Джиадэ. Роман ни о чем — страница 4 из 18

рался и устроил ей форменную сцену.

– У древних индусов была хорошая поговорка, – не без кокетства произнесла в свою защиту неверная жена. – Юпитер, если ты сердишься и ревнуешь, значит я не так уж виновата, как тебе кажется.

– Поздравляю вас с таким Юпитером, – мрачно ответствовал не лишенный чувства юмора муж и, объявив, что он не намерен здесь оставаться и что завтра же они переезжают в Гагры, «подальше от древних индусов», вышел из комнаты, хлопнув дверью гораздо громче, чем это было целесообразно ввиду сложившейся конъюнктуры.

Но приключилось, что бедняжке все же удалось проститься наедине с Неверовым. Сквозь слезы она бросила ему упрек: «У вас ко мне не было и нет никакого чувства, но как больно и досадно, что даже тела моего вы не желали по-настоящему». На это и Неверов, будучи врагом всяческого легкомыслия, готов был подосадовать, однако ж есть, как известно, вещи непоправимые и невозвратимые.

– Мимо!

Возвращение Неверова в Москву происходило в таком же порядке. Вообще «оттуда» вполне совпадало с «туда», будучи как бы непосредственным его продолжением. Море? Приключения? Солнце? Их не было, и то, что ничего не было, особенно остро почувствовалось на станции Армавир, где зрелый осенний покой рождал горькие мысли и мимолетные терпкие желания.

Обратная дорога была железная, стучащая и пыльная, утомительная. Ближайшие соседи – средних лет крестьянин, серьезный и симпатичный, с всклокоченными на голове и бороде волосами и частыми оспинками на широком скуластом лице, и с ним славный белобрысый парнишка, мускулистый, степенный и услужливый. Они около полугода работали малярами на туапсинской стройке и возвращались на родину, в деревню вблизи Курска. Скопив изрядную сумму, примерно в тыщонку, они везли теперь ценные приобретения: огромный блестящий самовар и огромный мешок с орехами и еще всякую всячину, крайне необходимую в среднем крестьянском хозяйстве. Зима ждала их обеспеченная, сытая. И уяснилось, что туапсинский хаос вовсе не хаос и что без него невозможно. Как искупавшиеся в море волы показали Неверову море, так эти удачно использовавшие оживление южного порта крестьяне, двое загорелых курских маляров, торопившихся в деревню к семьям, к близким, показали ему строительство не в виде неорганизованно-грохочущего отвлеченного понятия, а в виде планомерно-разрешаемой конкретной задачи каждого трудового дня.

Перелистав столичные газеты, где из десяти строк девять посвящены были злободневным, но уже перезрелым вопросом о «позиции оппозиции», Неверов подумал, что конечное бессилие чистого теоретического разума объясняется бездействием, отрывом от живого, всеобщего или точнее, отсутствием общего дела, как подкрепляющего выкладки разума доказательства. И что-то в вещах, что король философов Кант считал недоступным знанию, есть предмет дела и только дела.

Неверов курил. – Москва, так Москва. Ладно, там видно будет. Но появилось в нем странное безразличие. К морю больше не тянуло. Не хотелось и думать о нем. Хотелось хорошенько выспаться. Москва начинала являться в образе бесконечного Цветного бульвара, где вместо цветов – что ни дом, то вывеска: «Китайская прачечная». Там тепло и тихо и там можно забыться.

Дорога, каких много. Сидишь и качаешься. Вдруг взглянешь в запотелое окно, и что-то притягивающее мелькнет, и на миг оживишься, словно привиделось нечто давно-знакомое и неизведанно-нужное. Но уже преднамеренно мимо летит поезд, и снова качаешься и дремлешь, и снова, как в детстве горькую обиду, глотаешь непреложную дорожную пыль.

* * *

«Для прогрессистов дурно все, что есть, а еще хуже все то, что было, что прошло, и только для не мыслящих прогрессистов может представляться хорошим то, чего еще нет, ибо и будущее станет настоящим и прошедшим, то есть дурным. Таким образом, очевидно, что истинный прогрессист есть необходимо мрачный пессимист».

Так писал не пожелавший короны другой король философов, и чтением этой сентенции начался день Неверова, один из тех редких незадачливых дней, когда работа валится из рук и ничего не хочется делать, когда все сплошь заполнено моментами томительной бессонницы: беспомощным судорожным хватанием за любую мелочь, любой звук, запах, воспоминание; когда не хватает воздуха, а выйти на улицу на свежий воздух кажется непосильной задачей. Неверов курил, время от времени подходя к телефонному аппарату. Он садился в кресла и, сняв чудодейственную трубку, глухим голосом называл телефонистке первый попавшийся номер.

В такие дни обеспокоенные зря абоненты изредка бранились, часто вовсе никто не отзывался, но случалось, отвечали просто и разнообразно: «Алло», «Да», «Слушаю», «Что угодно», «У телефона» или издевательски-меланхолично: «Универсальный крематорий», «Охрана материнства от младенчества», «Собор Парижской Богоматери».

Целью же было соединение, ток, следствием которого иной раз возникали тихо звучавшие радио-мелодии. В таинственном звучании неведомо откуда доносящихся звуков, создававших иллюзию предвечернего шепота на морском берегу скрипки, флейты и виолы, – звуков, предназначенных всем, кому не лень снять радио- или хотя бы телефонную трубку, звуков, грубо прерываемых трижды деловитым «алло», этим истинным паролем эпохи, – с Неверовым, казалось, перекликается сама социальная фантастика нашего времени.

Трубка громко, уверенно, четко вразумляет: «Теперь послушайте, как осуществляется участие красноармейцев в государственном строительстве»… Слова эти, плавно несомые радио-волнами, звучат как нечто ободряюще-близкое. Они кажутся естественным продолжением только что слышанной отдаленной музыкальной мелодии, теоретическим выводом из нее и ее практическим оправданием.

Прекрасной фантастикой является возможность рождения из радио-волн изящного старинного японского пейзажа, изображающего зыбкий бег освещенных восточным солнцем воздушнейших парусных лодочек и одновременно – батального полотна современности, на котором исполинский сверх-дредноут, сопровождаемый лётом снабженных моторами воинственных бабочек, пробегает вокруг земного шара с бешеной скоростью стольких-то узлов в час, под знаком расцвеченной кровью мифологической морской звезды.

В такой день в Ростов назначалась приветственная почтовая карточка, адресованная до востребования. Неверов вывел там, где пишется адрес, красными чернилами: «Ростов-Дон» и произнес это двойное наименование с такой важностью, словно то было имя не советского города, а прелестной француженки, какой-нибудь Марии-Антуанетты. Но ни Мария, ни Антуанетта не оставались растерянному воображению, – оставалась Любовь: имя это расцветило непритязательную карточку почтовой связи.

Лермонтов не вполне прав: бывают моменты, когда при всем желании немыслимо бегать за приключениями. Например, когда чудовищный грузовик-автобус с маркой Автопромторга неистово мчит вас по причудливо-тесной линии «Сочинская Ривьера-Мацеста», где вам предстоит погрузиться в тринадцатую «от сердца» серногазовую ванну. Ни до, ни после ванны, ни во время ванны бегать врачами не рекомендуется, а строго предписывается всячески отдыхать, особливо после ванны, когда только начинается подлинное ново-мацестинское действо: искупавшиеся переходят из кабинок в общую комнату с расставленными почти вплотную плетеными кушетками, чтобы отдохнуть после процедуры и в течение хотя получаса погружать пропитанные серой и газом сердца в некую сомнительную нирвану.

Да и зачем бегать, когда на ближайшей от Ривьеры остановке приключение собственной персоной пречудесно усаживается впереди вас в эту самую машину Автопромторга?

Утро выдалось холодное, очень ветренное, шел дождь, и только что усевшаяся пассажирка, показавшаяся Неверову стройной и миловидной, по-видимому, боясь простудиться, смешно обернула голову преувеличенно-большим мохнатым полотенцем. За всю дорогу она лишь раз обернулась, словно для того, чтоб уловить по выражению лица Неверова, очень ли ей не к лицу мохнатое полотенце. И, должно быть, прочитав в его взгляде ответ, что, конечно, не к лицу, но что оно нужно как временная мера, так как ни в коем случае нельзя простужаться, – она едва заметно улыбнулась. Неверов успел заметить то, что ему было важно: большой печальный рот, манеру улыбаться одними глазами, умными глазами лукавой порочной девочки, и приятных размеров ноги.

После своей тринадцатой ванны, когда он в ожидании автобуса безразлично прогуливался по скудной, но уже солнечной теплой площадке, вышло так, что она снова попалась на глаза и первая к нему подошла. Она улыбалась, в ней чувствовалось странное лихорадочное возбуждение. Повлекла его к скамейке и, назвавшись Любой Нефедовой, уселась с ним рядышком. Неверов молчал и отсутствующе улыбался.

– Мне очень нездоровится, – пожаловалась она как-то по-детски. – Видно, я все же простудилась давеча на ветру. Вы не верите? – продолжала она. – Но у меня, наверное, жар. Вот, посмотрите сами.

И, быстрым движением схватив его левую руку, она приложила ее к своему телу пониже того места, где беспомощная, полуоткрытая виднелась округлая, по-девичьи очерченная грудь. Порыв ее не удивил и нисколько не смутил Неверова, но ее доверчивость тронула его и тронуло, что у нее маленькая влажная рука. Он принялся шутить, объявил, что ей пристало имя «Фаустина», что они непременно будут друзьями и что встреча их роковая, так как сера – колдовской атрибут, и иной вздор в том же роде. Она рассеянно слушала, глядела на него и куда-то мимо него, доверчиво прижималась и всем существом своим настойчиво открывала, что близость Неверова приятна ей и успокаивает ее.

Почти весь день они не расставались. Покупали прекислый виноград, покорно жевали и сплевывали. На вопрос Неверова, почему он плох и почему стоит немногим дешевле, чем в Москве, равнодушный продавец ответил вопросом: «А пачэму в Масквэ бальшущий Крэмль, а здэсь нэту никакой Крэмль?» И, довольный собственной находчивостью, принялся разгонять полчища назойливых ос, не брезгающих и кислым виноградом на дармовщинку.