Джентльмены и снеговики (сборник) — страница 32 из 47

– Не могу, Ма-а-аш! – протянула Люська, морща нос. – Меня за булкой послали. Некогда мне «бояться». И я сегодня набедокурила. Мамка будет ругать, если сбегу.

Машка кивнула, даже не поинтересовавшись, что натворила подруга, и, помахав ей, счастливая, помчалась к метро.

Люська тяжело вздохнула и вошла в булочную.







Тыкая двузубой вилкой в горбатые желтые спинки булок, Люська еще раз попыталась осознать, что такого страшного она натворила. Слово «кощунство», которое употребила несколько раз Римма Альбертовна, да и Галина Борисовна тоже, никак не укладывалось в один ряд с ее утренним цирюльничеством. Не та мозаика, не те кубики.

– Митрофанова, ты чего губами двигаешь, будто говоришь сама с собой?

Люська обернулась. Знакомые оттопыренные уши, вихор на макушке, здоровенная шишка на лбу, улыбка во все тридцать два зуба. Ах нет, тридцать один. Резец же ему удалили. И еще минус четыре: зубы мудрости пока не выросли. Где уж там мудрость-то? Не дождется! Итого: тридцать два минус один и минус четыре…

– Люсь, ты чего считаешь – сдачу?

– Курочкин, ну нигде покоя от тебя нет!







До дома было рукой подать. Считай, стенка в стенку с булочной. Сквозь дырки в авоське Люська отщипывала от горбушки мягкие, еще теплые сдобные кусочки и с наслаждением клала в рот, каждый раз обещая себе, что это последний. Витька же просто кусал от своей буханки, и совесть, похоже, его ничуть не мучила. История о Добролюбове как-то сама собой рассказалась – Люська вдруг поймала себя на том, что копирует косоглазие Галины Борисовны и выражение лица Риммы Альбертовны: «Вы понимаете, Маргарита Петровна?»

Курочкин слушал внимательно, не перебивая, что для него было подвигом, а потом спросил:

– А Добролюбов – он кто? Мы еще не проходили.

Люська с воодушевлением пересказала все, что узнала от завуча и Галины Борисовны. Особенно торжественно, с выражением, она выдала историю про Катерину, которая «луч света в темном царстве». Витька сосредоточенно кивал.

Они сидели под деревянным грибком, разрыхляя сандалиями песок в песочнице, и буханка с батоном уменьшались с каждой минутой.

– Я не понял, – вдруг сказал Витька. – Если он великий критик, зачем ты его побрила?

Люська пожала плечами:

– Ему правда очень идет! Я как лучше хотела. Сначала со скуки – уж больно урок занудный, – а потом втянулась. И хорошо так вышло, без подмазок и катышков! Я ж будущий парикмахер.

– И чего, тебя теперь папка драть будет? – с состраданием в глазах спросил Курочкин.

Люська поежилась:

– Надеюсь, он не узнает. Иначе точно убьет.

– Что ты тогда переживаешь?

– Ну… Во-первых, меня песочить будут завтра на совете дружины. Позорить. А во-вторых… А во-вторых, не поверишь, мне и впрямь стыдно.

Витька чуть не подавился.

– Стыдно? Тебе?

– А что, Курочкин, я, по-твоему, не человек? У меня совести нет?

Он пожал плечами, взглянул на половинку, оставшуюся от буханки, и, погладив Люську по плечу, изрек:

– До завтра еще много времени. Твой Добролюбов успеет обрасти.


* * *

Ночью Люську тревожил бестолковый сон. Снилось ей, будто по Измайловскому проспекту идет против ветра гладко выбритый Николай Александрович Добролюбов, а мимо проезжают на дребезжащих мопедах волосатые парни, но не подмигивают ему, а свистят от возмущения. А потом Добролюбов достает из одного кармана стаканчик подтаявшего пломбира, а из жилета – оловянную ложку в дырочку, какой мама помешивает щи, и пытается есть мороженое. А ложка-то дырявая, пломбир вытекает, и Добролюбов всхлипывает от обиды. А она, Люська, стоит в сторонке и плачет навзрыд, промокая слезы кончиком алого галстука, как баба Нюра цветастой старой косынкой.

Она проснулась в пять утра мокрая от испарины и больше уже не заснула. Близился день Страшного суда – суда пионерского.







Актовый зал был заполнен на треть. На сцене за столом, покрытым мятой красной тряпкой, сидели Римма Альбертовна, Галина Борисовна, вожатая Саша с вечно пасмурным выражением лица, председатель совета дружины рыжая Нина Дёмина и еще пара старшеклассников с комсомольскими значками. За окном шел тонкий дождь, протягивая нити-паутинки наискосок через огромное трехстворчатое окно. Люська сидела сбоку, у прохода, как будто намеревалась при случае быстро рвануть к выходу.

Сначала долго обсуждали нудные вопросы по повестке дня: летнюю практику по уборке окрестных скверов, предстоящие первомайские мероприятия, школьное радио. Люська разглядывала зазубрины на спинке кресла впереди и считала минуты до момента, когда ее позор обнародуют. Неожиданно маленькая бумажная горошина ударила ей в ухо. Она дернулась, завертела головой. Через три ряда от нее сидел Курочкин и усиленно делал ей глазами какие-то знаки. В одной руке у него была плевалка, сделанная из пластмассового корпуса шариковой ручки, а другая была сжата в кулак – видимо, с бумажными жеваными пульками.

«Не понимаю», – губами произнесла Люська и пожала плечами.

Витька полез в портфель, вырвал из тетрадки листок бумаги и, слюнявя карандаш, принялся что-то быстро писать.

Записка прошла по рядам и настигла Люську в тот момент, когда степень напряжения от ожидания публичной казни у нее достигла высшей точки. Развернув скомканный клочок бумаги, она прочла: «Митрофанова ничего не бойся я с тобой». И пририсован схематичный человечек в берете с пером и шпагой на боку, больше напоминающей третью ногу.

«Со мной он, Ромео несчастный!» – подумала Люська, но все-таки чуть-чуть успокоилась. Самую малость.







Обсуждение недостойного поведения пионерки Митрофановой значилось последним пунктом затянувшегося заседания. Римма Альбертовна, замедляя движения длинных худых рук, словно это был самый торжественный момент дня, в полной тишине взяла в руки белую бумажную папку с надписью «Дело № », обвела пионеров тяжелым взглядом и развязала тряпичные тесемки. Люська вжалась в дерматиновую спинку стула. Уши из чувства самосохранения активно фильтровали произнесенную завучем вступительную речь, милостиво донося до хозяйки лишь отдельные слова: «вопиюще», «кощунство», «борец с режимом», «неподобающее юному ленинцу хулиганство». Люська даже зажмурилась и про себя пропела куплет про красных кавалеристов, чтобы не слушать дальше, но тут неожиданно Римма Альбертовна замолчала и возвысилась над столом, вытаращив глаза. Ее примеру последовала и Галина Борисовна – встала, громыхнув стулом, и, наклонив голову низко к «той самой» зеленой тетради, посмотрела одним глазом в окно.

– Это что, Митрофанова?! – просвистел над головой, как снаряд, голос завуча. – Что, я спрашиваю?

Люська осторожно встала.

– А ну, подойди к трибуне!

Она одернула платье и прошла к восседавшему на сцене президиуму. Все поголовно таращились на тетрадь, а один комсомолец даже прыснул от смеха, но вожатая Саша посмотрела на него таким замогильным взглядом, что он сразу умолк. Галина Борисовна взяла из рук завуча тетрадь и сунула Люське под нос. На обложке было все как обычно – фамилия Митрофанова, 6-й «Б», тетрадь по русскому языку. Люська не сразу сообразила посмотреть на портрет в левом верхнем углу, а когда все-таки взглянула, рот у нее открылся сам собой: щеки Добролюбова были в мелкую точку, аккуратно проставленную черной ручкой. Напоминало отцовскую трехдневную щетину.

– Как это понимать, Митрофанова?! – громыхала Римма Альбертовна.

– Так… Это… Оброс он… Сами ж видите, – пискнула Люська.







Шумели они еще долго и единогласно решили поставить вопрос на… на чем-то там поставить, Люська даже не вникала. С каким-то озорным ликованием смотрела она на родного уже Добролюбова, даже подмигнула ему втихаря, пока обрывок фразы Галины Борисовны «…вызвать отца… непременно отца… на родительское собрание» не окатил ее ледяным душем.


* * *

Они снова сидели под грибком в песочнице, прячась от мелкой дождевой пыли, и Люська все никак не могла решить для себя, простить Витьку или задушить.

– Курочкин, ну как тебе в голову такое пришло?!

– Я как лучше хотел!

Люська вспомнила выражение лица Риммы Альбертовны и растерянные (во всех смыслах) глаза Галины Борисовны и все-таки не смогла сдержать улыбку.

– Я бы, конечно, посмеялась, но теперь папка меня точно прибьет. Завтра родительское собрание. И эта вобла Сашка снова прибежала к нам, нашла папку, передала, чтобы непременно пришел. У него, как назло, завтра рейса нет, выходной. Спасибо, не догадалась сказать, в чем дело. Хоть до завтра поживу, воздухом подышу.

– Да ладно, Люсь. Может, пронесет…

– Щас как дам больно! Энтузиаст!

– Слушай, а как ты поняла, что это я?

– А кто еще? Давай колись, как ты это сделал!

Витька надул щеки, стукнул по ним кулаками, со звуком выпуская воздух, и виноватым голосом промямлил:

– Я… это… В учительской открыто было. Там стопка тетрадок по русскому… Наш класс и «ашки». Я глянул – твоей нет. Ну и смекнул, что русичка уже отложила ее для собрания – значит, в папке лежит… И точно! Я взял тогда ручку, подобрал, чтобы не синие чернила, а черные…

– Вот я все смотрю на тебя, Курочкин, и понять не могу: ты идиот? Ты что, не понял, что мне от твоих художеств только хуже будет? И нет чтобы встать с места и признаться: я, мол, небритость Добролюбову пририсовал! Так ты орал: мол, почему не верите Митрофановой, сам он оброс!

– Да я…

– Я! Я! Если тетрадку стырил, чего ж ты ручкой бороду не пририсовал, а только точки на щеках и подбородке?

– Так правдоподобнее… Сутки всего прошли, не могла еще борода отрасти…

Люська с трудом подавила смешок.

На Курочкина было жалко смотреть. Он сидел, как мокрый воробушек на жердочке, поджимая ноги под скамейку грибка, и его волосы, взъерошенные ветром, напомнили Люське «общественных» кукол у Кирюхи в детском саду, залапанных и растрепанных несколькими поколениями детей. Она подумала и решила пока не душить Витьку.