Роберт пристально посмотрел на него. Он чуть улыбнулся. Все-таки он обожал Лестера даже после всего того, что ему сделал – и всего того, что Лестер сейчас ему сказал.
– Не знаю, Лестер, насколько ты сейчас прав, – произнес он. – В любом случае, я делал свое предложение не из мелочных побуждений. Я хотел как-то наладить наши чувства по отношению друг к другу. Но я не стану больше об этом говорить. Ты в Цинциннати в ближайшее время, случайно, не собираешься?
– Вряд ли, – ответил Лестер.
– Если вдруг соберешься, ты мог бы остановиться у нас. Приезжайте вместе с женой. Поговорим о прежних временах.
Лестер загадочно улыбнулся.
– Буду рад, – сказал он бесстрастно. Потом вспомнил, что, пока он оставался с Дженни, все было иначе. Они никогда не отступились бы от своего к ней отношения. «Что ж, – подумал он, – возможно, не стоит их винить. Забудем».
Они побеседовали на другие темы. Наконец Лестер вспомнил, что у него назначена встреча.
– Скоро мне придется уйти, – сообщил он, глядя на часы.
– Мне тоже пора, – сказал Роберт. Оба встали. – Ну что ж, – добавил он, пока они шли к гардеробной, – мы ведь больше друг другу не чужие, правда?
– Нет, ничуть. Вовсе нет, – сказал Лестер. – Надо будет время от времени видеться. – И они расстались на дружеской ноте. Роберт покидал встречу с чувством невыполненного долга и с некоторым раскаянием. Он на минуту остановился на крыльце клуба, пока подавали его экипаж, и задумался. Лестер – человек больших возможностей. Отчего между ними всегда было столько несогласия – даже прежде, чем появилась Дженни? Потом вспомнил собственные мысли насчет того, что тот ничего «не делал исподтишка». Вот то, чего недоставало его брату – и ничего другого. Он не был хитер, не обладал затаенной жестокостью – только и всего. «Что за жизнь!» – подумал он.
Лестер, со своей стороны, ушел оттуда с ощущением легкой неприязни к брату, но и с сочувствием к нему. Роберт был не таким уж и плохим – он ничем не отличался от остальных. Он отказался иметь с ним дело, когда совместная работа многое могла бы принести обоим, но он в то время играл по-крупному. К чему его обвинять? Как поступил бы он сам на месте Роберта? Дела у Роберта идут неплохо. У него самого – тоже. Он мог понять, как все произошло – почему его назначили жертвой, почему брату вручили огромное состояние. «Так уж устроен мир, – думал он. – Да и какая теперь разница? У меня найдется, на что прожить. Не пора ли забыть обо всем?»
Глава LIX
Человеку, согласно старинным представлениям, или, вернее, общепринятой библейской формуле, отмерено семьдесят лет. Число это так укоренилось в сознании нашей расы от частого повторения, что кажется самой неоспоримой истиной. Между тем человек, даже будучи во власти иллюзии, именуемой смертью, самой природой создан, чтобы пятикратно пережить время собственной зрелости, и способен жить так же долго, как и его душа – если бы он только знал, что живет именно душа, что возраст – иллюзия, что смерти нет. Однако данная идея человеческой расы, выведенная из непонятно каких материалистических заблуждений, остается устойчивой, и в соответствии с этой воспринимаемой с таким страхом математической формулой ежедневно регистрируется множество смертей.
Лестер этой формуле верил. Он находился во власти иллюзии, что умереть следует в соответствии с предписанием. Все умирают. Чем он лучше? Его возраст приближался к шестидесяти годам. Он думал, что жить ему остается в лучшем случае лет двадцать, а то и меньше. Но он прожил свою жизнь в комфорте и чувствовал, что жаловаться не на что. Если смерть неизбежна, то пусть приходит. Он готов встретить ее в любой момент и не станет ни жаловаться, ни сопротивляться. Жизнь в большинстве своих аспектов так или иначе лишь клоунада.
Он признавал, что по большей части она только иллюзия – что было несложно доказать. Иногда подозревал, что она иллюзорна целиком. Устройством своим она очень напоминала сон, это правда, иногда даже настоящий кошмар. Всем, что имелось в его распоряжении, чтобы поддерживать представление о ее реальности, час за часом и день за днем, были контакты с теми или иными предположительно материальными ее проявлениями – людьми, собраниями совета директоров, индивидами и организациями с их разнообразными планами, светскими мероприятиями его жены. Летти любила его как великолепный экземпляр умудренного жизнью философа. Она, как и Дженни, обожала то солидное, уверенное, флегматичное настроение, с которым он встречал любые неприятности. Ни удачи, ни неудачи Лестера внешне не возбуждали и не беспокоили. Он не желал бояться. Он не желал отказываться от своих убеждений и чувств, его обычно приходилось заставлять, но он, даже иной раз поддавшись, не терял убежденности. Он не желал делать ничего – только, как он всегда говорил, «смотреть фактам в лицо» и сражаться. Заставить его сражаться, раз уж иначе нельзя, было несложно – но только в виде упрямого сопротивления. Его планом было до последнего сопротивляться любым попыткам к чему-то его принудить. Если в конце концов все же приходилось сдаться, он это вынужденно делал, но его взгляды на ценность того, чтобы не сдаваться, оставались неизменными даже после капитуляции.
Его представления о жизни все еще оставались решительно материалистическими, глубоко основанными на телесном комфорте, и он, как всегда, по-прежнему хотел для себя всего самого лучшего. Если мебель и предметы обстановки хоть чуть-чуть утрачивали лоск, он предпочитал все вынести и распродать, а в доме устроить ремонт. Если он путешествовал, его ничего не должно было раздражать, насколько это вообще возможно. Впереди должны были двигаться его деньги, прокладывая гладкий путь. Он не любил споров и бессмысленных разговоров, которые называл «пустой болтовней». От всех требовалось либо обсуждать с ним интересные темы, либо помалкивать. Летти его очень хорошо понимала. По утрам она могла взять его за подбородок или тряхнуть руками его тяжелую голову, сказав ему при этом, что он, конечно, зверь, но зверь очень милый.
– Ну да, ну да, – ворчал он. – Я и сам знаю. Надо полагать, я и впрямь животное. А ты сегодня просто ангельский образчик тонкого суждения.
– Ну, хватит тебе, – отвечала она, поскольку он мог резать, как бритва, причем совершенно без намерения обидеть. После чего ему хотелось ее приласкать, как раньше Дженни, ведь в конце концов, даже несмотря на ее энергичную жизненную позицию и понимание того, как все должно быть (и как не должно), она, как он осознавал, более или менее от него зависела. Ей же всегда было так ясно, что он без нее вполне способен прожить. По доброте душевной он пытался это скрывать, делать вид, будто нуждается в ее присутствии, но было очевидно, что на самом деле он легко мог бы от нее избавиться. Но Летти действительно нуждалась в Лестере. В этом ненадежном и меняющемся мире быть рядом с чем-то столь прочным и основательным, как этот медведь, для нее кое-что значило. Это было все равно что находиться рядом с теплым светом лампы среди темноты или близ яркого костра на морозе. Лестер ничего не боялся. Он чувствовал, что знает, как жить и как умереть.
Вполне естественно, что подобный характер во всем проявлял себя самым твердым и материальным образом. Поскольку его финансовые дела находились в полном порядке, а большая часть активов представляла собой акции крупных компаний, где советы самого серьезного вида директоров требовались лишь для того, чтобы одобрять энергичные усилия амбициозных управляющих, он мог позволить себе много отдыхать. Вместе с Летти они обожали выезжать в Америке и Европе на воды – вначале, пока дела требовали обустройства, курорты были преимущественно американскими: Хот-Спрингс в Арканзасе, Хот-Спрингс в Вирджинии, Саратога, Сан-Бернардино, Палм-Бич; в Европе же Баден-Баден, Карлсбад, Схевенинген, Монте-Карло, Ривьера. Он начал немного поигрывать, поскольку обнаружил, что, ставя заметные суммы в зависимость от поворота колеса или удачного вращения шарика, можно неплохо отвлечься; и все больше полюбил выпить, не в том смысле, который вкладывают в это слово пьяницы, но для удовольствия, в свете, с каждым из друзей, по любому поводу и при всякой встрече. Если это был не неразбавленный виски, он склонялся к напиткам посолидней – шампанскому, шипучему бургундскому, дорогим пузыристым белым винам. Пищу ему требовалось подавать наивысшего качества – супы, рыбу, закуски, мясо, дичь, десерты, – и он давно уже пришел к выводу, что повара стоит иметь самого высокооплачиваемого. Наконец они нашли французского искусника, Луи Бердо, прежде служившего в доме одного из выдающихся бакалейных королей, и наняли его. Лестеру это обходилось в сотню долларов в неделю, но на любые вопросы он отвечал лишь, что жизнь у него одна.
Проблема подобной ситуации и подобного настроения заключалась в том, что она не требовала никаких изменений и никаких улучшений, всему было предоставлено плыть по течению к неопределенному концу. Женись Лестер на Дженни и прими для себя весьма скудный доход в десять тысяч годовых, он бы до самого конца поддерживал ровно такое же настроение. Это привело бы его к полному безразличию по отношению к светскому обществу, к которому он сейчас по необходимости принадлежал. Он плыл бы по течению вместе с несколькими подходящими ему характером приятелями, которые принимали бы его таким, каков он есть – добрым малым, – так что Дженни в результате жила бы даже не в таком достатке, как сейчас.
Одной из любопытных перемен стал перенос Кейнами своей резиденции в Нью-Йорк. Миссис Кейн очень подружилась с группой неглупых женщин, принадлежащих к списку то ли четырехсот, то ли девятисот богатейших семейств восточных штатов, и они принялись советовать и убеждать, что ее деятельность будет лучше вести именно там. В конце концов она согласилась и сняла дом на 78-й улице рядом с Мэдисон-авеню. Она набрала, поскольку это привлекло ее новизной, полный штат ливрейных лакеев, как принято в Англии, и обставила в доме каждую комнату в стиле определенной эпохи. Лестер, видя это тщеславие и страсть пускать пыль в глаза, лишь усмехался.