я не собираюсь бранить тебя за мои собственные ошибки и недостатки. Это было бы на меня не похоже. Ну что ж, за последние дни я много и по чистой совести думала и решила, что вся беда вышла из-за того, что я напрасно тебя осуждала за все происшедшее, ведь с твоей стороны было вполне естественно похвалить стряпню Джозины, как ты ее похвалил. Кому же не известно, что мужчины любят покушать. Ну, а дальше именно потому мне и стало ясно, что если бы я сама стряпала, то ты бы меня похвалил точно так же и остался бы тут, в моем доме, вместо того чтобы уйти и есть ее стряпню — жареную курицу и пирог с бататами, что она тебе отнесла. Одно только мне в этом не нравится, что на ней не было платья в то время, когда ты ужинал. Но всем известно, что это уж такая женская манера угождать мужчине. Нет, ты не думай, будто я не знаю, о чем говорю. Я вовсе не дура и в жизни много думала и уж настолько-то в мужчинах разбираюсь. Все мужчины как две капли воды похожи друг на друга. Все они хотят одного и того же, какие бы с виду они ни были разные. А как дело дойдет до стряпни, так мужчинам больше всего понравится та женщина, чья стряпня им больше придется по вкусу.

— Мой папа мне говаривал, что для мужчины лучше всего та женщина… — начал было Туземец, но Мэйбл остановила его прежде, чем он успел договорить.

— Не прерывай меня, когда я говорю, — сказала она, сурово хмурясь. — Что бы ты ни хотел сказать, все это может подождать своей очереди. А мне нужно тебе докончить про нынешнее утро. Так вот, продолжаю. Сидя тут в таком одиночестве, я обдумала все это по чистой совести и потому позвонила нынче утром Миллеру Хайэту, сейчас же, как только услыхала, что Джозина уезжает, и сказала ему, чтобы ты немедленно ко мне вернулся. Он пообещал, что повидается с тобой и даст тебе знать, как только освободится. Миллер Хайэт всегда был из тех несносных, нерешительных копуш-адвокатов, которые даже марки на письмо не наклеят, не подождав до завтрашнего утра, и я никак не ожидала, что он так быстро обернется и пришлет тебя так скоро. Вот почему я была еще не совсем одета и не приготовилась встретить тебя у дверей. Я думала, что ты придешь гораздо позже. Но все равно, я очень рада, что Миллер Хайэт поторопился сказать тебе.

Туземец только мотал головой.

— Не знаю, что вам и сказать. Понятия не имею, о чем вы говорите?

— Понятия не имеешь?

— Для меня это новость.

— Это странно.

— Мне тоже что-то странно.

— Но разве он тебе не сказал?

— Кто? Миллер Хайэт? Миллер Хайэт меня и в глаза не видел. Я сегодня с ним ни разу не встретился.

Мэйбл наклонилась вперед на своем стуле, нервно ломая пальцы.

— Так кто же тебе сказал, Туземец?

— Никто.

— Так как же ты узнал?

— Что узнал, Мэйбл? Я все еще ничего не знаю и ровно ничего не понимаю из того, что вы говорите. Я знаю только то, что вы мне сейчас сказали, и даже в этом никак не разберусь.

— Так почему же ты сюда пришел?

— Это нетрудно объяснить. Я вам как-то рассказывал насчет этого. Мой папа говорил, что если мужчина хочет вкусно есть и спать в тепле зимой, когда ночи холодные, то самое лучшее…

— Но как же ты узнал, что я хочу, чтобы ты вернулся?

— Я и не знал наверняка. Все только надеялся, да молился, да испытывал свое счастье. Я был такой голодный все утро, да и до сих пор, что пришлось рискнуть. Мне надоело и опротивело есть холодные чилийские бобы и макароны из консервных банок, да и шницели Эда тоже надоели, и я дал себе слово, что будь я бродячая рыжая собака с жестянкой на хвосте, если проглочу хоть один кусок такой еды. И тут я вас добром вспомнил и затосковал о всех тех вкусных обедах, которые вы готовите и которых мне не видать. И я просто-напросто решил попытать свое счастье, взял и постучался к вам с черного хода. Вот и вся разгадка. Я рассчитал, что счастье должно опять повернуть в мою сторону, после того как мне не везло последние дни, и что теперь как раз пора испытать его снова, чтобы оно начало действовать и принесло мне какую-нибудь пользу.

Мэйбл с глубоким вздохом опустилась в кресло. Ее глаза слезливо мигали.

— Никак не могу в себя прийти, — сказала она дрожащим голосом. — Ты вправду хочешь сказать, что вернулся потому, что сам захотел вернуться? А не потому, что я за тобой послала?

— Это правда, Мэйбл. Если я когда говорил правду во сне или наяву, так это правда.

Она склонила голову, закрыв руками лицо и вытирая слезы на глазах.

— Ты меня так растрогал, что я даю слово отныне и навсегда называться миссис Туземец Ханникат. Утром я одно время подумывала, не позволишь ли ты мне называть тебя Туз или Тузик, но это будет на тебя непохоже. Для тебя самое подходящее имя Туземец. Я никогда больше не буду браниться с тобой и надоедать тебе или приставать, чтобы ты переменил имя на какое-нибудь другое. Теперь я убеждена, что оно и в самом деле счастливое.

— В точности, как мой папа говорил, для меня это действительно счастливое имя, — объявил он, широко ухмыляясь. — Я бы с ним не расстался ни за что на свете. И вам оно тоже нисколько не повредит.

Мэйбл встала с кресла и подошла к Туземцу, стоявшему у камина. От голодных спазм в желудке он начал вертеться и переминаться с ноги на ногу.

— Мой папа говаривал мне, что самый верный способ узнать цену женщине — это попробовать ее стряпни. Так вот, если бы мне перекусить слегка…

— Я для тебя нынче приготовлю ужин, Туземец, — сказала она, стоя рядом с ним и глядя на него. — Я целый день придумывала, чем бы мне тебя угостить. Будет все, что ты любишь.

Мэйбл прижалась к нему и положила голову ему на плечо.

— Ты не знаешь, как приятно чувствовать, что ты здесь, со мной.

— Ну, а как же пироги с бататами? — озабоченно спросил он. — Я вроде как на них рассчитывал, а сейчас, пожалуй, вам уже некогда будет их испечь.

— Нынче утром я посадила в печь четыре пирога с бататами, сразу после того как позвонила Миллеру Хайэту и послала его за тобой. К ужину они как раз будут холодные, такие, как ты любишь.

Оставив Туземца одного, она отправилась в кухню. Но не дойдя до двери, остановилась и обернулась.

— Туземец Ханникат, я хочу узнать только одно, прежде чем выйду из этой комнаты и сделаю еще хоть один шаг к кухне.

— Что же это такое, Мэйбл?

— Если я оставлю тебя здесь, в доме, и буду стряпать для тебя все, что ты любишь, почем я могу знать, что ты не станешь бегать за этими… за такими девчонками, как Джозина? Я бы умерла от унижения, если б это опять случилось.

Туземец заложил руки за спину, грея их перед жарко пылающими дубовыми поленьями. Широкая улыбка расходилась от углов его рта по всему лицу.

— Нет, сэр! Только не я! Больше вы меня на этом не поймаете, Мэйбл. Я, черт возьми, сам об этом позабочусь.

ЭРСКИН КОЛДУЭЛЛ И ЕГО НОВЫЕ КНИГИ

Американского рассказчика и романиста Эрскина Колдуэлла советские читатели знают давно — без малого тридцать лет. С первых же книг Колдуэлла, изданных в Советском Союзе, нам полюбились его тонкая, чуть тронутая горечью усмешка, и его откровенно и метко разящий смех, и его любовь к людям из народа — смешливым и в то же время серьезным, потому что и смеются они чаще всего всерьез.

Колдуэлл-новеллист представлен у нас значительно полнее, чем романист. Из восемнадцати романов и повестей писателя на русском языке опубликованы только «Табачная дорога», «Случай в июле», «Мальчик из Джорджий» и «Дженни». Зато все лучшее из его обширной новеллистики издавна вошло в наш обиход и заметно приблизило к нам тех самых американцев, которыми густо населены его книги.

Эрскин Колдуэлл писал о разных американцах и о разных сторонах их жизни и их характеров. Писал о лесорубах и о литераторах, о мелких обывателях и крупных дельцах, о нищете и стяжательстве, о дружбе и трусости. Иногда художник поднимался до создания социально значительных полотен, хотя он — как ясно всякому, кто знаком с его манерой письма, — не склонен ни к большим обобщениям, ни к громким проповедям. Видимо, не имеет смысла и предъявлять к нему чрезмерные требования. Ведь и в наиболее сатирических портретах и даже в шаржах, которыми изобилуют его книги, есть своя особая мягкость, не снижающая, впрочем, остроты обличения. Обличая того или иного человека, он стремится не уничтожить его своим словом, а показать и осудить его пороки. Как знать, словно рассуждает он, может, сказанное попадет в цель и заставит одних людей одуматься, а сотни и тысячи других — поразмыслить над тем, что их окружает.

«Целью всех моих книг было создать зеркало, в которое люди могли бы взглянуть на себя. Пользу или вред могут принести мои книги — зависит от того, как человек воспримет образ, отраженный в зеркале», — писал Колдуэлл в 1956 году[12]. Разумеется, было бы неверно усматривать в этом выразительном сравнении писателя признание в безразличии к внутреннему миру человека. Только глухие к зову искусства, черствые души могли бы, ссылаясь на эти слова Колдуэлла, упрекать его в равнодушии или, больше того, в любовании насилием и злом. Среди литературных судей нынешней Америки находились и такие; они, несомненно, сыграли роль в том, что самые значительные произведения Колдуэлла замалчивались, а то и прямо преследовались на родине писателя.

Манере Колдуэлла чужды шумные декларации и протесты против социальных зол и людских бед. Чаще всего он негромко и внешне спокойно, обстоятельно рассказывает о событиях, леденящих душу, как о чем-то обыденном и заурядном. Да ведь в том-то и сила его слова, что все рассказываемое им и есть повседневное, прочно вошедшее в привычный для американцев уклад жизни, ставшее органической частью их существования. О том, насколько точно попадает в избранную мишень заложенный в лучших произведениях писателя заряд благородного и глубоко человечного негодования, лучше всего свидетельствуют многочисленные попытки тем или иным способом «обезвредить» его книги. Чаще всего их замалчивали. Когда же одного заговора молчания оказывалось недостаточно, из архивной пыли извлекались законы о нарушении пристойности — те самые законы, на которые официальные и неофициальные «эксперты» старательно закрывают глаза, когда дело идет о щедром финансировании полупорнографических, бульварных романчиков и изобилующих фривольностями бродвейских спектаклей и голливудских боевиков. А ведь именно под предлогом борьбы с непристойностью в свое время был наложен запрет на инсценировку «Табачной дороги» и возбуждалось судебное дело против романа «Акр господа бога». Между тем, как обстоятельно показывает в своей статье А. А. Елистратова, советский исследователь творчества Колдуэлла, в ряду книг, в которых писатель «отказывался от сентиментальных прикрас и лжеоптимистических уловок в изображении социальных «низов» Америки», в которых «тупой и жестокий «идиотизм деревенской жизни» представал во всей своей потрясающей уродливости», роман «Табачная дорога» занимает далеко не последнее место[13].

Эрскин Колдуэлл тем в первую очередь и близок русским читателям, что он является носителем той же реалистической традиции, которая органически присуща нашему искусству, нашей литературе. О своей верности реализму в литературе Колдуэлл неоднократно говорил и писал по разным поводам. Осенью 1959 года на встрече с сотрудниками журнала «Иностранная литература» в Москве он сказал: «Я всегда был и буду реалистом в своем творчестве, я писал о жизни, которую знал, потому что сам жил ею»[14]. Речь шла о его произведениях тридцатых годов.

Очень характерно и другое признание писателя, свидетельствующее не только о его верности реализму в искусстве, но и о внутренней связи художника с русской реалистической школой. В ряду многочисленных высказываний о А. П. Чехове, полученных редакцией журнала «Иностранная литература» в дни празднования столетия со дня рождения писателя, есть отклик и Эрскина Колдуэлла. При обычной для Колдуэлла сдержанности поражает то глубокое волнение, которым проникнуты его слова о Чехове. Особенно, пожалуй, значительны следующие строки:

«Гений Чехова известен во всем мире и на всех языках, и нигде влечение к нему читателей не ослабевает со временем. Причина этого проста. Чехов обладал глубоким знанием жизни, человеческих надежд, побед и поражений: он понимал всех людей и поэтому умел так рассказать об одном человеке, что рассказ этот приобретал всеобъемлющее значение»[15].

Хотя у нас нет ни малейшего намерения приклеить американскому писателю, как это любят делать иные критики, наименование «американский Чехов», мы в то же время не можем не отметить некоторое сходство в манере этих двух писателей: обоих глубоко занимает судьба данного отдельного человека, оба пристально всматриваются в него самого и в его жизнь, умело показывают увиденное читателю, предоставляя ему поразмыслить и сделать свои заключения и обобщения. Любопытно, что в самой американской литературе среди предшественников Колдуэлла значительно труднее найти близкого ему по духу писателя. Для своей страны художник очень самобытен. Нельзя припомнить также, чтобы он выражал свои личные симпатии к кому-нибудь из писателей США. Он склонен, скорее, бравировать тем, что почти никого из американцев не читает.

Уже говорилось, как разнообразны сюжеты и темы в творчестве Колдуэлла. В книге «Назовите это опытом» среди вопросов, задававшихся ему в разные годы его литературной деятельности, он приводит такой: «Вы слишком много пишете о бедняках. Почему вы не пишете о приятных сторонах жизни?» — и тут же свой ответ: «Людей, которым доступны приятные стороны жизни, меньше, чем людей, несущих на себе ее тяготы. Когда эти социальные явления перестанут существовать, я увижу, что нет больше смысла писать о воздействии нищеты на души людей».

Пожалуй, именно здесь, в этой книге, он впервые с такой предельной ясностью выражает свое отношение к писательскому долгу, к задачам литературы. Позднее он не раз возвращается к той же мысли. За месяц до выхода в свет «Дженни» Колдуэлл говорит в одном из газетных интервью:

«Я сделал в ней то, что делаю всегда начиная с появления «Табачной дороги»: раскрываю одну из социальных проблем. Для меня это единственная платформа для создания произведения, которое имело бы какую-то устойчивую ценность…»[16]

Вряд ли есть необходимость перечислять здесь проблемы, которые в разные годы занимали Эрскина Колдуэлла. Выбор их во многом определялся самой американской жизнью последних десятилетий, а она щедро поставляла внимательному наблюдателю все новые и новые объекты для размышлений. И все же одной из наиболее значительных социальных проблем, прочно занявшей свое место в творчестве Колдуэлла, несомненно, является проблема расового неравенства в Соединенных Штатах Америки. Было бы, однако, преувеличением утверждать, будто она проходит красной нитью через все его творчество. Оглядываясь назад, мы видим, что временами он надолго отходил от этой темы. Но, подобно тому, как Уильям Фолкнер еще в молодости, в 1926 году, написал роман «Солдатское возмездие», резко осуждавший империалистическую войну и ее пагубное воздействие на судьбы людей, а затем много лет спустя (в 1954 году) вернулся к той же теме в романе «Притча», так и Колдуэлл в своем творчестве неоднократно возвращается к проблеме угнетения и преследования негров.

Первой его книгой на эту тему был известный советским читателям роман «Случай в июле» (1940 г.)[17]. В 1949 году опубликована повесть «Местечко под названием Эстервилл», где та же тема находит дальнейшее развитие.

В уже упоминавшейся беседе в Москве осенью 1959 года Эрскин Колдуэлл на вопрос, почему расовая проблема, которая, несомненно, актуальна для Америки и наших дней, не занимает больше его воображения, ответил так: «Я написал два романа о неграх — «Случай в июле» и «Эстервилл»… Я считаю, что исчерпал эту тему, и больше писать об этом не могу»[18].

И вот в книге, которую наш читатель держит сейчас в руках, — два новых романа Эрскина Колдуэлла, где та же проблема по-прежнему стоит в центре его внимания. А ведь со времени только что приведенного заявления писателя до выхода первого из этих романов не прошло и двух лет: «Дженни» появилась в США в феврале 1961 года, а «Ближе к дому» — в середине 1962 года. Естественно, возникает вопрос, какие события или побуждения заставили писателя изменить свое решение, еще и еще раз поднять свой голос против вопиющей исторической несправедливости — угнетения и преследования двадцатимиллионного негритянского народа Америки.

Вот почему автор этих строк не удержался от соблазна узнать, что скажет по этому поводу сам Колдуэлл, и обратился с письмом к нему. И вот что содержалось в ответном послании из Калифорнии, датированном 14 марта 1963 года:

«Отвечу прежде всего на Ваши вопросы. Написав «Случай в июле» и «Эстервилл», я действительно испытывал в то время такое чувство, будто полностью выразил свое отношение к социальному неравенству негров в Америке. Это было до принятия нашим правительством законодательных мер, направленных к ликвидации расовой сегрегации на Юге. Эти меры оказались настолько неудовлетворительными для негров (да и поныне это так!), что я почувствовал необходимость вернуться в своем творчестве к проблеме несправедливости социального и политического положения негров на Юге, ибо она — эта несправедливость — по-прежнему существует и вынуждает негров жить на положении граждан второго сорта. Иными словами, законодательство не сумело вытравить укоренившиеся предрассудки по отношению к неграм. На крайнем Юге страны существуют обширные территории, где постоянно возникают антинегритянские настроения. Больше того, даже американцы младших поколений и студенчество заражаются ими в этой атмосфере. Вот почему от романистов Америки потребуется еще много серьезных усилий, чтобы покончить с несправедливостью этой антиобщественной системы. Если говорить о самом себе, то я пишу о том, что наблюдаю и чувствую. Я верю, что зрение мое остро, и знаю, что чувства мои человечны. А только так я и хочу писать…»

Этот ответ свидетельствует о многом. В нем как бы итог глубоких размышлений самого писателя. Письмо это подтверждает, что Колдуэлл на протяжении многих лет не перестает искать новые решения все той же темы, раздумывать над социальным явлением, которое тревожит его и которому он посвятил два своих последних произведения. Радует и та твердая вера в силу писательского слова, которая так четко выражена в его письме и которая присуща лишь очень немногим из писателей сегодняшней Америки.

Людям доброй воли во всем мире, с болью и негодованием наблюдающим на протяжении последних лет — и особенно последних месяцев — разбушевавшуюся стихию расистских бесчинств, захватившую не один штат южных и юго-западных районов Америки, совершенно ясно, что одних «усилий романистов», сколько бы серьезны они ни были, не хватило бы для искоренения «несправедливостей этой антиобщественной системы», если воспользоваться словами самого писателя. Но тот факт, что человек острого зрения и гуманных чувств, Эрскин Колдуэлл, глубоко встревоженный бессилием своих соотечественников перед черными силами расизма, решает писательским словом воздействовать на народ своей страны, побудить его к активному противодействию этим позорным пережиткам рабовладельчества, за отмену которого некогда пролилось много крови, — сам по себе этот факт вызывает чувство большого уважения к гражданской честности художника.

Отнюдь не случайно в своем ответе Колдуэлл так четко выделяет эту веху — принятие Верховным судом США закона о ликвидации расовой сегрегации в школах южных районов страны. Именно этот законодательный акт 1954 года, как ни парадоксально это звучит, до крайности обострил тот социальный конфликт, который вот уже столько лет составляет органическую часть американского образа жизни. Именно эта правительственная мера вызвала неистовое сопротивление в штатах, где расовая ненависть к неграм впитывалась с молоком матери не одним поколением белых американцев. Именно попытка посадить за одни школьные парты детей черной и белой кожи в штатах Юга привела к новой жестокой вспышке расистских зверств. Вместе с тем, по данным 1962 года, то есть более чем через семь лет после принятия этого закона, «всего лишь 7,3 % негритянских детей в 17 южных и пограничных с ними штатах обучается совместно с белыми. Из 2805 районов совместного обучения в южных и пограничных штатах 1894 еще не приступили к выполнению постановления Верховного суда…»[19]. Если принять во внимание, что эти данные заимствованы из журнала «Лук», из статьи Эрнеста Данбэра, старшего редактора этого далеко не прогрессивного еженедельника, вряд ли можно заподозрить автора в нарочитом сгущении красок. То, что автор статьи — негр, заставляет думать, что и редакция журнала не допустила бы малейшей передержки фактов.

Наши читатели с особым вниманием следили за делом негритянского студента Джеймса Мередита, мужественно отстаивавшего свое право обучаться в университете, — право, записанное в конституции США и с тех пор не раз подтвержденное законодательными органами страны. В деле Мередита, как в капле воды, видна вся несостоятельность буржуазно-демократических заверений о свободах, которыми якобы пользуются все без исключения граждане Соединенных Штатов Америки. Декларируя эти свободы, официальная Америка на каждом шагу демонстрирует свою полную неспособность обуздать оголтелых негроненавистников.

Горячая волна возмущения и протеста против грубого произвола расистских банд, захлестнувшая весной этого года несколько штатов на юго-западе Америки, мощно всколыхнула все честные сердца мира; вести из Алабамы принимаются радиоприемниками во всех уголках земли, как вести о бедах, постигших самых близких людей.

Ширится и растет движение самих негров против дискриминации своего народа, против бесчинств распоясавшихся неофашистов. В этом благородном движении участвует и наиболее передовая часть всего американского народа, в первую очередь — коммунисты. Гнев против расистов, уверенных в своей безнаказанности, чувство солидарности с негритянским движением борьбы за равноправие не на бумаге, а на деле, — борьбы против массовых убийств и преследований, которым подвергаются все поборники расового равенства, — эти чувства охватывают все более широкие слои американского народа. Множество газетных статей, немало страстных публицистических книг написано о положении негров в США.

Однако если проанализировать американскую художественную литературу хотя бы последнего десятилетия, то среди книг на тему о дискриминации и положении негров почти не сыщешь произведения, принадлежащего перу белого писателя. Эта тема по негласному уговору является как бы «монополией» самих негров. Негритянские писатели создали замечательные книги, в которых проблема сегрегации и всякого рода унижения, испытываемые неграми в Америке с первого и до последнего дня жизни, нашли яркое выражение. Русские читатели хорошо помнят такие талантливые произведения, как «Молодая кровь» Джона О. Килленса, «Железный город» Ллойда Брауна, повесть о милом балагуре Симпле выдающегося поэта Ленгстона Хьюза и другие. В романах многих видных представителей американской литературы, написанных белыми, появляются нередко даже привлекательные образы негров. Однако почти во всех этих книгах негры играют лишь эпизодическую роль преданного слуги или услужливой кухарки в доме, где происходит действие романа, или же мальчика, доставляющего богатым американцам покупки из магазина. Темнокожие персонажи чаще всего представляют лишь колоритный фон, позволяющий автору оттенить ту или иную черту в характере белого героя, судьба которого полностью занимает внимание писателя. Характер негров на страницах этих романов остается неизменным: молча прислуживают они хозяевам жизни — обеспеченным белым американцам.

Такими же — или почти такими же — представали перед читателем и «герои» (поскольку все действие романа строилось на их преследовании и линчевании) тех первых двух произведений Колдуэлла, посвященных теме расовой дискриминации, о которых шла речь раньше. Казалось, что герой романа «Случай в июле» — не кто иной, как Сонни Кларк. Однако перед читателем проходило немалое число персонажей, выписанных писателем с куда большим тщанием, а «герой», без которого не было бы и самого романа, появлялся как жалкое, трясущееся от страха безликое существо, совершенно не «просматриваемое» читателем и психологически почти не раскрытое. Все, что мы узнаем о нем, это то, что он — честный, неиспорченный и работящий парень, которого зло и подло оклеветали белые, что и служит причиной его мучительных преследований, а затем и гибели. Это вовсе не значит, что Колдуэлл не сумел справиться со своим замыслом, что в романе «Случай в июле» его постигла творческая неудача. Нет, именно в этом и состоял замысел писателя: огонь его собственных эмоций был направлен на преследователей и на тех представителей власти, которым доверено поддержание порядка и охрана личной безопасности американских граждан. Очень зло и правдиво показаны эти ничтожные, трусливые людишки — судьи, шерифы и тюремные надсмотрщики округа, все помыслы которых направлены исключительно на то, чтобы любыми средствами удержать за собой теплое местечко на очередных выборах. В этом — большая и серьезная заслуга честного художника, занимающего одно из достойных мест в современной литературе критического реализма в США. Ни в какой степени не подвергая сомнению и критике систему американского общественного строя, породившего все эти уродства жизни, художник вместе с тем талантливо обличает отдельные человеческие слабости и недостатки. Высмеивание представителей власти — вообще в традиции буржуазной американской литературы, как и самих американцев, которым нравится воображать себя хотя бы в своем доме людьми свободными и вольномыслящими. Правда, суровые годы маккартизма приучили многих американцев — в том числе и писателей — держать язык за зубами. Но ведь роман «Случай в июле» был создан Колдуэллом задолго до того, как эти мрачные страницы вписались в летопись американской истории.

Девятью годами позже, но все-таки еще до той поры, когда пресловутая Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности активизировала свои бесславные действия, им была написана вторая из названных книг на тему о расовом неравенстве, повесть «Местечко под названием Эстервилл». В отличие от Сонни Кларка герой этого произведения — Ганус Бейзмор — почти не исчезает со страниц книги. Он, казалось бы, все время находится в центре внимания, но стоит закрыть книгу, как читателю ясно, что, кроме животного страха перед белыми хозяевами и кроме единственной мысли «как бы не попасть в беду», безраздельно владеющей этим бедным юношей, автор не раскрыл в нем ничего человеческого. Весь характер героя как бы соткан из этих одноцветных нитей. И в этом тоже есть, вероятно, немало жизненной правды, С самого раннего детства под влиянием услышанного от старших и увиденного собственными глазами негритянский ребенок в условиях плантаторского Юга носит в себе огромный заряд недоверия к белым; как затравленный зверек, следит он за каждым их шагом, везде ему чудится недоброе, видится угроза «попасть в беду».

Из приведенного выше высказывания Колдуэлла, относящегося к 1959 году (то есть спустя десять лет после выхода в свет «Эстервилла»), естественно напрашивается вывод, что и сам писатель, выросший и проживший большую часть своей жизни в штатах американского Юга, не вглядывался в глубь того — якобы мирного — сосуществования белых и черных американцев, в котором таится (вырываясь подчас наружу) та зоологическая ненависть к неграм, что время от времени приводит к неизбежным «разрядкам». Толпа линчевателей всегда вызывала у Колдуэлла отвращение. Он откровенно осуждал преследователей. Однако при этом преобладала некая абстрактная (и совершенно асоциальная) жалость к жертве. Ничто не свидетельствовало о том, что писатель воспринимает происходящее как общественное зло, как нечто коренящееся в истории его народа, имеющее глубокие экономические и социальные корни. И уж во всяком случае ясно чувствовалось, как писатель «не пускает себя» в глубь серьезных социальных проблем, сознательно остается на поверхности событий, упрощая их, используя их прежде всего как канву для создания занимательной и рассчитанной на всеобщий успех книги. Под внешним обликом трясущегося от животного страха за свою жизнь существа, каким представал на страницах этих двух книг американский негр, его человеческая личность и характер почти не угадывались. Недаром эти произведения Колдуэлла не заняли сколько-нибудь заметного места в той литературе, которая могла быть и была использована в разные годы организаторами борьбы за равноправие негритянского народа в США.

И вот через двенадцать лет после «Местечка под названием Эстервилл», на протяжении которых Колдуэлл выпускает около десятка самых разных, очень неровных по своей значимости и по своим литературным достоинствам романов и сборников новелл, в лучшей своей части знакомых советским читателям, несколько неожиданно выходит в свет его роман «Дженни», опубликованный в прошлом году в журнале «Иностранная литература».

Наши читатели с большим интересом встретили это новое произведение Эрскина Колдуэлла. Глубокий драматизм событий, положенных в основу романа, совсем не похож на ту напряженность описания «охоты за негром» и расправы над ним, которая была характерна для прежних книг писателя о расовой дискриминации в Америке. Совсем иные меры глубины, иные критерии драматизма свойственны художнику, создавшему «Дженни», а вслед за этой книгой и роман «Ближе к дому». Внешний драматизм здесь как бы уступает место глубинному раскрытию сил, заложенных внутри американского общества, тех еще далеко не для всех заметных ростков протеста, гнева, готовности к сопротивлению, которые очень постепенно, очень медленно возникают в сознании людей сегодняшней Америки — как среди негров, так и среди белых. То обстоятельство, что из-под пера художника, стоящего, казалось бы, вдалеке от общественных движений современности, вышло произведение, подобное «Дженни», само по себе чрезвычайно знаменательно. Оно свидетельствует не только об остроте зрения художника, о котором говорит в приведенном выше письме и сам Колдуэлл; но и о том, как меняется со временем сознание мыслящих американцев, как все очевиднее становятся для них социально-экономические корни расизма и как все чаще они задумываются над необходимостью преодолеть те преграды косности и страха перед сильными мира сего (даже если это всего лишь заправила маленького захолустного городка Дэйд Уомек), которые мешают им решительно сказать свое «нет!» фашиствующим расистам.

Можно было бы, конечно, выразить сожаление по поводу того, что Эрскин Колдуэлл и в своих новых романах не берется за изображение активно действующих народных сил, самоотверженно преграждающих путь расистам. Мужественная борьба передовых людей Америки за равноправие всех ее граждан независимо от их убеждений и цвета кожи, их смелые выступления, за которыми с восхищением следит весь мир, ждут своих художников, своих певцов. Колдуэлл далек от создания таких образов, таких полотен. Было бы неправомерно и предъявлять к нему такие требования. Думается, он честно вносит свой вклад в нелегкую борьбу передовых сил американского общества против расового неравенства — этого позорного пятна на совести человечества.

В романах «Дженни» и «Ближе к дому» в отличие от многих других его произведений, где перед глазами читателя проходило много похожих персонажей, где встречались и похожие ситуации, есть по меньшей мере две принципиально новые, качественно отличные черты.

Прежде всего, образы гонимых, преследуемых жертв утратили здесь свою однозначность, приобрели все элементы полнокровного человеческого характера. И это — отнюдь не просто удача художника, а принципиально новое отношение писателя к негру — человеку, поставленному в положение жертвы. Если раньше Колдуэллу было совершенно безразлично, что за человек Сонни Кларк или Ганус Бейзмор — ему важна была только их невиновность в приписываемом им преступлении, — то уже Лоуэна Нели в «Дженни» и в еще большей мере Джозина Мэддокс и Харви Браун в «Ближе к дому» носят в себе черты сильных, честных и мужественных людей. Больше того, они в человеческом плане значительно превосходят тех белых, которые поднимают на них свою руку, и даже тех, кто, казалось бы, и против их преследований, тех, кому вроде бы и жаль именно этих негров; превосходят, к тому же не будучи превращены художником в ходячие манекены человеческих добродетелей. Эти образы выписаны рукой мастера, видящего их глазами настоящего человека. В этом одно из существенных отличий тех книг, которые сейчас стали достоянием и русских читателей.

Вторая принципиально новая черта, свойственная — не убоимся этого громкого слова — качественно новому этапу в творчестве Колдуэлла: социальная заостренность конфликта, попытка разглядеть за тщательно оберегаемыми традициями расового неравенства экономическую заинтересованность правящих классов в сохранении этих традиций, их панический страх перед потерей тех колоссальных доходов, которые обеспечивает им существование негритянских гетто в городах и городках Америки, а вовсе не только дешевая рабочая сила на плантациях Юга, откуда, кстати сказать, в последние годы идет мощный приток негритянского населения в крупные промышленные центры страны.

Фигура Дэйда Уомека, разбогатевшего на эксплуатации жилищ в негритянском гетто городка Сэллисоу в штате Джорджия, где происходит действие романа «Дженни», и занявшего благодаря концентрации в его руках больших капиталов ключевые позиции в городе, ставшего его незримым, но безраздельным владыкой, — большая удача Колдуэлла.

О незаурядной меткости взгляда художника говорит и образ судьи Рэйни. Он по-своему человечен, честен и в общем довольно симпатичен. Но в нем настолько прочно укоренилась уверенность в незыблемости издавна привычных устоев жизни, неспособность противодействовать забравшим власть Уомекам и безоговорочно преданным им шерифам и их подручным, что самая мысль о неподчинении кого-то из простых горожан распоряжениям властей пугает его, кажется ему чем-то ужасным. Без нажима, несколькими скупыми штрихами Колдуэлл показывает зарождение в душе судьи Рэйни доброй зависти, с которой он наблюдает решимость жалостливой и бесхитростной Дженни во что бы то ни стало отстоять свое человеческое право жить так, как велит ей собственная совесть, не отказывать в приюте честной и способной девушке Лоуэне, приехавшей в Сэллисоу в поисках работы: ведь Лоуэна не может устроиться в городке по одной-единственной причине, что в ее роду — люди то ли индейской, то ли негритянской крови. По этой причине перед ней оказываются закрытыми двери всех контор, а домовладельцы не могут — по исконным неписаным законам — сдать ей комнаты нигде, кроме как в негритянском квартале городских трущоб, с эксплуатации которых стрижет купоны Уомек. Когда же Дженни принимает непреклонное решение пренебречь угрозами агентов Уомека и приютить у себя девушку, грязные руки подручных Уомека безжалостно поджигают дом Дженни, где в пламени пожара гибнет уснувшая после бесплодных поисков работы Лоуэна.

Так, после многих лет молчания о преследованиях, которым подвергаются в «демократической» Америке не только негры, но и их защитники, Эрскин Колдуэлл по-новому подходит к теме расового неравенства. Хотя случаи открытой расправы оголтелых линчевателей с запуганной жертвой преследований и не отошли еще в область предания, они стали ныне более редкими, нежели два-три десятка лет назад, когда писался рассказ Колдуэлла «В субботу днем» и роман «Случай в июле». Однако негры и люди смешанной крови и по сегодня живут в США как граждане последнего сорта, то и дело испытывая на себе проявления расизма. Белые же американцы, даже те из них, кого не коснулись бактерии расистской чумы, чаще всего безучастно смотрят на происходящее вокруг, оставаясь сторонними наблюдателями даже тогда, когда им стыдно за своих злобствующих соотечественников.

Новые романы Э. Колдуэлла, думается, прямо адресованы этим честным, но равнодушным свидетелям несправедливостей и бесчинств, которым ежедневно подвергаются «равные перед лицом закона» темнокожие граждане «свободной» Америки. Создавая характеры, подобные образу судьи Рэйни в «Дженни» или простака Туземца Ханниката, героя романа «Ближе к дому», и адвоката Миллера Хайэта из той же книги, Колдуэлл, по его словам, преподносит своим читателям то самое зеркало, поглядевшись в которое кое-кто из американцев должен призадуматься над собственной жизнью и своей ролью в обществе, где до сих пор творятся неслыханные по жестокости и несправедливости акты расовой дискриминации. В этом и заключается основной социальный смысл этих двух последних произведений Колдуэлла.

Очевидный и бесспорный гуманизм романа «Ближе к дому» состоит не только в том, как единодушны в осуждении жестокого убийства молодого, трудолюбивого негра Харви Брауна жители Пальмиры и какой справедливой карой являются выстрелы, отомстившие садисту-убийце. Гуманизм этой талантливой книги и в том, какими художественными средствами написана милая, человечная и одновременно несгибаемая в своей решимости жить «как подобает человеку» молодая негритянка Джозина Мэддокс. Ее прочная привязанность к Туземцу Ханникату, которому она с подкупающей прямотой предлагает уехать куда-нибудь, где они могли бы жить вместе открыто и счастливо, и решимость ее, после категорического отказа Туземца, избрать честный путь в жизни и для блага ребенка выйти замуж за равного ей по крови Харви Брауна, — все это достоверно и уважительно описано Колдуэллом. Он как бы пытается помочь тысячам и тысячам белых американцев, в доме которых кухаркой, шофером, горничной трудятся негры, увидеть в ней или в нем Человека, с его человеческим достоинством и человеческой судьбой. То, что для всех советских людей является бесспорным, само собой разумеющимся, для многих и многих американцев еще чуждо и порой недоступно пониманию. Они с детства привыкли видеть в обслуживающих их неграх только усердных или ленивых слуг, ни разу за всю жизнь не взглянув им в глаза.

Человек, проведший, подобно Колдуэллу, большую часть жизни в штатах, где до сих пор предельно остро стоит расовая проблема, досыта нагляделся не только на преследования ни в чем не повинных негров и зверские расправы над ними, но и на это невыносимое для честного и думающего человека бездушие, безразличие к судьбам людей темной кожи, и раз и навсегда твердо понял одно: сколько бы формальных решений ни вынес Верховный суд США или иные федеральные и местные власти под воздействием общественного мнения или организованной борьбы против расовой дискриминации, эти решения не осуществятся до тех пор, пока в недрах самого американского общества не созреет понимание того, что так больше продолжаться не может, что с этим позором надо кончать раз и навсегда. Помочь своим соотечественникам поверить в возможность и настоятельную необходимость положить конец расизму — в этом видит честный художник современной Америки Эрскин Колдуэлл свою первейшую задачу, свой святой общественный долг.

Романы Эрскина Колдуэлла «Дженни» и «Ближе к дому» дороги советским читателям потому, что талантливое и чуткое перо издавна полюбившегося им американского писателя вносит свой вклад в благородное движение человечества за права, за честь, за счастливое завтра негритянского народа Америки.

Правда, художник пока и сам еще не знает, каковы истинные пути к искоренению расизма в его стране. В этом — его слабость, в этом — ограниченность его буржуазного реализма в изображении сил, порождающих расизм, и тем более сил, готовых к организованному и действенному сопротивлению расизму. Активное участие в этой борьбе молодежи — в том числе и представителей молодой литературы США — внушает надежды на то, что в ближайшие годы мы сможем прочитать и произведения людей, прямо причастных к этой борьбе.

Однако уже одно то, что Колдуэлл почуял ветер перемен двадцатого столетия — перемен, все ближе и ближе подступающих к порогам американских домов в южных штатах США и уже ощущаемых их гражданами, — и не только почуял, но и передал эту предгрозовую атмосферу в романе под символическим названием «Ближе к дому», — фактор значительный как для творчества самого Колдуэлла, так и для всего литературно-общественного климата сегодняшней Америки.

Е. Романова


Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.