Здесь и там робко мелькали модные капоры и драгоценные кашмирские шали — презрев грязь, толчею и животные липкие запахи, любопытные барышни смело сходили с дрожек и сливались с базарной толпой. А как они торговались, с каким очаровательным гневом требовали немедленно снизить оскорбительно высокую цену. Они были не промах, эти конфетные мадемуазели. Среди них были истинные красавицы — Анна мимоходом ловила их взгляды. Здесь крутились молодые художники, птенцы академий, длинноволосые, утонченные и развязные, в широкополых соломенных шляпах, свободных несвежих блузах, с деревянными коробами за спинами и ненасытными бегающими глазами — они искали натуру для своих пылающих романтичных полотен. Над тесными гудящими улицами висел сероватый смог. В нем мешались ругань, кузнечный дым, острые ароматы пилава, жирной баранины и обжигающей хашламы, кипевшей в огромных черных котлах. Базар двигался, кричал, кипел. Здесь было жарко в любой сезон. И было темно в любой час. Широкие козырьки лавок не спасали от солнца, но скрывали воров, утаивали подлог, запутывали европейцев, терявших ощущение места и времени. Понять его логику было непросто — ни схем, ни планов, ни спасительных надписей — ничего. Чтобы найти искомый закуток, нужно было его почувствовать — уловить тот самый запах, различить в звенящем хаосе тот самый звук. Плотный белесый дым и сладковатый аромат жира говорили, что поблизости готовят шашлык. По мелодичной трели молоточка можно было отыскать медника и ювелира. Мохнатые, будто парившие в воздухе, черные бурки были лучшей рекламой меховщиков. С ними спорили, ало рдея, парчовые халаты, распятые на шестах высоко над головой шоколадного перса, восседавшего на подушках в окружении сказочных исфаханских шелков. У раскаленной печки стоял дородный распаренный грузин в синей ситцевой рубахе с закатанными рукавами. Ловко работая локтями, мял тесто для «шотис пури». Потом лепил валиком белую мякоть к стенкам, длинной стальной вилкой выдергивал из огненной пасти горячие хлебцы с угольно-алой каймой и бросал их в плетеную корзину у ног. Вокруг пыхтел голодный люд, швырял медные монеты, наполнял дымными харчами деревянные плошки, хватал обжигающий хлеб и жадно рвал его зубами. Анна с Энн тоже кинули пару монет — и продавец, утирая пот с мясистого лба, завернул лепешки в коричневую бумагу и, улыбаясь, протянул им: «геамот», на здоровье.
Армянский базар
Портные на армянском базаре
А рядом полуголые прокопченные кузнецы, будто выпрыгнувшие из самой преисподней, молодецки били по ослепительно рдеющей железяке, и терпеливый жестянщик, глухой их сосед, выстукивал долотом и молоточком узорчатый ритм райской жизни на девственно-розовой медной плоти винного сосуда — «азарпеша». Над головой согбенного старика громко спорили нервный грузин и темно-бронзовый восточный торговец в смутно-синем архалуке и высокой бараньей шапке. Грузин кипятился, горел, ноздри его раздувались, как у карабахского жеребца, — он требовал сбавить цену. Но торговец цокал языком, перебирал в оливково-смуглых руках мягкий наборный пояс, водил костлявыми пальцами по рельефным блестящим плашкам, мотал головой и мычал: «Э-э-э, гюзель иш, ыйи фыят», хорошая работа, хорошая цена — бери или проваливай. За деревянной стенкой его лавки порхал услужливый брадобрей из Баку — легко скользил зеркальным лезвием по округлой голове грозного горца, послушно замершего на табурете, — зачерпывал пенку, смахивал с лезвия и снова прикладывал нож к намыленному челу башибузука. Его сосед-портной, окруженный чохами, архалуками и башлыками, балансировал на шатком стуле и, проклиная неловкую иголку, прилаживал к газырницам жесткий галун.
Подвоз бурдюков к духану
Турки на все лады пели о вечной, немеркнущей красоте ковров из Ушака. Говорливые армяне трясли у самых глаз покупателей баснословными бирюзовыми бусами и вытряхивали из бумажников последние ассигнации. Горы драгоценных камней красиво рифмовались с горами сказочных фруктов и специй всех запахов и почти всех цветов, разложенных на прилавках. Здесь продавали лучшие кулинарные специи. Специей жизни был табак. Смуглый, желтоволосый, с янтарными глазами старик в лоснящемся от старости бешмете сидел на изодранном килиме, поджав по-восточному ноги, курил короткую вишневую трубку, пуская дым из ноздрей, ушей и глаз. Вокруг на хлипких войлочных коврах висели длинноногие чубуки с серебряными накладками и эмалью, трубки из дерева и трубки из пены морской, из баснословного турецкого Эскишехира. Старик сидел, курил и грубыми каменными ладонями ровнял желтые горки, заботливо разложенные на бумаге оттенка полуночного исфаханского неба — на ней порошок казался желтее, вкуснее, желаннее. Но табак Анна оставила на потом: «Мы купили здесь лишь риса, изюма и немного овса». Напротив тщедушный зазывала выводил скрипучим растрескавшимся голоском какую-то персидскую песню о винах и манил внутрь смрадного дворика, где валялись, выпростав ноги, обезглавленные коровьи туши, обращенные в бурдюки. Там, в подвале, таилось черное логово дьявола, винный погреб, духан.
От гама, пестрых крикливых толп, острых, плотных, удушливых запахов, хаотичного сумасшедшего изобилия кружилась голова. Анна не понимала, куда идти и где выход, — только прошли оружейную лавку, миновали жестянщика, и вот снова оружейник, и, кажется, тот же старик все так же безжалостно бьет молоточком по меди. Энн, затихшая, измученная, ничего не видела, ничего уже не хотела, плелась сзади, приложив мертвенно-бледный платочек к носу и рту. Ее мутило. Ей было на сегодня довольно. Они свернули направо, потом протиснулись влево, через толпу зевак, гоготавших над уморительными выкрутасами «масхари», скомороха в пятнистом костюме. И, нырнув в спасительную прохладу виноградника и акаций, оказались вдруг возле Сиони, старинного каменного собора, одного из главных в Тифлисе. Там Листер выкрикнула ямщика, усадила полуобморочную Энн и скомандовала: «Pashol!»
В гостинице на скорую руку пообедали. Энн легла отдохнуть и быстро заснула. Анна села за дневник. Но писать не хотелось — ее мысли были там, в густой, дикой, пахучей толпе, в самой плоти восточной жизни, на базаре, в духане… Она бросила перо, захлопнула альбом. Помешкала. Подошла к платяному шкафу, вытянула черный мериносовый шарф, ловко повязала его на манер башлыка — так делали имеретинские щеголи. Обернулась в черную шелковую накидку, будто в походный плащ. Сделала в зеркало грозное лицо — вышло недурно, в сумерках ее примут за мужчину. Было около шести вечера. Энн спала как ребенок. Листер выскользнула из номера, бесшумно прикрыв за собой дверь. Домчала до армянского базара, щедро расплатилась с кучером и шагнула в гулкие недра ненасытного базарного чрева.
Было уже не так тесно — народ медленно расползался по домам. Купцы укладывали драгоценный товар в короба, сметали с истертых столов скатерти и ковры, закрывали прилавки деревянными ставнями — один за другим базар смыкал тысячу своих глаз. Но охотники за барышом упрямо сидели, поджидая доверчивых хмельных покупателей. Те, что понаглее, выползали на улицу, кричали о вечерних скидках «от султана Сулеймана» и нагло хватали прохожих за рукава: «Зайди, зайди, посмотри». Другие рассаживались на подушках, звали соседей, зажигали свечи и пестрые стеклянные фонари, доставали нарды и, цедя из фарфоровых наперстков крепчайший жгучий кофе, передвигали деревянные шашки, в азарте цокали языками и били ладонями по коленям. Один простофиля, продавец килимов, толстый лысый усатый увалень, шумно кемарил, притулившись к пестрому вороху оттоманских ковров — спал в окружении собственных снов. По его лбу ходила уставшая жирная муха.
Вечерело. Анна с трудом узнавала дорогу. Вот турок, что днем медово пел о коврах из Ушака, — он проворно сворачивал килимы, гундосил какую-то молитвенную суру. Вот армяне с неистово-синими бусами. Желтый сухой табачник все еще дымил вишневой трубкой и кряхтел над желтыми горками. Вот наконец и зловонный дворик.
Хлипкая хибарка косо зевала. Над ее старушечьим ввалившимся ртом смуглела дощечка с хвостатой надписью и грубо намалеванной виноградной гроздью — по таким узнавали духан. Все здесь было старо, шатко и пьяно. Покатая в заплатах крыша съехала вправо. Закоптелые окна дрожали в кривых облупившихся рамах. Сквозь затертую штукатурку стен проступали красные кирпичи — дом румянился и рдел от винных паров. Дверь, сорванная с петель, хмельно прислонилась к измызганному углу. Рядом с ней нетвердо переминались два черных грузина и спорили — отхаркивали сочные звуки, мотали руками, хватали друг друга за плечи. У темной дыры, дьявольской пасти духана, валялся огромный упругий бурдюк в позе совершенного хмельного счастья — спиной в грязи и с четырьмя ногами, выпростанными в поднебесье. Анна осторожно переступила через него и по неверным сиплым ступеням сошла в подземелье.
Над кривыми столиками сутулили ватные спины торгаши — грузины, армяне, персы, русские, турки. Хлебали бурду из глиняных плошек, опрокидывали в глотки обжигающую чачу, заедали лепешкой и сосали из мутных стаканов черное, как кровь, вино. Воздух был смраден и густ от горячей прогорклой еды, кислых распаренных тел, крепких напитков, от гогота и жирной увесистой брани.
Анну никто не заметил — все были заняты своим вином и харчами. Она продралась сквозь ватные спины, протиснулась через смрад в глубину преисподней, где призывно желтела свеча и дьявольского вида духанщик цедил из ноги бурдюка в кувшины тягучую магму, кровь Вакха. Она бросила по-грузински, взяв самую низкую, мужскую ноту: «Ghvino! Вина!» Духанщик вперил в нее острые, словно хевсурский кинжал, черные как уголь глаза. Его смуглое, бронзовое лицо рассекали морщины. Серебристая щетина доходила до самых бровей. Чертячьи острые уши покрывал белый пух. Из-под серой войлочной шапки свисали влажные от пота пепельные пряди и вились змейками по вискам и лбу. Он ничего не сказал — лишь презрительно, словно блуднице, кинул глиняную полную крови чашу. Анна отошла в спасительную тень, в углу нащупала валик, присела, прильнув к прохладной стене. Густое смолистое вино медленно колыхалось, было боязно его пригублять. Лис