Джентльмены удачи — страница 25 из 41

– Он такой жадный, – сказала мне мама. – Дает сто пятьдесят рублей в месяц, и все. Как хочешь, так и крутись.

– А где он тебе больше возьмет? Что он, воровать пойдет?

– Он хочет, чтобы я вкладывала свою пенсию.

– Да ничего он не хочет.

– У него рожа, будто он ее отлежал, – добавила мама, исчерпав все аргументы.

– Вот видишь! – Сестра повернула ко мне расстроенное лицо.

– Я пойду!

Я торопился уйти, пока Светка молчала. Мне было бы совестно уходить из дома, где плачет ребенок.

– Как это: пойду… – удивилась мама. – А зачем же ты приехал?

– Соскучился, – повторил я. – Дай мне ключи от твоей комнаты.

– Зачем?

– Хочу взять Справочник машиностроителя.

– А зачем тебе справочник?

– Как зачем? Я же все-таки инженер.

– Ты хочешь уйти из ансамбля?

Появился Петр. Кухня превратилась в электрическое поле с разнозаряженными частицами, которые сталкиваются.

Когда я уходил, мама сунула мне в карман апельсин. Ей неудобно было дать мне апельсин открыто, потому что она жила на средства Петра и не вкладывала свою пенсию.

Апельсин оттопыривал карман, и я чувствовал себя так, будто я его украл.

Я попрощался. Елена накинула шаль и вышла меня проводить.

Когда мы были маленькие и вместе ходили в школу, Елена носила мой портфель, потому что я рос слабым. Мама делала нам разные бутерброды: мне с колбасой или сыром, а Елене просто посыпала сахарным песком и поливала сверху водичкой, чтобы песок не рассыпался. Однажды во время большой перемены Елена обнаружила у себя бутерброд с яичницей. Она догадалась, что мама перепутала, и не съела его, а отнесла мне на другой этаж.

– Простудишься, – сказал я и поцеловал сестру в щеку.

– Понимаешь… Она все время недовольна. Петра это раздражает, ему не хочется быть дома. Я вижу, он уже не делает разницы между нею и мной. Ему уже все равно, что она, что я…

– А ты не обращай внимания, – посоветовал я.

– Я не могу не обращать внимания. Я все время зажигаюсь об нее, как спичка о коробок. Я устала…

Солнце выступило под соснами. Оно было нежно-пламенное, молодое, будто только что проснулось.

– А я никому не нужен, – сказал я Елене.

– Понимаешь… она все время талдычит: он жадный, он ленивый… Пусть даже она права, но скажи – зачем мне это знать?

– Я никому не нужен. Никому.

– Но ведь и тебе никто не нужен.

Солнце оторвалось от сосен, медленно плыло, чтобы в срок поспеть на середину неба.

– Ну, я пойду…

– Приезжай, – попросила Елена.

Она была покрыта шалью, как печалью, и уходила с печалью на плечах.

Я пошел по тропинке. Зелень была яркая и юная. Я поднялся на дощатый перрон и стал ждать электричку. Неподалеку горели на солнце маковки церкви. Говорят, здесь жил какой-то патриарх.

«Интересно, – подумал я, – заснула ли Светка или только отдохнула и принялась за старое с новыми силами? А Елена стоит над коляской с каменным лицом и не хочет понять свою дочь. А над Еленой – ее мать, которая, в свою очередь, не хочет понять свою дочь». Что требовать от посторонних, когда даже самые близкие люди не умеют почувствовать друг друга.

Подошла электричка. Я зашел в вагон и сел на свободное место, спиной по ходу поезда. Вагон был почти полон. Люди ехали на работу.

Напротив меня сидела десятилетняя девочка с мамой. Девочка смотрела в окно, и в ее светлых глазах отражались деревья, дома, небо. Глаза были пестрые и разные, в зависимости от того, что было за окном. Женщина тоже смотрела за окно, но не видела ничего. В ней спала душа.

Я снова вспомнил Светку и подумал: дети плачут до определенного возраста, а потом начинают задавать вопросы. Далее они перестают задавать вопросы вслух и задают их только себе. И плачут тоже про себя.

Если сейчас, например, поставить в вагон аппарат, который улавливает и усиливает звук – таким аппаратом записывают разговор рыб, – то выяснится, что вагон набит плачем и вопросами. Люди плачут и спрашивают с сомкнутыми губами.

Я сошел в Москве и пересел на метро. Я перемещал свое тело из электрички в метро, из метро в автобус. И все ехал и ехал, как грека через реку.

Автобус остановился. Шофер выпрыгнул из кабины и ушел. Я тоже вышел, огляделся и увидел здание аэропорта.

Зачем я сюда приехал? Может, я хотел успеть на свой рейс и боялся опоздать…

Я вошел в помещение аэропорта. Поднялся на второй этаж. Сел в кресло. Кроме меня, в зале ожидания был еще один человек, с усами и в такой большой кепке, что она вполне могла бы служить посадочной площадкой для вертолета.


У подножия Кикиморы выстроилась недлинная шеренга. Здесь все мои родные по крови и близкие по духу. Я иду вдоль шеренги и вручаю каждому длинную палку, типа ручки от швабры. К палке прибита гвоздем пустая консервная банка, в банку положен чулок, смоченный в бензине. Я поджигаю чулок, образуется буйный факел.

Я вручаю каждому по факелу, и они молчаливой цепочкой поднимаются на Кикимору.

Я отхожу в сторону и смотрю, как они медленно идут мимо меня.

Вот мама.

– Мама, – кричу я, – живи всегда!

– Ладно, – соглашается мама.

Вот Мика.

– Мы скоро постареем, и все уладится само собой. Ты потерпи меня, – прошу я.

– А ты меня, – говорит Мика.

Вот мой ансамбль с Галей во главе.

– Идем с нами! – кричат они.

– Зачем я вам нужен?

– Мы не можем без тебя жить!

Вот дети: Антон, Вадик, Пашка Самодеркин и еще какой-то плохо одетый знакомый мальчик.

– Смотрите под ноги! – кричу я.

Но они идут, эгоистичные, как все дети, и смотрят вверх, на огонь.

Вот иностранцы.

– Дай мне руку, – просит старик. – Мне страшно.

Я встал в цепочку и протянул ему руку.

А с другой стороны знакомый, плохо одетый мальчик протянул руку мне. Я вглядываюсь в него и узнаю себя маленького. Он тащит меня вверх, и я иду за своим собственным детством.


– А я вас узнала.

Я поднял голову. Надо мной стояла царевна-лягушка.

На ней была сиреневая атласная кофта и серая юбка. Она только шла на работу и еще не успела надеть рабочий халат.

– Я сначала вас не узнала, а потом вспомнила. Но вы уже убежали…

Она была еще красивее, чем я думал, но понравилась мне меньше, чем в первый раз. Я от нее отвык.

– Вы что-то путаете… – заподозрил я.

– Вы Климов? – спросила она, решительно глядя мне в лицо.

– Климов. А вы откуда знаете? – искренне удивился я.

– Так вы же трубач! Из ансамбля. Я видела вас в ресторане. У меня и пластинка дома есть…

– Вам нравится?

– Ге-ни-аль-но! – Она потрясла стиснутыми кулачками, потому что восхищение не умещалось в ней. – Гениально, – повторила она безапелляционно, как бы отстаивая бесспорную истину.

Мне даже захотелось ей поверить.

– У тебя есть кто-нибудь? – спросил я.

– Сейчас нет.

– Хочешь, я буду у тебя?

Она вдруг притихла, стала серьезной. Смотрела на меня с недоверием и одновременно с надеждой. Я был новый, следующий человек в ее жизни, а новые люди – это новые надежды.

Я встал, положил руки на ее плечи. Но ладоням скользко было на атласе. Я опустил руки по швам. Смотрел в ее приподнятое робкое лицо – тоже с недоверием и надеждой.

Кто она? Лягушка? Царевна?

А ведь у нее, наверное, имя есть. Я спросил:

– Как тебя зовут?

– А тебя?

Инструктор по плаванию

Я лежу на диване и читаю учебник физики.

«Когда в катушке тока нет, кусок железа неподвижен…» Это похоже на стихи:

Когда в катушке тока нет,

Кусок железа неподвижен…

Ни катушка, ни кусок железа меня не интересуют совершенно. Я изучаю физику для двух людей: для мамы и для Петрова.

Петрова недавно видели с красивой блондинкой. Я понимаю, что обижаться – мещанство и чистейший эгоизм. Если любишь человека, надо жить его интересами. «Если две параллельные прямые порознь параллельны третьей, то они параллельны между собой». Значит, если я люблю Петрова и блондинка любит Петрова, то я и блондинка должны любить друг друга.

В комнату вошла моя мама и сказала:

– Если ты сию минуту не встанешь и не пойдешь за солью, я тебе всю морду разобью!

Надо заметить, что моя мама преподаватель зарубежной литературы в высшем учебном заведении. У нее совершенно отсутствует чувство юмора. Пианино она называет музыкальным инструментом, комнату – жилой площадью, а мое лицо – мордой.

Юмор – это явление социальное. Он восстанавливает то, что разрушает пафос. В нашей жизни, даже в моем поколении, было много пафоса. Зато теперь, естественно, много юмора.

– Ну объясни, – просит мама, – что вы за люди? Что это за поколение такое?

Мама умеет за личным видеть общественное, а за частным – общее.

– При чем тут поколение? – заступаюсь я. – Я уверена, стоит тебе только намекнуть, как все поколение тут же ринется за солью, и только я останусь в стороне от этого общего движения.

Мама привычным жестом берет с полки первый том Диккенса и не целясь кидает в мою сторону. Я втягиваю голову в плечи, часто мигаю, но делаю вид, что ничего не произошло.

Я понимаю – дело не в поколении, а в том, что неделю назад я провалилась в педагогический институт и теперь мне надо идти куда-то на производство. Я вообще могу остаться без высшего образования и не принести обществу никакой пользы.

У меня на этот счет есть своя точка зрения: я уверена, например, что моя мама принесла бы больше пользы, если бы работала поваром в заводской столовой, кормила голодных мужчин. Она превосходно готовит, помногу кладет и красиво располагает еду на тарелке. Вместо этого мама пропагандирует зарубежную литературу, в которой ничего не понимает. «Диккенс богат оттенками и органически переплетающимися противоречивыми тенденциями. Понять его до конца можно, лишь поняв его обусловленность противоречивым мироощущением художника».

Не знаю – можно ли понять до конца писателя Диккенса, но понять на слух лекции мамы невозможно. Не представляю, как выходят из этого положения студенты.