Улица Галерная, 61 (современный адрес). Здесь находился отель мадам Вильсон, в котором жили Анна Листер и Энн Уокер. Фотография О. Хорошиловой, 2019 г.
Отель был похож на хозяйку. Старомодный, поживший, с уставшей мебелью, потухшими обоями, по-старушечьи опрятный — ни пятен, ни клубов пыли в углах, ни клопов. Чистота, впрочем, была умеренной — не от сердца, а, скорее, из британской чопорности. Умеренной была и цена — восемь рублей в день, включая питание, но исключая вина.
Портрет Елизаветы Вильсон, в замужестве Васильевой. П. Соколов, 1846 г.
Листер с Энн разместились на втором этаже в скромных номерах, точно по размерам их непритязательной дорожной жизни. Две комнатки разделяла крашеная картонная дверца. Анна, как истинный джентльмен, заняла каморку побольше. На стенах — обои в жухлый цветочек. Низкий пожелтевший потолок в черной сеточке трещин. Из центра хищной паучихой свисала латунная люстра. Меж стеклами двойных законопаченных окон насыпан песок и напахтан войлок. Напротив, в самом темном углу, притаилась кровать. Пузатый рокайльный комод пыжился у стены в тени угрюмого инвалида, шкапа с подпиленной ножкой. В середине стоял чайный столик английской работы, с растрескавшейся столешницей, но, кажется, все еще прочный. Стулья были австрийцами, диван, замыкавший их хоровод, привезли из Милана.
Анна быстро рассовала холостяцкие вещи, приноровила термометр к верткому настенному крючку (+17 °C, неплохо для северного сентября). Поторопила вечно медлительную Энн — и вместе сошли в столовую, где два черно-белых гарсона, зевая, разносили обед.
Подкрепившись, подруги вышли на прогулку. По разбитой мостовой доковыляли до тусклого переулка и выбрели на набережную. Она, как многое здесь, называлась Английской. По правую сторону — элегантные особняки с лампасами пилястр, с аксельбантами лепных гирлянд, дома дипломатов, генералов и вельмож. Слева, за гранитным бордюром, — страшный беззвучный провал черной застывшей Невы, предсмертная пустота, обрыв жизни. Лишь далеко, на другом берегу, тускло ерзали фонари и под ними суетились темные точки — там, на Васильевском острове, тоже была жизнь.
По набережной вышли на пустынную фиолетово-ночную Сенатскую площадь с черным силуэтом замершего в страшном скачке Петра. Он и Нева были единой сокрушающей стихией. Проснувшийся ветер сыпал прохладную морось. Анна подняла воротник редингота, Энн крепче закуталась в плед. Они свернули направо и через арку вышли в начало Галерной улицы. Здесь, как всюду, царствовала безнадежная вязкая полудрема. «Есть во всех этих красивых домах какая-то скрытая дряхлость, чувствуется какая-то скука в широте этого пространства», — отметила Анна.
На дряхлой одинокой Галерной она вдруг почувствовала, как любит, позорно, тепло, по-женски, уютную мещанскую суетливость лондонской Риджент-стрит. И как по ней тоскует. По этим ее застиранным льняным передникам воскресных фасадов, старушечьим буклям мансард, окнам в крестьянскую клетку. Она была так счастлива в 1819-м, в юном, как она сама, Лондоне. Тогда они вместе с тетушкой Анной колесили по Пикадилли, Риджент-стрит, Гайд-парку, садам. Исходили все церкви и музеи. Делали по шестнадцать миль в день — не шутка. И оставляли еще силы на вечер для театров.
На трагедию «Дуглас» в Ковент-Гардене с трудом достали билеты. Сара Сиддонс в последний раз играла леди Рейндольф. И как играла. «Лучшая актриса, озарившая своим появлением сценическое искусство, я не знала тогда, что так можно исполнять роль. Она была неповторима, бесподобна — ее голос, декламация, мимика, игра…» — и ее гибкое, пластичное, умное тело, выразительные, чувственные карие глаза, насмешливые, колкие, как на портрете Гейнсборо… Она казалась бесподобной, пленительной, желанной. Влюбленная Анна не замечала, что Сиддонс стара. Ей было за шестьдесят. Ее мучила отдышка, голос дрожал, сбивался на фальцет. Бархатное платье толстило, корона выглядела нелепой. Актриса переигрывала. Но Листер неистово аплодировала, глупо улыбалась и плакала, от невыразимого сильного чувства — к Лондону, к искусству, к талантливой Сиддонс, ее телу и притягательным сладким карим глазам. Она видела их потом много раз — эти манящие женские глаза, в Дублине, Ливерпуле, Йорке, Экс ля Шапеле, Реймсе, Намюре. В Париже…
Париж нежно скользил по ней влажными глазами Марии Барлоу. Ей было тридцать восемь. Вдова, дочка на выданье. Заехала во Францию — так, от скуки, развеяться. В отеле за обедом познакомились. Много гуляли, беседовали — о погоде, литературе, древних греках, политике, о фарфоровой Марии Антуанетте и ее особой дружбе с дамами. «Вы не находите ее привязанности странными, мисс Листер?» — и снова скользящие наглые глаза. «Ничуть, миссис Барлоу, королева была верной супругой, это хорошо известно», — Анна не сдавалась.
Мария продолжала сладкую пытку — взглядами, полунамеками. Как-то подбросила ей книжку «Путешествие в Пломбьер», попросила прочесть страницу 126. И что же — там говорилось о двух дамах, бессовестно флиртовавших друг с другом. Потом миссис Барлоу лукаво заметила — ей нравится, что Анна особая, «немного на мужской манер и…». Остальное досказала позже — глазами, улыбкой, как бы случайными прикосновениями. И Анна не выдержала, сдалась: «Я обняла ее, прижала, почувствовала, как она пульсирует. Я была переполнена желанием. Я посадила ее на колени, целовала, крепко прижимала, пока не почувствовала, что не могу больше сдерживаться. Мои колени мелко тряслись от возбуждения, сердце учащенно билось. Я подарила ей глубокий поцелуй, коснулась языком ее нёба, сильно прижала, почувствовала, как напряженно трепещет ее грудь»…
Энн громко чихнула. Потом еще раз. Потом звучно вытерла нос. Быт убивает любовь — жестокая аксиома. Быт много раз убивал ее любовь. И Анна любила коротко, бегло, впопыхах и сразу всех, в ком чувствовала интерес, любопытство, послушное желание. Она любила быстро и боязливо — боялась дырявых чулок, пота, прыщей, храпа, икоты. Ненавидела эту мерзкую пошлость, поджидавшую в тусклых углах скучной семейной жизни. Чувства разбивались о чихи. Быт убивал любовь. Энн мелко топотала сзади, как привязливая старушка. Она глухо раздражала. Анна вновь подавила накипавшую злость. Сейчас нужно думать только о Петербурге. Остальное неважно, пока.
Портрет актрисы Сары Сиддонс. Т. Гейнсборо, 1785 г. Лондонская национальная галерея
Утром накрапывал серый тоскливый дождь. Но даже случись ураган, Джентльмен Джек не изменила бы своих планов. Сегодня — Невский проспект, соборы, променад по магазинам.
В условленные 6 часов 30 минут утра в комнату Анны впрыгнул юркий чертик с обезьяньей мордочкой. Его рекомендовала мадам Вильсон, сказала: «Прекрасный проводник, лучшего в Петербурге не сыщете». Чертик комично поклонился и представился — Джон Уайттейкер.
Вид у него был плутовской — масленые глазки бегали, прямо стоять он не мог, а все вертелся змейкой, неуклюже кланялся, грыз ногти и глупо лыбился. Костюм его был под стать: на голове бесформенная нахлобучка, которую он именовал цилиндром, засаленная полудетская курточка неопределенного цвета с заплатой на правом локте, русские шаровары из дрянной синьки, огромные дубовые сапоги не по размеру. Одет кое-как, собран из всего, что попалось, вернее, что умыкнул. Он приехал сюда из Англии, служил сначала грумом, ливрейным пажом и конюхом. Все шло хорошо. Но запил, сильно, по-русски, пристрастился, понимаете ли, к картишкам, наделал долгов, попал в тюрьму на целых шесть месяцев. Но там исправился — «вышел другим человеком, совершенно преображенным» и стал гидом — показывал город путешественникам, американцам и англичанам. Нареканий не имел. «Совершенно преображенный» Уайттейкер брал недорого, и скаредная Листер его сразу же наняла, приказав немедленно достать билеты в Эрмитаж и в полдень ждать их в прихожей отеля. Чертик сделал книксен и растворился. В 11 часов 45 минут он снова возник, вместе с экипажем.
Сначала поехали в английский банк Thomson, Bonar & Co к управляющему, господину Ходжсону. Анна хотела расспросить его о билетах в музеи, разузнать о рекомендательных письмах и курсе валют. Господин Ходжсон оказался истинным британским флегматиком — унылым и малословным: «Сказал, что русский язык слишком труден для изучения, в Зимний дворец слишком сложно попасть — он на ремонте, рудники слишком далеко — до них не добраться». Но все же обещал навести справки о музеях.
Еще Листер очень нужны были подробная карта города и хороший советчик по части новых русских книг. Всезнающий путеводитель подсказал ей адрес — улица Большая Морская, 24. На первом этаже работала книжная лавка, одна из лучших в столице. Отправились туда.
Через пару минут экипаж остановился у симпатичного неоклассического особняка с сине-желтой вывеской над входом: «Книготорговля Л. Диксона». Легкий толчок — и остекленная дверь мягко поддалась, разбудив золотой колокольчик. Вместе с ним проснулась вежливая улыбка на упитанном свежем лице продавца за стойкой. Это был сам Лука Диксон, уважаемый столичный торговец, книголюб и букинист. Здоровый румянец, крепкая уверенная фигура, деловитый с портновским шиком костюм, хрустящий крахмальный воротничок сорочки, ионические завитки на висках, ампирные гирлянды ухоженных бакенбард, истово синий блеск смеющихся глаз — совершено все в мистере Диксоне говорило, что он преуспевает.
Торговец держал магазин в самом центре светского Петербурга. Рядом — министерства, дворцы, через площадь — резиденция императора. Кругом живут аристократы, генералитет, биржевики — читают, собирают библиотеки. Но больше Диксон любил гениев. Они оставляли в его лавке очаровательные в своей незавершенности мысли и немыслимые по своим размерам долги, оплачивать которые не спешили. И все им сходило с рук — ведь гении были на шаг от вечности, куда так мечтал попасть мистер Диксон. И не просчитался — он попал в историю русской культуры благодаря гениальным должникам и первому среди них — Александру Пушкину.