для образованных и ученых иностранцев; Диккенс и Уида помогли еще больше — хотя насчет последней мои соотечественники усомнятся, не зная того, что ее столько же читают в Европе, сколько смеются над ней дома. Но человек, который распространил английский язык от мыса Винцента до Уральских гор, — это заурядный англичанин, не способный к изучению языков, не желающий запоминать ни одного чужого слова и смело отправляющийся с кошельком в руке в какие угодно захолустья чужих земель. Его невежество может возмущать, его тупость скучна, его самоуверенность сердит, — но факт остается фактом: это он, именно он англизирует Европу. Для него швейцарский крестьянин идет по снегу в зимний вечер в английскую школу, открытую в каждой деревне; для него извозчик и кондуктор, горничная и прачка сидят над английскими учебниками и сборниками разговорных фраз; для него континентальные купцы посылают своих детей воспитываться в Англию; для него хозяева ресторанов и гостиниц, набирая состав прислуги, прибавляют к объявлению слова: «Обращаться могут только знающие английский язык».
Если бы английский народ признал чей-нибудь язык, кроме своего, то триумфальное шествие последнего прекратилось бы. Англичанин стоит среди иностранцев и позвякивает золотом: «Вот, — говорит он, — плата всем, кто умеет говорить по-английски!» Он великий учитель. Теоретически мы можем бранить его, но на деле должны снять пред ним шапку — он проповедник нашего родного языка!
Глава XII
Что возмущает чувствительную душу интеллигентного англичанина — так это практический, но пошлый обычай немцев устраивать рестораны в самых поэтических уголках; они не могут видеть сказочной долины, одинокой дорожки или шумящего водопада, чтобы не поставить там домика с надписью: «Wirtschaft» — трактир (нем.); у них это инстинктивная потребность. А между тем разве высокие восторги могут вылиться во вдохновенную песнь над липким от пива столиком? Разве мыслимо внимать отголоскам старины, когда тут же вас одолевает запах жареной телятины и шпинатного соуса?
Как-то мы подымались на гору сквозь чашу густого леса и философствовали.
— А наверху, — заключил Гаррис глубокую мысль, — окажется разукрашенный ресторан, где публика бесстыдно уплетает жареные бифштексы, фруктовые пироги и хлещет белое вино!
— Ты думаешь? — спросил Джордж.
— Конечно. Разве ты не знаешь их привычек! Ведь здесь ни одной рощицы не оставят для тихого созерцания, для одиночества; настоящий ценитель природы не может насладиться ею ни на одной вершине — все они осквернены угождением грубым человеческим слабостям?
— По моим расчетам, мы должны дойти туда в три четверти первого, если не станем терять времени, — заметил я.
— Да и противный табльдот[6] будет уже готов! — проворчал Гаррис. — Здесь, вероятно, подают к столу местную форель из горных речек… В Германии от еды и питья никуда не уйдешь. Даже злость берет!
Мы продолжали путь, и благодаря окружающей красоте на время забыли возмущавшее нас обстоятельство. Я высчитал верно: в три четверти первого. Гаррис, шедший впереди, сказал:
— Вот и добрались! Я вижу вершину.
— И ресторан? — спросил Джордж.
— Пока нет, но он, конечно, на месте, провались он совсем!
Через пять минут выше идти было некуда, мы стояли на вершине горы. Поглядели на север, на юг, на восток и на запад, потом посмотрели друг на друга.
— Величественный вид! Не правда ли? — сказал Гаррис.
— Великолепный, — согласился я.
— Восхитительный, — заметил Джордж.
— И они хорошо сделали, — продолжал Гаррис, — что догадались убрать с глаз ресторан.
— Они его, кажется, спрятали.
— Это разумно — когда вещь не мозолит глаз, она перестает раздражать.
— Конечно, — заметил я, — ресторан на надлежащем месте никому не мешает.
— Хотел бы я знать, куда они его дели? — спросил Джордж.
Лицо Гарриса вдруг озарилось вдохновением.
— А что, если мы поищем?!
Вдохновение было натуральное, оно увлекло даже меня. Мы условились, что отправимся на поиски в разные стороны и снова сойдемся на вершине.
Через полчаса мы уже стояли друг перед другом. Слов не нужно было: лица показывали ясно, что наконец нашлось в Германии прекрасное место, не оскверненное грубым употреблением пищи и питья!
— Я бы этому никогда не поверил, — вымолвил Гаррис, — а ты?
— Кажется, это единственная квадратная миля в Германии без ресторана, — отвечал я.
— И не странно ли, что мы — путешественники, иностранцы — открыли такое место! — сказал Джордж.
— Действительно, — заметил я, — это удачный случай: теперь мы можем удовлетворить возвышенное стремление к прекрасному, не оскорбляя его искушением низменных инстинктов. Обратите внимание на освещение этих гор вдали — восхитительно, не правда ли?
— Кстати, — перебил меня Джордж, — не можешь ли ты сказать, какой отсюда кратчайший путь вниз?
Я посмотрел в путеводитель и отвечал:
— Дорога налево приводит в Зонненштейг. Между прочим, там рекомендуется «Золотой Орел»; ходьбы туда два часа. Дорога направо длиннее, но зато «представляете прекрасную точку обзора окружающей местности».
— По моему мнению, — заметил Гаррис, — красивая местность со всех точек обзора одинаково хороша? Вы не согласны с этим?
— Я лично, — отвечал Джордж, — иду налево. Мы последовали за ним.
Но спуститься скоро не удалось. В этих краях грозы собираются совершенно неожиданно, и раньше чем через четверть часа нам пришлось выбирать одно из двух: или искать убежища, или промокнуть до костей. Мы решились на первое и выбрали дерево, которое при обыкновенных обстоятельствах было бы вполне надежным убежищем. Но гроза в Шварцвальде — не совсем обыкновенное обстоятельство. Сначала мы утешали друг друга тем, что скоро нам нечего будет бояться промокнуть еще больше…
— При подобных условиях, — сказал Гаррис, — я был бы почти рад, если бы здесь оказался ресторан.
— Через пять минут я иду вниз, — объявил Джордж, — так как, промокнув, считаю излишним еще и голодать в придачу.
— Эти пустынные горные местности, — заметил я, — более привлекательны в хорошую погоду; а во время дождя, в особенности когда человек достиг того возраста, в котором…
В эту секунду нас окликнули. В пятидесяти шагах вдруг появился откуда-то толстый господин под огромным зонтиком; он вопросительно смотрел на нас.
— Вы не войдете внутрь?
— Внутрь чего? — переспросил я, думая, что это один из тех идиотов, которые стараются острить, когда нет ничего смешного.
— Внутрь ресторана, — отвечал толстый господин. Мы оставили наше убежище и подошли.
— Я звал вас из окна, — продолжал он, — но вы, вероятно, не слыхали. Гроза, может быть, не кончится раньше чем через час. Вы бы ужасно промокли! — Почтенный и любезный толстяк волновался за нас.
— С вашей стороны было очень любезно выйти, — отвечал я. — Мы не сумасшедшие и не стояли бы здесь целых полчаса, если бы знали, что в нескольких шагах есть ресторан. Мы не подозревали о его существовании.
— Я так и думал, — заметил почтенный господин, — потому и пошел за вами.
Оказалось, что все сидевшие в ресторане смотрели на нас из окон и удивлялись, зачем мы там стоим с самым несчастным видом. Они бы, пожалуй, любовались нами до вечера, если бы не любезность толстого господина.
Хозяин ресторана оправдывался тем, что принял нас за англичан: на континенте все искренно убеждены, что каждый англичанин — помешанный; это мнение так же укоренилось, как мнение наших крестьян о французах — они думают, что каждый француз питается лягушками. И такое убеждение поколебать очень трудно.
Ресторанчик был отличный, с хорошей едой и очень порядочным столовым вином. Мы просидели в нем часа два, высыхая, угощаясь и беседуя о красоте природы; и как раз перед тем, как собрались уходить, произошел маленький случай, доказавший, что зло производит в этом мире гораздо больше последствий, чем добро.
В столовую поспешно и взволнованно вошел новый посетитель. Вид у него был уставший, истощенный. Он нес в руке кирпич, с привязанной к нему веревкой. Войдя, он быстро прихлопнул за собой дверь, запер ее на задвижку и прежде всего долго и пристально поглядел в окно. Потом вздохнул с облегчением, сел, положил подле себя на скамейку кирпич и спросил еды и питья.
Во всем этом было что-то таинственное. Казалось странным, зачем он запер дверь, что будет делать с кирпичом, почему так взволнованно смотрел в окно. Но измученный вид незнакомца удерживал от вопросов и желания вступить с ним в беседу.
Постепенно он успокоился, закусил, перестал ежеминутно вздыхать, вытянул на скамье ноги, закурил гадкую сигару и, видимо, отдыхал.
Тогда это и случилось. Все произошло слишком неожиданно, чтобы можно было заметить подробности. Я только помню, как через кухонную дверь вошла девушка с кастрюлей в руке, прошла комнату поперек и подошла к наружной, входной двери. В следующую секунду в комнате было полное столпотворение — метаморфоза вроде тех, какие изображаются в цирке; вместо плывущих облаков, тихой музыки, колышущихся цветов и летающих фей вдруг делается какой-то хаос: толпа мечется, полисмены прыгают и спотыкаются о ревущих бэби, франты борются с клоунами, мелькают колбасы, арлекины, ничто не стоит на месте ни секунды.
Лишь только девушка с кастрюлей отперла дверь, как она распахнулась настежь, словно злые силы давно ждали этого мгновения, притаившись снаружи. Две свиньи и курица как бомбы влетели в комнату; за ними — терьер; кошка, спавшая на пивной бочке, моментально вскочила и приняла горячее участие в действии; девушка отбросила кастрюлю и грохнулась на пол; таинственный незнакомец вскочил и опрокинул стол со всем, что на нем было; из кухни выбежал хозяин и бросился по комнате за зачинщиком суматохи — терьером с острыми ушами и беличьим хвостом; рассчитав хорошенько удар ногой, хозяин хотел одним махом вышвырнуть собачонку из комнаты — но попал не в собачонку, а в одну из свиней, самую жирную. Удар был нешуточный; видно было, что бедному животному пришлось нелегко. Все огорчились за свинью, но больше всех, конечно, сам хозяин; он перестал бегать, сел посредине комнаты и так заныл, взывая к небесам о справедливости, что жители окрестных долин, вероятно; приняли эти звуки на вершине горы за какое-нибудь новое явление природы.