».
Автор строк — Томас Моор. Его короткое стихотворение заканчивалось так: «Это любовь, верная любовь, / Та, что дана лишь святым». И это был еще один тонкий намек Урусовой, раскрывавший природу ее чувства к царю. Кажется, Анна его поняла. Она записала: «Как прекрасны чувства княгини! Как просты, как естественны и милы! И как красивы чувства самой императрицы. И как мало людей, желающих понять ее и могущих по достоинству ее оценить!»
Какое бы чувство ни соединяло этих троих, его было непросто понять. Кажется, что и сама Урусова едва умела его объяснить, и ее исповедь, зашифрованная Анной в дневнике, тоже двусмысленна: «Император был рыцарем по отношению к ней, и его не в чем упрекнуть. Он, императрица и она — они были втроем. И ему следует отдать должное — он всегда предпочитал императрицу всем прочим женщинам. Несмотря на то что княгиня Радзивилл не совершала никаких попыток завоевать его расположение, он все же был мужчиной и не мог в полной мере отвечать за свои поступки — но она не делала ничего предосудительного. И, если выражаться коротко, — меж ними была сцена, и все трое горько плакали. Все было замечательно. Однако в первое время императрица все же испытывала ревность по отношению к княгине, впрочем, после она подавила это чувство. Потом, когда двор переезжал в Одессу, княгиня тоже должна была ехать, но императрица попросила ее, если она не в состоянии будет ехать, остаться в Петербурге на восемь месяцев, пока императорская семья не вернется из Одессы. Но она поехала в Одессу — только прежде проконсультировалась со своим лечащим врачом и никому другому ничего не сообщила, даже родителям в Москву, не желая их расстраивать. Ее врач рекомендовал ей ехать — поездка либо пойдет ей на пользу, либо убьет ее. Но если она решит ехать, она должна это сделать достойно — иначе ее репутация будет под угрозой».
Николай I. Гравюра Х. Верне. 1850-е гг.
Странный пассаж. Будто намеренно упущены самые важные слова, вымараны целые эпизоды драматичной жизни. Княжна Урусова чувствовала себя неважно, жаловалась сестрам на слабость и нездоровье, умоляла императора разрешить ей переехать к старшей сестре, Марии. Ее отпустили, но лишь на время. Что случилось с ней перед поездкой в Одессу? Почему она не захотела написать родителям и чем она могла их расстроить? Отчего все держала в секрете и советовалась лишь с верным, добрым врачом, который почему-то в разговоре с ней упомянул о репутации, посоветовав ехать, но сохраняя достоинство. Возможно, он имел в виду беременность княжны? Отсюда ее желание убежать и все держать в секрете?
Император пресек неприятные слухи, решив выдать Урусову замуж. И сам выбрал жениха — Льва Радзивилла, князя, поляка, кавалериста, придворного шаркуна. Невеста и безропотные родители подчинились. В один из вечеров Софья рассказала об этом Анне: «История ее жизни — красивое повествование о любви. Помолвлена в девять лет с тринадцатилетним юношей — это была детская привязанность. Они были соседями, росли вместе, у них на двоих была одна кормилица. Потом он поступил на службу в армию и в девятнадцать лет погиб на дуэли от руки графа Панина, тогда еще очень молодого офицера. И потому княгиня всегда предельно тактично избегала графа. И после этого случая поклялась никогда не выходить замуж. Она отвергала всех. И это единственное обстоятельство, которое расстраивало ее родителей. Она думала, что неправильно выходить замуж за человека, который ее не любил, — неправильно отдавать ему свою руку и не отдавать своего сердца. Такие холодные браки называют здесь carafe d’orgeat, “графин оршада”. Потом она, скромная и стеснительная, случайно увидела своего будущего супруга в Варшаве. Но тогда официально они еще не были представлены друг другу. Возник обоюдный интерес. Потом он отличился по службе, великий князь Михаил пригласил его ко двору, император назначил флигель-адъютантом. И Радзивилл женился на Софье, тогда еще юной красавице княжне Урусовой».
Они обвенчались 29 января 1833 года — сначала в Придворной церкви Зимнего дворца, а после в католической церкви Святой Екатерины. Император лично отвез ее домой — теперь он убедительно играл роль заботливого отца, предупредительного и нежного. Все были печальны. Софья расставалась с Николаем. Николай вынужденно прощался со свой любимицей. Мудрая Александра Федоровна понимала, что место фаворитки вскоре займет другая, и грусть ее была безмерна, как и ангельское терпение. Кажется, веселился лишь повеса Радзивилл — его ждали военные походы, битвы, награды и безотказные метрессы: «Княгиня пожаловалась, что у него масса долгов, в том числе семейных. Император многие аннулировал, но их все еще много, и он должен будет их погасить, в том числе и те, которым уже 300 лет. На что я заметила, что так поступают не везде. И если бы так было в Англии, я бы определенно стала там одной из самых богатых».
С мужем Софья виделась редко. Он в Петербурге — она в Варшаве, он в Варшаве — она в Париже. Он всегда там, где нет ее. И сейчас она вновь одна, в Москве, среди по-настоящему близких ей людей, сестер и родителей: «Софья пробудет с ними около месяца и шести недель. И потом вернется в Петербург, где проведет зиму, весну и, возможно, лето. Ей не нравится путешествовать одной, без супруга, ведь нет ничего более грустного, чем мысль об одиночестве».
Она много болела и откровенно об этом рассказывала: «Ей все еще нездоровилось. У нее сперва была натиральщица, а потом пришел доктор, в очках, невысокого чина. На следующий день мы с ней вместе гуляли, заходили в лавки. Она радовалась как ребенок — из-за плохого самочувствия она не гуляла так уже два месяца».
Милые женские беседы о платьях, бриллиантах и поклонниках сблизили Софью с Анной: «За несколько дней мы стали друзьями». Венера позволяла задерживаться у нее допоздна, до того невыносимо нежного бархатистого часа, когда сонные тихие слуги зажигали золотые свечи и пробужденные ими тени начинали свой странный медленный танец вкруг комнаты, уменьшавшейся вдруг до размеров чайного столика, за которым сидели только они. Ничего больше не было — ни отеля, ни его любопытной хозяйки, ни Энн, шмыгавшей носом, ни малахитовых вазочек, ни темных картин, ни портьер. Лишь крохотный круглый столик — то единственное, что отделяло Анну от близкой, желанной Венеры, с которой было так упоительно, легко и душевно.
Сорокавосьмилетняя Листер стала вдруг молодой и дерзкой — как тогда, в 1820-е годы, когда она красиво, по-гусарски, признавалась в любви прелестным весталкам. Мария Барлоу, Сибелла Маклин, Изабелла Норклифф, Вие Хобарт, мисс Валанс, Мариана Лоутон — как они вились вокруг нее, как кружили ей голову. Она не могла остановиться — ей хотелось их всех, в Париже, Лондоне, Йорке, Венеции, Берне, Бордо, на берегу Рейна и высоко над землей, на испанской Монте-Пердидо, Потерянной горе, удивительно созвучной ее состоянию в кульминационные возвышенные минуты любовного наслаждения. В те минуты она теряла рассудок, переставала ощущать почву под ногами. Она растворялась в стихии, в забытьи, в сладостном животном чувстве одержанной победы. В те блаженные минуты она сама становилась Потерянной горой. И каждое мгновение страсти помнила до деталей и бережно хранила — в памяти и в тайных шифрах своего дневника.
Листер первой в мире покорила Виньмаль, пик французских Пиренеев. И первой среди англичанок открыто и дерзко покоряла женщин. Уверенная в том, что любая вершина и неприступная красавица будут ее, Анна теряла страх высоты. Она не понимала, как нелепо выглядела в полумужском рединготе, грубых сапогах под неряшливой юбкой, как карикатурно ходила — вразвалку, широко и размашисто, повторяя шаг в шаг мужскую поступь. Женщины бросали ей брезгливое «медведь» — и зло ухмылялись в глаза. Доверчивый «медведь» принимал их глумление за флирт, неуклюже заигрывал в ответ. И вызывал этим ненависть и злые шутки. Какой простодушной она была — отвечала улыбкой на ухмылку, пылкими письмами на издевки, мужским прямодушием на женскую хитрость. Ее обманывали. Над ней потешались. Она не понимала, путалась, больно обжигалась, наивно верила в любовь и в то, что способна ее пробудить во всех без исключения дамах. И сейчас она вновь была на высоте, на своей Монте-Пердидо и вновь теряла рассудок.
Она теряла рассудок утром, когда напряженно сидела перед трюмо и проворный парикмахер Ламе расчесывал черные, слегка серебрящиеся пряди, укладывал их в тугой узел, остригал, подвивал локоны, разбрызгивал едкий парфюм и приторные комплименты. Она слушала его щебетанье, смотрела в зеркало и видела в нем Софью — ее золотые локоны, шею, бледные губы с царственной улыбкой, пронзительные арктические иссиня-ледяные глаза, к которым хотелось прикоснуться, так хотелось прильнуть к ним губами. «Мисс Листер, вы опять отклонились, — недовольно стрекотал Ламе, — прошу вас, еще минутку терпения».
Ей не хватало терпения. Она едва сдерживала накипавшую страсть. И сходила с ума.
Днем, гуляя с Энн по бульварам, всматривалась в окна проезжавших экипажей и в каждом втором смутном профиле ей виделся изысканный абрис лица — ее лица. Сердце стучало больнее, она бледнела, хотелось догнать карету, но глаза выхватывали новый профиль, и он тоже казался Софьей.
Она теряла рассудок за столом, в гостях у первых московских дам, Голицыной, Паниной, Долгорукой, Гудович, когда в разговоре вдруг вспыхивало ее имя. Она горячо поддерживала, много расспрашивала, сыпала неосторожные комплименты — и выдавала себя.
Она сходила с ума ночами — после сладостных длинных встреч со своей Венерой, богиней, царицей, мучительницей.
И каждый день сходила с ума Энн — от неистовой острой ревности. «Она снова плакала из-за того, что я пошла к княгине одна, оставив ее дома… Бедняжка Энн снова в слезах. Она намекала на то, что я так непохожа на нее, — я ответила, что быть похожими друга на друга необязательно, главное быть удобными друг другу… Энн все еще плачет — и я думаю из-за того, что вчера я вернулась слишк