– Курочкин, ну как? Как?!
Люська таращилась на тетрадку, не веря своим глазам. Из верхнего левого угла на нее смотрел Николай Александрович Добролюбов: косой пробор, маленькие продолговатые очки, толстая нижняя губа. И борода, борода – та самая, по контуру лица, не тронутая бритвой! Люська осторожно провела пальцем по портрету. Ни катышков от бритвы, ни следов от ручки.
– Ох, какая ты непонятливая, Митрофанова!.. – вздохнул, точно старый дед – с крехом, Витька. – Выросла борода у него. Вчера еще щетина была, сама ж помнишь. А сегодня – новая борода появилась. Ты же все канючила, что чуда хочешь. Вот тебе и пожалуйста!
Люська посмотрела обложку на просвет. Целый лист, ничего не наклеено. Борода-то у Добролюбова не нарисованная, а «родная», печатная! И правда, чудеса!
Она повернулась к Витьке:
– Курочкин, если ты сейчас мне не расскажешь всё, то я… то я…
Что она с ним сделает, на ум не приходило.
– Ладно, не мучайся ты так, – сжалился Витька. – А то еще лопнешь от любопытства, мне тебя потом по асфальту собирать. Я, в общем, думал-думал про тебя. Ага. Про собрание вот тоже. Даже спать не мог. Если бы папка тебя отметелил, что в этом хорошего? Правильно киваешь – ничего. Так я открепил обложку от новой тетрадки – просто скрепку снял ножиком – и все дела. А обложка-то такая же, с Добролюбовым, как у половины класса. Ну и написал твое имя, класс, все как полагается. – Витька шмыгнул носом и покосился на затаившую дыхание Люську. – А сегодня утром дождался, когда никого в учительской не будет, вытащил тетрадь из той самой папки, отодрал обложку, где Добролюбов выбрит, ну и пришпандорил новую. Нелегко пришлось, чес-слово. Пару раз чуть не спалился, за шкафом отсиживался. Но ты же подвига хотела. Чуда. Хотела ведь?
Люська кивнула.
– Ну вот. Просто башкой об стену биться ради тебя больно. – Витька потер желтовато-синюшную шишку на лбу. – И все довольны. Папка твой не озверел, и Добролюбову хорошо. Только ты это… не брей его больше.
Люська смотрела на него и молчала. Ну а что тут скажешь?
– Ладно, пошел я, – сказал Витька. – Мне еще неправильные глаголы по инглишу зубрить, чтоб их икота взяла!
Он встал и, махнув ей рукой, вразвалочку направился к подворотне.
Люська смотрела ему вслед и вдруг встрепенулась, заорала на весь двор:
– Курочкин! Ви-ить!
– Чего тебе? – крикнул он в ответ.
– Иди сюда!
– Зачем это?
– Надо. Очень.
– Опять стричь будешь? – Витька посмотрел на нее недоверчиво и провел пятерней по ежику на голове.
– Не буду. Честно!
Курочкин подошел.
– Сядь. – Люська похлопала ладонью по скамейке.
Он сел.
– Закрой глаза.
– Зачем это?
– Поцелую тебя, дурня.
Витька заулыбался, еще больше вытаращив глаза.
– Закрой говорю. Или передумаю!
Курочкин послушно закрыл глаза. Люська наклонилась и осторожно, словно боясь спугнуть невидимую бабочку, чмокнула его в губы. Сразу в губы, никаких щек. Тринадцать лет – уже самый правильный для этого возраст.
И тут ей вспомнилось позавчерашнее предчувствие. То самое ожидание, не дававшее ей покоя… Ощущение, что что-то хорошее должно с ней произойти, что-то такое необъяснимое, чего раньше никогда не происходило.
Переполняемая целой охапкой чувств, Люська вскочила и побежала к своей парадной.
– Курочкин!
– Чего?
– Уже можно открыть глаза.
Она засмеялась и потянула на себя дверь. Старая ржавая пружина жалобно мяукнула, натянувшись, как тетива.
– И еще знаешь что? – Люська лукаво посмотрела на Витьку.
– Что?
– У тебя губа пушистая. Приходи завтра, ладно? Будешь у меня вместо Добролюбова?
Курочкин растянул рот в улыбке и осторожно потрогал пальцем ямочку над верхней губой.
– Буду, Митрофанова, буду!
Фарцовщики
Лучше всех во дворе Славик Пивоваров умел делать три вещи: 1) плеваться через забор дальше других пацанят; 2) петь «Джамайку», фальшивя так, что сбегались все соседи с вопросом, не защемило ли, мол, Мурика, и 3) выменять что угодно на что угодно. За пункт 3) он и получил почетную кличку Манила, смысл которой он не понимал и искренне думал, что Борька-фарцовщик просто ошибся, первым нарекая его так, и на самом деле он Меняла. Но Борька упорно звал его Манила, а спорить с Борькой во дворе было неавторитетно: фарцовщики – люди весомые.
Кличка же удивительным образом прижилась в округе, и Славка-Манила уже не представлял для себя другого, более достойного имени. Впрочем, самого Борьку ребята постарше звали Калькутта, что было Славику еще более непонятно, – и даже не выговорить-то с первого раза, язык путается, – но спрашивать он не решался.
– Я тя мальцом еще приметил, – сплевывая через щель в зубах, говорил Борька. – Когда ты ржавый гвоздь на жовку выменял. Мятную! Я тогда подумал: а пацанчик-то далеко пойдет. Наш человек.
Славик заулыбался от комплимента. На самом деле все было не совсем так радужно: «жовка» к моменту обмена прошла через рты всего класса, и от мяты там остался один пшик, да и гвоздь был не простой, а с квадратной шляпкой – царский, иными словами, раритет, но как же приятно получить одобрение от Борьки!
Сидели они на замерзшей досочке дворовой песочницы, щурясь от ленинградского декабрьского солнца, отражающегося от блестящего погнутого металла дворовой ракеты, радовались, что сегодня суббота, уроки закончились, и в школу до понедельника не надо, и завтра наступит самый любимый день – воскресенье. Ничего нет слаще воскресного утра! За радость поваляться в кровати подольше, за запах мамкиных оладий, за возможность побездельничать до обеда Славик обожал этот день и начинал ждать наступления следующего воскресенья уже с вечера воскресенья предыдущего.
Во дворе никого не было, даже малышни. Только вездесущие голуби шныряли тут и там, не боясь человеческой ноги, да облезлый дворовый кот обходил свою территорию в одно и то же время, так что по нему можно было сверять часы, если бы они у Славика имелись. Мальчишки долго наблюдали, как два мо́лодца-верхолаза вешают на виднеющееся из-за крыш казенное здание огромный фанерный транспарант «Слава КПСС!».
– Если вместо «КПСС» написать «Манила», будет мое имя.
– Угу! – Борька сипло усмехнулся. – Взрослым только не говори.
Борьке шел пятнадцатый год, Славику минуло десять.
– В люди скоро буду выводить тебя, – весомо заявил Борька.
– Это как? – восхищенно выдохнул Славик.
– Так.
Помолчали еще минуту.
– Борька, у тебя жвачки нет?
– Только половинка.
Славик округлил серые глазища и умоляюще взглянул на Борьку.
– Фиг тебе. Самому надо. Нежеваная.
– Американская? – с завистью спросил Славик.
– А то!
– Ты потом пожуешь – никому не отдавай, а?
Борька вылез из песочницы, потер пятую точку и принялся ковырять носком ботинка умирающий от нежданной оттепели единственный во дворе сморщенный сугробик, серо-белый, с черной витиеватой бахромой на подтаявшей хрупкой корке. Взглянул на Славика, улыбавшегося ему во весь рот. Прикинул: «Смышленый малец, может пригодиться. Ребятам понравится. В щель в заборе точно пролезет. И курьер-шестерка тоже нужен».
– Сбегаешь к Вальке-Мурене, заберешь у нее сверток. Часам к четырем. Я не успею, у меня поважнее дела. Она живет в доме, где пышечная. Спросишь только ее, ни с кем в разговоры не вступай, понял?
– Угу. А Мурена – это фамилия?
– Много будешь знать – скоро состаришься.
– Я за просто так не побегу.
– На. – Борька протянул затаившему дыхание Славику ярко-желтую бумажку с надписью: «Дональд Дак».
Славик, не веря своему счастью, озябшими пальцами бережно развернул подарок и сразу засунул крохотный белый кусочек в рот. Медленно покатал его во рту и положил под язык, смакуя сладость и оттягивая наслаждение.
– Фантик верни.
Славик с сожалением протянул Борьке желтую бумажку.
– А вкладыша нет?
– Ишь чего захотел! – шмыгнул носом Борька. – Смотри разговаривай только с Валькой. Она такая… ну, прикинутая, всегда в клёшах и губья в помаде. Скажешь, я прислал.
Открылась форточка на третьем этаже, и звонкий голос позвал:
– Славик! Обедать!
«Мамка!» – Славик принялся остервенело двигать челюстями, с жадностью высасывать вожделенные жвачкины соки. Мамка не поймет, мамка отберет и выбросит. И зачем-то напомнит, что он пионер, а пионеры «не жвачные животные».
– Давай, не подведи! Сашка-Саксофон за этот сверток рыло начистит. Мы вечером в «Олимпии» будем с ребятами. Фирмачи тоже появятся. Не опозорься. Сверток туда принесешь.
Борька послюнявил огрызок химического карандаша, написал на использованном голубом киношном билетике адрес Вальки и протянул его Славику.
– Слава! Сколько можно тебя звать?! – В окне показалось рассерженное лицо матери.
– Иду! – Славик вылез из песочницы и побежал к парадной, помахав Борьке чумазой ладошкой.
Подходя к обшарпанной двери их коммунальной квартиры и остервенело жуя, как в последний раз, Славик медлил: уж больно не хотелось расставаться со жвачкой. Он выудил из-за пазухи большой ключ на марлевой ленте и долго ковырялся им в замочной скважине. С обратной стороны двери послышался скрежет открывающегося замка. Славик суетно зашарил по карманам и, не найдя ничего, завернул обслюнявленную жвачку в голубой билетик и спрятал в кармане до того, как дверь отворилась.
– Сынок, ну все ж остынет!
У мамы был нос в муке, из-под сиреневой газовой косынки виднелись колбаски зеленых пластмассовых бигуди. Белые худенькие руки, тоже припудренные мукой, она держала согнутыми в локтях, как хирург из кино, ожидающий, когда на него наденут стерильные перчатки.
– Закрой на верхний замок – и живо мыть руки, суп уже в тарелке!
Славик побежал к раковине по длинному коридору, споткнулся в который раз о соседский велосипед, чертыхнулся пиратским проклятием из любимого фильма, шуганул Мурика и быстро сполоснул руки в эмалированной раковине, белой, с рыжим узором у стока и черными веснушками проплешин.