Джентльмены и снеговики (сборник) — страница 43 из 47

некапиталистические… такие русские уши…

Санька обхватил пятерней ладонь Дика, поднялся на ноги, смутился от этого рукопожатия, как если бы не пацан дал ему руку, а девчонка. Сплюнул на асфальт – эдак для солидности, поднял вылетевшие из брюк «пирожковые» копейки да так и оставил руки в карманах, словно рукопожатие скаута обожгло кулак.







С шумом высыпали во двор учителя и вожатые, загорланили все разом, запричитали, словно он не одно окно разбил, а дюжину да еще и стенд в красном уголке. Яйцеголовый физик с завучем смаковали последствия, грозящие Саньке бедой, посекундно поднимая глаза к небу, будто бы искали там запрещенную государством поддержку. Незаметно материализовался рядом и представитель роно в сером костюме. В общем гомоне выделялись высокие ноты Гамадриловны. Санька решил особо не вникать.

«…Уронил честь школы!.. Позор пионеру!.. Что подумают американские друзья?!»

Да, позор пионеру, да, уронил честь… А что подумают американские друзья?

Санька увидел, как Дик подошел к орущей группке, сделал сосредоточенное лицо и, обращаясь к Гамадриловне, отчеканил:

– Мэ-э-эм, не вините вашего пионера. Это я виноват. Я не поверил, что голкипер – самая важная фигура. Это мой мяч разбил ваше окно.

«Э-э! Чего творит! На амбразуру, как Матросов!»

Санька бросился на подмогу.

– Я так понял, американский друг хочет взять вину на себя? Не слушайте его. Я, я разбил окно!

Санька вытащил руку из кармана и положил пятерню на загорелый затылок Пена.

– Спасибо, Дик. Но я как-нибудь сам. Жаль, пенальти не удался!

– Алекзандр, это был потрясающий пенальти! Правда! Прямо Джо Га́тьенс! – Скаут восторженно смотрел на Саньку, и «русский бомбардир Алекзандр» смекнул, что сравнение это дорогого стоит. – Я согласен с тобой: хороший вратарь делает игру. Если бы я взял мяч, окно было бы цело! Эх, жаль, я в футбол почти не играю!

Вожак Джо почему-то засмеялся совсем не к месту, видимо, хотел сказать: «С каждым бывает!» Смех его подхватила дворовая лохматая собачонка Буська, забрехавшая на каких-то очень высоких нотах, что неуловимо напомнило Саньке воспитательные всхлипы Гамадриловны.

Они стояли рядом лицом друг к другу – скаут и пионер, бейсболист и футболист, окруженные плотным кольцом взрослых, не перестающих обсуждать случившееся, но не слышали, что говорили за их спинами. Лишь заговорщицки улыбались друг другу.

– Дик… – Санька забыл все английские глаголы, которые учил. – Я же тебя… это… за твоего деда, Ричарда Пена, который в Германии… в футбол с моим дедом…

Дик нахмурился:

– Но мой дед никогда не был в Германии… В Японии был. Он военный моряк.







Все-таки футбол – лучшая игра, как ни крути! Не будь футбола – не было бы у Саньки Вострикова самого счастливого дня за все его долгие одиннадцать лет.

Ему захотелось расхохотаться от какого-то необъяснимого огромного счастья. Он задрал голову и посмотрел на солнце, мгновенно превратившееся в его зрачках в темный круг. И вспомнился один секрет. Дед рассказывал: если долго смотреть на этот круг, можно было различить на нем футбольные шашечки. Черно-белые. Близко-близко. Словно не солнце это на небе, а мяч в четырех шагах, на нарисованной на асфальте точке, ожидавший его, Санькиного, козырного одиннадцатиметрового удара.

Враг мой



(г. Н…ск, Краснодарский край, 1982 г.)



Глаза у Собаки были какие-то необыкновенные. Орехового цвета с крапинами, продолговатой формы, словно косточка от сливы. И смотрела она прямо, глаза не отводила, мордой не вертела. Кто-то во дворе рассказывал, что если собака не бешеная, то долго прямо смотреть она не будет. И бежать по прямой линии не будет. Здоровые собаки-то, если приглядеться, никогда прямо и не бегают, а труся́т себе словно бы чуть-чуть бочком, потому и следы у них на земле вырисовывают разные линии: каждая лапа бежит по своей траектории. Эта же тварь ступала след в след, и если бы Женька все утро не наблюдал, как она кругами мерила старый двор, то убыстряя, то замедляя ровную поступь четырех крепких лап, то, взглянув на отпечатанные на песке следы, можно было подумать, что ходила собака на двух задних лапах, ступала уверенно, хоть и очень мелкими шажками.

Откуда она взялась в их дворе, не знал никто. Просто взялась, и всё. Еду не клянчила, заискивающе на жильцов не смотрела, метлы дворничихи не боялась. Но от миски с остывшей кашей не отказывалась. Не гордая.







…Женьке сильно влетело от бабушки за то, что он погладил Собаку:

– Мало ли, блохастая какая, а то еще в дом лишай занесешь, так придется тебя остричь, и будешь бегать, как зэк обритый!

Несколько дней Собака неотрывно глядела на крайнее окно верхнего этажа старенького «жэковского» дома послевоенной постройки, смотрела не отрываясь, щурилась, будто и видела что в мутном немытом стекле. В той получердачной комнатенке когда-то жил один пришлый осетин, работал на местной фабрике не то уборщиком, не то разнорабочим, а потом исчез, как будто и не было его. А то, что осетином он был, так информация тоже сомнительная, просто сказали бабы на рынке, что похож на кавказца, да ведь мало разве чернявого люда в городе работает, тут и не разберешь. А имени его никто не помнил. Да и давно это было.

Теперь в комнате осетина никто не жил, потому что подтекала сильно крыша, и темная была комната: окно почти наполовину упиралось в кирпичную стену соседнего дома. Жильцы использовали ее для хозяйских нужд – хранили всякий нехитрый скарб: тазы, непригодные стулья, разнообразный хлам, который выбросить не поднималась экономная рука. Но запиралась комната исправно (от греха подальше). А ключ всегда был у жэковской начальницы Фаин Натановны, что проживала в той же квартире на последнем этаже, только в просторной светлой комнате с большими окнами, выходящими во двор. Солнце, появляясь, как ему и положено, с востока, било первым смелым лучом в стекло, Фаин Натановна открывала перепончатую створку окна, и легкий южный ветерок высасывал из комнаты белый в голубой цветочек тюль, полоскал его о шершавый облупившийся карниз, колыхал тяжелыми, диковинными для всех остальных соседей малиновыми ламбрекенами турецких штор, и был это своего рода каждодневный утренний ритуал, к которому привык весь двор: восход – скрежет открываемого окна – шуршание тюля по карнизу. Значит, наступил новый день.







Никогда ветер не играл занавеской в комнате Женьки, и на эту несправедливость он был сильно обижен. Жил он на низком первом этаже, по документам значившимся «цокольным», но слово это было ему непонятно, как непонятно и то, что вредная соседская девочка Ирка, живущая сверху, через потолок от него, всем твердила, что она проживает в «бэ́ль-эта́же». И это протяжное писклявое «бэ-э-эль-эта-а-аже», произносимое нараспев, еще раз укрепляло Женьку в мысли, что все девчонки кривляки и дуры. А бельэтаж, бабушка рассказывала, это самый обыкновенный второй этаж.







В какой-то момент колыхание белой в голубой цветочек занавески заворожило Собаку и переключило внимание с окна темной осетиновой комнаты. Собака перестала кружить по двору, легла к старому щербатому забору напротив дома. Осторожно опустила живот на теплый потрескавшийся асфальт, испещренный варикозной паутиной, на удивление, гармонично и красиво, положила бородатую морду на длинные лапы и дала себя убаюкать едва слышному шуршанию тюля по облупившейся краске карниза.

– Опять голодная небось! – Бабушка глянула в окно поверх вихрастой головы Женьки, наблюдавшего за Собакой. – На́ вон, поди положи ей на газетку маленько «Докторской». Только не трогай, псина ничейная, значит – больная.

Женька с восторгом согласился, хотя и подумал, что бабушка наверняка ошибается. Беспризорные собаки, наоборот, обычно крепкие – никакой мороз их не берет; и сильные – в драках всегда побеждают. А домашние – слабые. Вот, к примеру, соседская Фижа породы какой-то диковинной, похожая на игрушечную голубую овечку, – та один раз под теплым дождиком прошлась – и всё, нет теперь Фижи, у соседей траур целый месяц.

Женька вприпрыжку побежал через двор к тому месту, где лежала Собака. «Докторская» была съедена мгновенно, почти одним куском, ее Собака почуяла сразу же, на расстоянии, как только колбасу вытащили и стали нарезать. Женька осторожно оглянулся на окна своей квартиры: не наблюдает ли за ним бабушка. Вроде нет. Уж больно хочется провести ладонью по жесткой соломенно-рыжей шерсти Собаки, потрепать лохматый затылок, как делали серьезные мужчины-пограничники в кино про диверсантов. Собака облизывалась после съеденной колбасы и смотрела на Женьку, сонно щурясь от румяного утреннего солнца. Женька еще раз оглянулся – нет, бабушкиной головы в окне не видно, – и потянулся ладонью к собачьей морде. Собака отпрянула и взглянула на него как-то по-особенному. Не то чтобы настороженно, но очень внимательно.

– Не бойся, я поглажу тебя, ладно?

Женька вновь потянулся к Собаке, но рука так и застыла на весу, когда он поймал песий изучающий взгляд. Мягкие, цвета речного песка уши, до этого момента уныло висящие, словно скомканные бабушкины войлочные стельки, поднялись и стояли домиком. Черным кожаным носом Собака втягивала воздух, дышала тяжело, громко, словно спящий в глубоком сне человек. Женьке показалось, что звук этот похож на едва уловимое рычание, исходящее откуда-то изнутри, из собачьего брюха. Показалось? Ореховыми нездешними глазами Собака вглядывалась в зрачки Женьки, и, завороженному, ему вдруг почудилось, что она готовится прыгнуть на него. Он ощутил, как тонкая дорожка холодного пота медленно катилась по спине вдоль позвоночника, и нестерпимо захотелось в туалет. Так бывало с ним всегда, когда внутренняя чуйка шептала ему: сейчас произойдет нечто страшное. Женька оцепенел.









Повернуться спиной и бежать? А вдруг она набросится сзади? Женька был небольшого роста, для восьмилетки даже мелковат, и если бы Собака захотела встать на задние лапы, то морда ее была бы на уровне его затылка, а уж воображение рисовало ему, что и вовсе накрыло бы его чудище в прыжке, как волна накрывает бумажный кораблик, подмяло бы под себя и раздраконило на мелкие лоскутки.