Джиадэ. Роман ни о чем — страница 5 из 18

Потом ходили к морю, и Люба толково, с чувством ритма прочитала по памяти несколько неожиданных цыганских стишков из книжки «Рекорды». Вместе встречали закат, бродили по переулочкам, пили кофе по-турецки в сомнительной, очень шумной кофейне, где беседовали о самых серьезных и невероятных вещах. Меньше всего было сказано на тему о любви.

Прощались они в совершенной темноте, и всесторонне воспетая Лермонтовым луна оказалась скромной свидетельницей необыкновенного поцелуя, которым Любовь обожгла, как принято выражаться, любопытные губы Неверова.

Однако приключения опять-таки не вышло, и это по той причине, что больше они не видались. О месте и часе свидания было, правда, договорено, но на свиданье она не явилась, и трижды Неверов напрасно поджидал ее в условленном месте.

Разыскивать случайную приятельницу не было ни смысла, ни охоты. Кстати, уже проделано добросовестно все, что требовалось «от сердца». Счеты с «отдыхом вблизи моря» спешно заканчивались. Получены и прощальные последние розы, пахнущие скорее изящной хрупкостью непостоянства, нежели ароматом субтропической флоры.

Написав открытку до востребования в Ростов, Неверов подумал о том, что город этот ему вовсе незнаком: неизвестно, чем занимаются и живут его обитатели, чего они требуют от жизни, центр которой – почтамт, как относятся там к приключениям и как тайком от мужей жены ростовских штурманов бегают на почту справляться о письмах до востребования.

Одновременно из Ростова отправлялось письмо, на конверте которого значилось: «Москва. Товарищу Дмитрию Неверову. Шоссе энтузиастов, номера такие-то».

Неверов писал Нефедовой в день, отмеченный пессимизмом, от нечего делать, «на всякий случай», но открытка его так и осталась неотправленной. Нефедова вспоминалась ему маленькой обманщицей, разновидностью многочисленных на курортах искательниц приключений, интересной, но с провинциальными причудами. Ему нравилось, что она не стриженая и что с ней приятно побеседовать. И ему казалось, что она без достаточного вкуса одевается, мало следит за своей внешностью и что у нее слишком большой рот, притом она и не блондинка. Вспоминая все это, он иронически-раздумчиво запел:

Фаустина, ты меня не любишь,

Фаустина, ты меня полюбишь…

Нефедова же посылала письмо в день, отмеченный отчаянием, когда боль, отягчающая сердце, так сильна, что уже становится неправдоподобной, когда все, что есть на свете злого, грубого, безжалостно-мохнатого, обволакивает душу и душе остается одно: отчаянное напряжение, последнее усилие, чтобы вырваться к тишине и ласковому успокоению. В такие дни женщины умеют находить в себе веру и решимость для многого.

Она писала: «Мой милый, мой добрый, бумага слишком плохой проводник чувств и настроений, поэтому воздержусь до нашей встречи в Москве. На днях сократили, уволили со службы мужа, настроение – мрачный пессимизм. Это не под силу: он по-прежнему мучает меня невыразимо… Если бы вы только знали, как хочу уехать отсюда! Хочу вас видеть. Помните ли еще «наш» турецкий кофе в крошечных чашечках и смешную луну, бросившуюся в море? Люба».

Если «для прогрессистов дурно все, что есть, а еще хуже все то, что было, что прошло», то Неверову – не по пути с прогрессистами: хорошо то, что было, и еще лучше то, что есть. Но лучше всего, разумеется, будущее, и здесь правы сторонники прогресса. Вообще пессимизм вещь необоснованная и является следствием упадочничества. Настроение Любы – «мрачный пессимизм»? Глупенькая, это не опасно, это болезнь, требующая срочно перемены климата. Чего же и ждать от Ростова с его Доном, нагоняющим одни ветры, дождь, стужу? Нужно солнце, нужно в Москву.

Подпись в письме «Люба» звучала очень интимно, по-детски доверчиво, и теперь было понятно, отчего тогда на Новой Мацесте ей захотелось, чтоб Неверов услышал биение ее сердца. Исчезло мучившее Неверова со дня приезда в Москву сожаление при мысли, что он не догадался спросить, что означает «вечный огонь», озарявший последний, самый длинный тоннель, за которым открывается Сочи. Из окна жесткого местного вагона он, когда поезд проходил тоннелем, вдруг увидел необыкновенное зарево и услышал, как кто-то произнес эти слова, «вечный огонь». Потом забыл об этом, а здесь, в Москве, вечный огонь не раз доставлял ему непонятное беспокойство. Этого больше не будет. На очереди Люба и веселое общее дело: борьба с пессимизмом – порождением мохнатой гидры. Вдруг непреодолимо потянуло его к начатой, но заброшенной было работе.

Ведь так вот бывает в действительной жизни.

– Бедная девочка, – с настоящей нежностью вслух произнес Неверов. Он удержался от того, чтоб добавить: «И дорогая».

Он задумался. Ведь еще очень недавно Люба была не женой чужого человека, а худенькой ученицей девятилетки. Как-то мучилась она над геометрическими задачами? Как-то отвечала из географии? Наверное, краснея до самых ушей, розовых и без того, маленьких как раковинки, произносила глухим от безнадежности голосом: «Ростов-Дон… впадает в Азовское море». А когда отвечала урок стоя у доски, то, несомненно, влажные ее пальчики были все перепачканы красными чернилами и мелом. И уж тогда она знала, к какой области относится Ростов, чем этот злополучный город примечателен и на какой улице там почтамт.

Неверов замечтался. Ему очень захотелось перенестись снова в плохонькую безалаберную кофейню, заполненную стуком костей, хриплыми криками возбужденных игроков и неправдоподобными облаками табачного дыма. Захотелось пить глоточками кофе по-турецки, слушая прерываемую невообразимым шумом не то страстную, не то лукавую речь.

Турецкая кофейня возле самой набережной. Вы не торопясь выходите из нее, делаете два-три неверных шага, и вот уже вас обдает обволакивающей соленой прохладой. Великолепна лунная темень. Вечность непринужденно открывается вам в огне милых встревоженных глаз, внимательно устремленных на вас и куда-то вдаль, мимо.


Москва. Январь 1928 г.

Сказание о птичке божьей

(Два варианта)


«Не заслуживает одобрения то сочинение, в котором автор дает разгадать себя».

Флобер



Андрею Соболю



Первый вариант. Испытание ничем

(Как-то-биографическое)

Пусть расцветет у гропа

Веточка укропа.

Из эпитафии

ПЕРВЫЙ ЭПИЗОД

В лето такого-то года, а коли на точность пошло, то такого-то числа такого-то месяца в городе Санкт-Петербурге в улице Красных Зорь сидел приватно у себя дома на стуле Невменяемов. То, что сидел он, еще не удивительно: многие, очень многие сидели превратно в это самое время, а удивителен стул.

Старинный, александровской эпохи, недавно реставрированный и заново отполированный стул этот, на котором сидел Невменяемов, был настоящего красного дерева и по некоторым признакам даже жакоб.

Красное дерево, как известно, редкое дерево, не ровня деревьям других классов, например, белому дереву или кактусу, однако для экспорта за границу оно по некоторым щекотливым обстоятельствам непригодно. Так что тут сам Внешторг ничего поделать не может, и такая «выявилась» конъюнктура, что торгует-то он по внешности только, а на самом деле красное дерево, товар, которому цены нет, дальше границы не идет, как ни хлопочи. Это такой-то товар! А то: «Воры, Вары, варвары, отдайте мне мои миллионы! Во имя великомученицы Варвары отдайте, проклятые!»

Слыхивали?


ВТОРОЙ ЭПИЗОД

Невменяемов оттого, что сидел на стуле, внезапно задумал полететь в относительное эфирное пространство, открытое недавно немецким ученым физиком и патриотом. Относительно полетов Невменяе<мо>в до сего времени ничего не думал и вообще старался не думать, чтоб не подвергнуться головной боли. Но безотносительно к этому он замечтался о браке. Собственно, сердце его вовсе не было чуждо стремлений к разнообразным ласкам, коими изобилуют законноприобретенные жены, но только он уж очень побаивался возможных осложнений, вытекающих из брака, прежде всего – заболеваний на этой неблагодарной почве. Поэтому полет его воображения непосредственно относится к аналогичному случаю.


ТРЕТИЙ ЭПИЗОД

Влетев с перепугу прямо в кабинет известного доктора Эйзенштейна, немца и патриота, Невменяе<мо>в от волнения даже стал заикаться:

– Доктор, умоляю вас, поедемте: у меня же-жена ро-ро…

– Рожает?

– Нет, не ро-рожает. У ней рожа.

– Рожа жена? При чем же тут, милый человек, медицина? Обратитесь относительно подобного казуса в институт красоты: там безболезненно при помощи голой биомеханики достигается развитие, укрепление и восстановление грудей, а также прочих сходных частей дамского туалета.

– Но у жены не просто рожа, а рожистое воспаление.

– А, так бы вы и сказали. Это как раз не по моей специальности: я – врач ветеринарной гинекологии… Вот если у вашей супруги случится сап или неблагополучные роды, тогда присылайте за мной.


ЧЕТВЕРТЫЙ ЭПИЗОД

Вернувшись на обычное свое место, Невменяемов сначала с раздражением разглядывал стул красного дерева, затем начал злобно трясти его, крича: «У ты, жакоб, жакобинец проклятый!»

Но, вспомнив о том, что собственное его имя того же якобинского характера, именно Яков, конфузливо стих и даже, рискуя схватить головную боль, стал соображать: ну, что это я, право, уж слишком разошелся. От стула, вполне не задушевного существа, возможно разве требовать как с личности?


ПЯТЫЙ ЭПИЗОД

В это время по улице бодрой походкой проходил рослый и плечистый продавец раков, – самые бодрые в Ленинграде люди – это торговцы раками. Раздался соблазнительный крик его: «Раки живые! раки!», Невменяемов тотчас соскочил со стула, подбежал к раскрытому окну и из шестого своего этажа принялся грозить кулаками, повторяя в тон торговцу нараспев: «Враки! враки!» Но прежнее раздражение уже все вышло.

– Враками, почтеннейшие, промышляете, – говорит он больше для собственного удовольствия, – панику сеете. Во-первых, если живые раки, то по какой причине они красные? Представить бы вас по начальству, хотя бы к околоточному надзирателю. А вдруг? Нет, за мной надзирать никто права не имеет: я не кто-нибудь, я во Внешторге на ответственном месте сижу; служу-то положим больше по внешности, а все-таки под меня не подкопаться. Раков, изволите видеть, придумали!


ШЕСТОЙ ЭПИЗОД

Усмотрел Невменяемое в окне наискосок прехорошенькое девичье личико. Он тотчас принял меры: на листе бумаги вывел огромными печатными буквами по наиновейшей орфографии: «Я – Невменяемое.

Вполне очарован вашей мастью. Очень мечтаю познакомиться для совместного земного и, если понадобится, небесного блаженства. Отзовись, прелестное видение!»

Ему ответили таким же манером: «А я – Киса. В отношении времяпрепровождения заранее на все согласна. Верю, что не для хитрого мужчины произвели меня обожаемые родители. Сходимте вечером в кино на Смарагду Набурен, но только несомненно на второй сеанс: публика шикарней».

– «Киса», – задумчиво произнес Невменяемое. Напомнило ли ему это ласковое имя гинеколога-ветеринара? Супружескую ли жизнь с ее возможностью тяжкого заболевания сапом? Но только в сердце своем он вдруг ощутил щемящий укол, щемящий, как иные звуки, что из трехрядной русской гармоники способен извлечь искусный игрок.


СЕДЬМОЙ ЭПИЗОД

В кинематограф, само собой, пошли: с прехорошенькой женственной особью каждому лестно блистать в окружающем свете.

Посмотрев в антракте вечернюю газетку, Невменяемов прочел, что живущий в Риме папа издал буллу, в которой объявляет 1924 год годом благоденствия и примирения всех враждующих иудейских племен и царей. В кинематографе же, кроме картины, между прочим, дивертисмент – урбанистические танцы.

– Урбан который-то тоже ведь папа был, – мечтает Невменяемов, но о буллах этого папы он ничего не помнит, как и вообще все перезабыл из географии средних веков. Булла о благоденствии.

Пятикопеечная булка и та нынче дороже стоит. Пятикопеечная булка всегда имела свой определенный абсолютный размер, как и выпеченность. Теперь же она стала относительной под влиянием безвоздушного пространства, эфирной и сама гораздо меньше пространства занимает.


ВОСЬМОЙ ЭПИЗОД

На экране: «Я – Смарагда Набурен», как раньше на листе писчей бумаги: «Я – Киса». Киса и сап. Но Киса рядом с Невменяемовым в первых местах, и от удовольствия он, жмурясь, слегка посапывает. Киса симпатичная, прехорошенькая и сдобная как прежняя булка. Банальное сравнение? Не скажешь ведь: «сдобная как банан» оригинальности ради.

– Вот еще «Радий в чужой постели» мы непременно пойдем посмотреть, – ласково обещает Невменяемов.

– А это прилично?

– Конечно, если купить места не дальше второго ряда партера, то вполне прилично. Я, знаете, с дамами кое-как ходить не люблю. У меня, знаете, привычки свои остались от прежней жизни.


ДЕВЯТЫЙ ЭПИЗОД

Наступил очень скоро момент, когда Невменяемов стал уговаривать Кису, как это приходится делать почти всем мужчинам.

Киса, однако, никак не может быть названа жертвой любвеобильного темперамента Невменяемова: в тайниках ее пушистого сердечка кстати дозрела насущная потребность в том, чтоб ее уговорили.

Но уже вполне созвучная, согласная, склоненная, она все-таки, хотя и без особого волнения, как бы для очистки совести, так сказать, по должности девичьей, спросила:

– Будете ли любить меня вечно?

Тогда, больно сжав одну крепкую грудь Кисы, которую Невменяемов достал на всякий случай и тщетно старался вместить в своих двух цепких ладонях, он, подморгнув правой белесой бровью, многозначительно успокоил девочку следующей декларацией:

– Понятие о вечности попахивает метафизикой и неприменимо к диалектическим чувствам: итак, буду ли я любить вечно, конечно, неизвестно, но короткометражками я пачкаться не приучен и, во всяком случае, моя любовь не фунт изюма, не шутка, не каприз фиктивной фантазии. Ты, сладостное, желательное мне видение, смело можешь на меня положиться. Сделав же так, к удовольствию своему вы убедитесь, что все это безусловно всерьез и надолго.

Киса согласно вышеизложенного положилась.

Козырный тезис декларации Невменяемова, именно «всерьез и надолго», настолько понравился сознательной девочке, в этот самый момент переставшей не только всерьез, но, по-видимому, и надолго быть девочкой, что она приготовилась, если это понадобится, положиться на него не один, а все сто тысяч раз. Какова-с?


ДЕСЯТЫЙ ЭПИЗОД

Задумал однажды Невменяемов небольшое исследование написать, не о внешней для внутреннего употребления торговле, а напротив, о жизненной философии. Взял это он бумагу, перо и чернила, да еще книжку «Философия жизни» немецкого философа и патриота, несколько страничек оттуда выписал и подмахнул: «Невменяемое». Дескать, плагиат, не плагиат, а с такого кто строго взыщет.

Понес это он труд свой в редакцию. Редактор, как водится, прочел подпись да над ней две строки – и рукопись безусловно вежливо возвращает: не подошло.

– Как так, почему?

– К нам не относится, не по нашей части.

– Да ведь вы редакция журнала!

– Совершенно верно, но философия до нас не касается; больше мы насчет жизни: литературно-художественное.

– Дурачье вы, – сказал Невменяемов, – ведомы мне все ваши истинные художества.

– Позвольте, – строго возразил редактор, – как же я, к примеру, дураком могу быть, коли в истинно-русском союзе писателей состою?

– Ну, будет меня морочить! – воскликнул Невменяемов. – Позвольте полюбопытствовать, какие у вас именно имеются собственноручные рукописные произведения.

– Сколько угодно, хотя бы «Старушка Изергиль».

– Так ведь это, кажется, Пешков сочинил?

– Что же, что Пешков. Не он один сочинял: и я не пешка, то же самое сочинил.

– Это уж не моего ума дело, другие критики разберутся. А вы, милостивый гостоварищ, лучше мне напрямки скажите, статейку-то мою печатать будете?

– Нет, знаете ли, воздержимся.

Невменяемов, поняв намек, не спеша удалился из редакции, унося с собой собственную философию жизни.

– Изергиль, Изергиль. Изверги, извели, – бормотал он про себя на улице. – Эх, Изергиль, ведьма старая!

Это по адресу бедного любителя жизни, редактора.


ОДИННАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

После нескольких сеансов Киса неожиданно для Невменяемова очутилась в его комнате с небольшим, но вместительным чемоданом явственно свиной кожи.

Он не понял:

– Ты собираешься путешествовать и по пути на вокзал зашла проститься? Ну, ну, езжай! Счастливо! Личные проводы – личные слезы… Надеюсь, еще увидимся. Ведь как это там, не с горой холостяк встретится, так с горем?

– Нет, не путешествовать собираюсь, а жить здесь.

– Опять жизнь, – подумал тоскливо Невменяемов. – Далась она им.

– Если я твоя жена, – пояснила Киса, – то и должна жить у тебя.

– Жена? Жениться не лапоть надеть. Когда же мы поженились?

– Перед дождиком в четверг. Проходили мимо комиссариата, зашли и повенчались.

– Ты хочешь сказать: позаписались.

– Как сказать, безразлично, только я теперь твоя фактическая жена.

– С чем себя и поздравляю. Сколько времени терпел, крепился, а вот незаметно, понемногу одолело-таки меня, тихой сапой осилило. Что же, за ветеринарным врачом посылать прикажешь?

– Да ты, Яков, обалдел на радостях, право. Зачем мне ветеринара? Я, слава богу, пока еще не кошка.

– Кисой рекомендовалась, а нынче «не кошка». Все вы, коли на то пошло, кошки блудливые.

Киса рассердилась, затем от обиды разрыдалась, а потом усиленно и даже демонстративно напудрила «Клитией» хорошенькое свое личико.

Вечером они отправились в кинематограф на первый сеанс, где Невменяемов, пока шла видовая, набросал непринужденно экспромтные стишки:

Пейзаж во всероссийском масштабе

Подъяв росистые глаза,

Она не видит ни аза.

Плечами, бедная, поводит,

Срамясь при всем честном народе.

Но полно: он соборно спит,

Так бледен цвет ее ланит.

Да, этот цвет чрезмерно матов,

Не он – эмблема наркоматов.

Он усыпил бы даже рысь,

А может быть, уводит ввысь…

«Бесстыдница, к чему уловка!»

Кричит осипшая золовка.

И, желчно бровь перекосив,

С упругих плеч сдирает лиф.

Уже грозит знакомство с плеткой

Нагому телу дамы кроткой,

Но комендант как раз поспел:

«Позвольте, плод еще не спел.

Плоды ничьи, а все ничейки –

Мои с согласия ячейки».

И молвив, в рощу поволок

Красотку, словно узелок.

Изнемогая, без протеста

Попала вдруг она в невесты.

Так в изоляционный пункт

Попали все, кто поднял бунт.

Так в рай мы попадем наверно,

Очистившись от всякой скверны.

Так самый бойкий из писак

Всегда готов попасть впросак.

ДВЕНАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

В полночь пароходик «Чайка» отчалил от петергофской пристани. Царский дворец, Английский парк, Версальские фонтаны – позади. В нижней каюте, начиненной раскрасневшимися экскурсантами, как бочка подмоченным порохом, темно и душно. Вокруг на петербургском море «шторм».

Киса полудремотно припоминает обрывки последней просмотренной фильмы. Невменяемов мечтает: если родится девочка, назову Верой, или нет, лучше – Жаннетон. Вера чисто по-русски, православно. Жаннетон римско-католически, иностранно, странно, как чужие далекие страны, рано ранившие сердце несбыточностью, чудесным несоответствием назначению.

– Если мальчик – Жаном: пусть будет на первый взгляд вроде Жан-Жака. Сделаю его огородником, чтобы сажал разные стрючки, укроп; а не то, так сделаю его омом летре – homme lettre. Впрочем, Летре – это, кажется, имя некоего просвещенного позитивиста-якобинца, а ом – священнейшее слово в буддийской религии браминов.

Подрастет мальчишка. – Знаете, удивительно до чего на вас стал похож, разбойник. Вылитый папаша Невменяемов.

– Не в меня, не в меня, не в меня ему выйти.

– В кого же? дозвольте интересоваться.

– В натурального француза, вот в кого. В товарища Руссо Жан-Жака.

– Вон оно что. Младенец, а подите ж, сколько ехидства обнаружил.

– Не в меня он. И не нужен вовсе мне мальчик. И девочка не нужна, никаких не надо девочек!

– Боже, как элегантна Элен Рихтер! – лепечет Киса. – Какие на ней умопомрачительные костюмы, и сколько раз она в одной картине переодевается.

– Что? Элен элегантна? Елена Прекрасная? Совершенно справедливо. Истинная парижанка: много раз раздевалась для каждого Париса. Лучше без девочек. Лучше «Чайка». Летит себе сквозь петербургские штормы прямо в улицу Красных Зорь.

– Ну, что смешного? Всё позади, позади.

Так Невменяемов мечтает, и тает меч его сусальный, которым собирался он поразить дракона.

Все на борьбу с паразитами! На трудовой паразитный фронт. Но поразительно вот что: в итоге афронт, оттого что и паразит и покоритель его одинаково протягивают ноги. Только не чайка: у нее вместо ног прехорошенькие крылья. Слышите: она пронзительно гудит у самого Николаевского моста.

Все очень просто. А всего проще маленькое объявление на парадных дверях, аншлаг: выбыли. Выбыли неизвестно куда и когда.

Да, вы были. А это что-нибудь да значит. Неспроста.


ТРИНАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

Шел Невменяемов на службу и не доходя Красных ворот поравнялся с каким-то шикарным оборванцем, задел его нечаянно. Обернулся, чтоб извиниться, а портфель лица и профиль лица очень ему знакомы. Тот выругался и, наступая на Невменяемова, стал укорять его: «Эх, ты! И не стыдно тебе по улицам ходить с такой премерзостной рожей? Ведь рожа-то у тебя, братишка, арестантская».

– Вы очень уж преувеличиваете, – уклончиво объяснил Невменяемов. – По-видимому, у меня и действительно лицо по наружному виду категорически несимпатичное, но вы через край хватили. Помилуйте, я же женатый человек, муж безо всякой аллегории. Между тем, эпитет рожа звучит иносказательно: оно и роженицу при этом в виду иметь можно и рожистое воспаление сколько угодно заподозрить.

– А вот я тебя по роже твоей богомерзкой смажу, тогда и увидишь воспаление.

– Это было бы явно незакономерно и причинило бы неизгладимый ущерб казенному имуществу. Кроме того, еще Пушкин, если помните, обмолвился: «Поэта можешь ты побить, но гражданина не обязан».

– Да ты постой, мне наробразина твоя что-то уж больно знакома, – не унимался оборванец. – Не в красной ли газете я ее пропечатанной видел? Вспомнил. Ведь это ты, мошенник этакой, со мной вместе наробраз грабил! – Здесь разоблачитель Невменяемова принял весьма недвусмысленную позу. Они пока что приблизились к величественному средневековому зданию, вместилищу государственного морга.

– Погодите-ка, – сказал Невменяемов, осененный свыше. – И мне очень знаком портфиль лица вашего. Но, во-первых, зачем непременно мошенничество? Мне кажется, вас, товарищ, по матушке… запамятовал, но мы встречались даже с вами в одной полупочтенной редакции, а во-вторых, взвесьте, пожалуйста: я есть служащий госморга этого самого, так с какой же стати стал бы я, пренебрегая конституцией, грабить не то надлежащее учреждение, в котором сам служу, а какое-то постороннее!

– А ты не врешь? – спросил некто, сбитый с позиции убедительностью такого соображения.

– Чего же мне врать. Вы сами сейчас убедитесь: в этот подъезд как в раку войду, значит без врак здесь и служу.

Таким образом он благополучно, хотя и с моральным ущербом, отделался от странного своего критика; встреча эта произвела, однако, на Невменяемова самое тягостное и неизгладимое впечатление.


ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

Духов день объявлен был в приказе днем особенно присутственным, но объявление об этом как-то миновало Невменяемова, и с утра, встав пораньше, он пошел не на службу, а в церковь, в храм св. Архидиакона Евпла, что на Мясницкой, коли не срыт еще, насупротив Армяногрегорианского переулка, – да так весь день и провел по-праздничному.

На службе ему поставили на вид: неисправность. Он немного поспорил с начальством. Ему говорят: «Манкировать стали, на службу не ходите», а он: «Нет, хожу – всю как есть службу выстоял». С ним об одном, а он о другом. Ведь служба службе рознь: иная к розни ведет, а иная наоборот.

Происшествие это вконец надломило душевные свойства Невменяемова. Стала у него частенько голова побаливать, даже когда не думал он разные мысли, и то болела. Вступились врачи – хранители здоровья, одним словом охранники. Выстукали, вынюхали всё, что полагается по букве законоведения человеческой анатомии.

– Да вы на что, собственно, жалуетесь?

– Незаслуженно пожаловали меня званием президента разъединенных штатов Европы и Тибета – больше не на что жаловаться.

– Дело ясное, – заявили охранники, – у вас mania grandiosa.

– Маня мне не угроза, – обиженно скороговоркой пробурчал Невменяемов. – А платить дороже как по установленной Горездравом таксе я, извиняюсь, не намерен: не на мерина напали.

Стал он как-то заговариваться, но и заговор облегчения не приносил. Он совсем загрустил и даже любимую гитару свою забросил. А был, как сказано, большим художником эфтого душещипательного таборного дела.


ПЯТНАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

«Раки живые красные! раки!» – кричал на улице под самыми окнами бодрый по обыкновению торговец. «Враки» – хотелось бы в ответ прокричать нараспев Невменяемову, но уже было это неосуществимо: помер он как был, в браке. Совсем помер, скончался.

Похороны устроены были гражданские без набальзамирования. «Впереди не несли креста, ни один священник не проводил его», и за жизнь Кисы не приходилось бояться, как некогда боялись за жизнь вертеровой Лотты.

Над свеженькой могилой сослуживец покойного, заведующий лицензиями бывший лицеист Философемин, в юности весьма владевший и даром и дарами речи, «зачитал» несколько юбилейных слов: «Спи, если хочешь и можешь спать, безвременный товарищ Невменяемов. Спи без времени, а стало быть и без денег. Ты был плохим товарищем, хотя и не во всех смыслах, плохим мужем, хотя опять же не во всех смыслах, и наконец проникновенным мыслителем, последнее без никакой двусмысленности. Но мыслями своими, исполненными грации, ты накануне эмиграции из этого мира, то есть юдоли скорби, не пожелал поделиться с нами хотя бы в кратких экспозе. Напрасно, Яков, пренебрег ты этим. Ну, что возьмешь с тебя, мертвого? Усни же в своем районном мавзолее, кандидат навеки в праведники. Спи как можешь тихо и мирно, в полном смысле слова бывший Невменяемов.

История реэволюции российской общественности отметит, что и ты применительно к обстоятельствам сиживал на пресловутом стуле красного дерева жакоб, представляющем ныне и присно колоссальную музейную ценность, но стул сей под твоим мужественным седалищем никогда не был двуличным и лицемерным в отношении двух стульев, между которых иные принципиально примазываются.

Такова-то была твоя позиция на житейском поприще, позиция диаметрально враждебная раскольнической оппозиции. А теперь что осталось от тебя? Труп вместе с этим самым запахом. Между тем буржуазные экономисты Адам и Смит проводили ту теорию, будто труп врага «всегда хорошо пахнет», но Маркс перед выходом в свет набросков к первой главе последнего тома капитальнейшего своего труда «Проблемы борьбы за завоевание частного капитала в обстановке капиталистического головокружения» выразился, посоветовавшись с Энгельсом, в том смысле, что труп врага вовсе не всегда очень хорошо пахнет и что только тщательным дифференциальным анализом можно определить, что именно думает про себя предпринять покойник в зависимости от свойств и направления этого самого трупного запаха.

Итак, как выше зачитано, усни поскорей, Невменяемов, и не поминай, брат, лихо.

Вы же, граждане, и вы, товарищи этих самых граждан, извлеките из урны дорогого покойничка все уроки Октября и киньте их в лицо прислужникам капитализма. Невменяемов, между нами говоря, в некотором роде стабилизовался. Ну и черт с ним! А нам, любезные граждане и их уважаемые товарищи, наплевать с высоты известной колокольни на черта вместе с чертовой бабкой, адекватной бабушке русской революции. А покойничкам тем куролесить и октябрят пужать воли не дадим. Баста. Да здравствует стандартизация! Ура!»

Оставшиеся после преставившегося: препикантная жена Киса, несколько малолетних котят и кое-какой скарб – распределились. Распродав скарб с глубокой скорбью, выбыла в провинцию поправляться убитая горем молодая жена, котят разобрали соседи, а стул красного дерева старинный, александровской эпохи, жакоб, согласно выраженной покойным воле, перешел в мои благожелательные руки, принявшие эту реликвию яко священную хоругвь.


ШЕСТНАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

Сижу это я в один «прекрасный день» – а почему прекрасный, неизвестно – на своем стуле как полагается, то есть без задней мысли, и вдруг чувствую, впорхнуло этаким гоголем в комнату что-то легкое, нездешнее, по облику своему вроде птички и в полном производственном оперении, прозоперении, хотя, должен признаться, глазу моему ничего решительно не видать. Оказалось, то Невменяемов. В модном плаще и шляпа серая борсалина в руках, вроде как на Страстной у монумента пушкинского.

– Отдавайте, – говорит, – мне мой стул.

– Как это так, Яков? – отвечаю я. – Как же это так, Жак? Ведь ты стул завещал мне по-приятельски, а ныне появляешься с признаками насилия, не считаясь даже с моей экстерриториальностью. Если взаправду ты заделался райской птичкой, то оно вовсе не к лицу тебе. Послушайся нелицеприятного совета: брось ты это недоброе дело и пристройся-ка в хор церковный сверхштатным певчим. Это мы в церкви живой живо сорганизуем.

– Все равно, – говорит, – я не отступлюсь. В ваших же кровных интересах отдать приватно-доцентно без скандала и запаха гражданской крови пострадавшего индивида.

– Хорошо, – говорю, – пусть по-твоему: бери же, жадоба, коли без жакоба на том свете прожить не умеешь. Только каким манером ты стул с собой увезешь, в отношении нормальной тяжести, если ты теперь, прости меня, вполне задушевное существо и без достаточного весу в нашем коммунистическом обществе?

– Это уж, – грит, – никак не ваша забота, а насчет тяжести не сомневайтесь, потому что для меня в нынешнем моем крайне бедственном состоянии духа притяжения в пространстве и никаких масс не существует.

– Масс не существует? Ну и птица! Как же это ты, брат, сестричка то есть, трудящие массы отрицаешь? За этот мистический уклон по головке не погладят: смысл слов твоих прямо вредоносный, хуже опиума для народного самоуправства.

Тут невидимый посетитель вместо возражения по существу дискуссии не то запел, не то просто присвистнул на какой-то невразумительный мне мотив, вроде популярного мотива из совоперетки «Чужая жена и муж под кроватью». Затем без троекратного предупреждения разом выхватил из-под меня стул жакоб и был с ним таков, разорив мой вполне целомудренный супружеский альков.

Каков Яков Невменяемов! А еще специфически ответственный покойник. Расторгуешься вот с таким. По причине каковой вышеизложенной птички среднего рода и возраста я и лишился бесповоротно законно принадлежащего мне наследственного имущества, в свой черед пострадав от нахального в высшей степени якобинства, о чем надлежало бы возгласить сквозь все громкокричатели территории.


СЕМНАДЦАТЫЙ ЭПИЗОД

Впоследствии времени, как это со временем случается, имя Невменяемова очень даже прославилось, и одна предприимчивая редакция опубликовала, что дескать, не имеются ли у граждан за сверхурочное вознаграждение неизданные письменные рукописи или статейки посмертного мыслителя.

У меня-то, положим, сыскалась ценнейшая рукопись покойного, писанная в заумных тонах и оригинальном стиле чистейшей русской прозы под филозофическим заголовком:

ИСПЫТАНИЕ ЛЮБОВЬЮ

(Роман во многих частях)

ПЕРВЫЙ ПОДГОТОВИТЕЛЬНЫЙ НАБРОСОК ЧАСТИ ПЕРВОЙ

ЭСКИЗ ВСТУПИТЕЛЬНОЙ ГЛАВЫ

(Отрывок из введения)

Далее следует, само собой, ниженачертанный текст, который руководящими критиками-пионерами, конечно же, признан будет наиболее примечательным словесным памятником грядущей наиславнейшей эпохи:

«Слова – знаки, и значит, не может быть вдохновенно-бессмысленных словообразований.

Восторги совратителя, жаждущего анестезии волеизъявления. Настороженные лица непотребствующих графоманов. Пирамидальные энциклики анафематствующего иерарха, посвященного архистратигом.

Все это давит, гнетет, препятствует погрузиться в приятнейшее духу состояние предпраздничного в сумерки отдохновения восторженных вымыслов.

О торичеллиева простота нравов, когда самый безнравственный из смехотворных соблазнителей проваливается наподобие романтического носа, лишенного прелести утилитарных возлияний.

О святейшая пустота густонаселенных призраками окрестностей, окрест которых расстилаются безбрежности отрешенностей.

О, наконец, неэвклидова относительность беспамятств и раздвоенностей, поражающих воображение, волнующих нежнокудрые завитки переживаний.

Все это – нежащие прихоти синеглазия, полномочно расположившегося в районе прифронтовой полосы сердечной сверхопаленности.

Из строго-архитектонических капителей вылупливаются капиллярности странные, как неразгаданная кофейная гуща. Ладно, погадаем.

Семерка – превратности, туз – судебный удар, Дамоклов меч желанного свидания на полдороге. А масти во всем великолепии мстительных разновидностей, а периферия маститых, бесстыдно протирающих временное полотнище эпохи с ее эпохальными перезвончиками? Бубны – гитарическая эпоха романсных клавирабендов, канделябренно насыщенных грубейшими и нежнейшими чувственными суевериями.

Такова эта стройная полногрудая дама с бесценным страусовым пером подмышкой, усыпанной драгоценностями. Радуга рыжеватых отливов провинциального доморощенного моря. Каприз пылкого рыцарства, ополчившегося на рыцаря под противогазовой черной маской. След бессонной ночи. Стыд непрерывных поцелуев, непереносимых для слуха эстетоведки.

И щурясь стыдливо, меж тузом и семеркой полулегла дама бубен.

Здесь начало начал, точка разновидностей и вполне реальные виды на будущее, обеспеченное удовольствиями удовлетворенных каждое утро волеизъявлений.

Здесь «пи» рационализма, здесь теория пиршествующего странника, возлежащего на облаке из стеганного рукой монашек гагачьего пуха, в котором сладостно тонешь, прижимая к сердцу таинственный амулет, недавно позабытый подарок покинутой невесты, млеющей в полутемной, нарядной светелке, утопающей, бесстрастно вздрагивая, в душных волнах луноподобного и нецеломудренного вовсе газа.

События алогичны, хотя последовательны вне пространства и времени, обремененного вещественностью координат.

От Нантского эдикта до программы эрфуртовских крестоносцев. От прекраснейшей во веки веков звезды Людовика до мерно вытряхиваемой сентиментальной глиняной трубки мира воинственно попыхивающего Атиллы.

События опровергаются небытием, опровергаемым устремленностью быть и даже по мере возможности быть взаимно влюбленным.

Кто без крайней надобности доверится женщине, щеголяющей в интервалах упруго-торчащим соском – этим чувственным знаменем своего журчащего успокоительно притворства? Никто не поверит обещаниям фрагментарного блаженства, параболически соединяющего земные души с небесными телами, метеорологически кидаемыми вниз венценосно улыбающимся футболистом.

Тогда-то, тогда-то свершается и о прохладные стенки сложенных по-молитвенному ладоней внезапно ударяется мягкотелое звездообразное синеглазие, поражающее остановившееся воображение и обязывающее ко множеству сверхъестественных соображений и непререкаемых решимостей.

И в каждую пору проникает неприязненность беспечности, соединенная с готической легкостью сновидений и прочих херувимов. Путь неясен, но прост. О любви не приходится думать.

Сфинкс умно и покорно лижет виноватое колено милой, нечаянно обнажившееся.

Сердца обожжены ранней предутренней прохладой».


У меня-то, положим, сыскалось писанное рукой покойного грандиознейшее по замыслу незаконченное начало поэмы его, коей белые стихи искусно перемежаются с иными стихами, вовсе не белыми; в коей поэт являет собой неугасимый неложный маяк, озаряющий окрестный мрак, перед коим (поэтом) все нынешние наши поэты – бедные:

НАВОДНЕНИЕ
(Начало поэмы)

Стихия – вздор, сам будь не плох

На рубеже таких эпох.

Сообрази, могу ли я ли

Противостать, как древний хам,

Стихии всей, когда и ялик

Колеблем здесь, колеблем там.

Так выглядит негоциант,

Издавший ценный фолиант,

В котором пламенно воспета

Его жена рукой поэта,

Который, прежде чем воспел,

Кой в чем ином еще успел.

Увы, поэт порой – что мерин!

Но я злословить не намерен.

Теперь на месте пушек радий

И планетарность в каждом взгляде.

Что правит здесь: вода иль разум?

Иль может, оба правят разом?

Звездой на дно влеком Ленгиз,

А вместе с ним и Тьер и Гиз.

На вот тебе и наводненье!

В груди столетнее волненье.

Стоит принц датский, то есть Гамлет

Стоит и жмется, мнется, мямлит.

И катится через Алтай,

Где заседает Курултай.

Вода, куда? Ужель назад?

Я изнемог от этих дат.

Мне не водитель Медный всадник,

Он только уличный наглядник,

Что, дескать, конь хоть мчался прытко,

Но неудачна та попытка…

У меня-то, положим, сыскалась писанная на машинке на бланке «Служебная записка» секретаршей покойного под его диктовку записочка, озаглавленная «Эпитафический отрывок, набросок или эскиз» и подписанная на машинке же его обычным в таких случаях псевдонимом «Ять» – подпись эта тщательно перечеркнута красными чернилами, но ничегошеньки не дождутся от меня разные временники, лицемерно-близорукому направлению чьих взглядов на вещи я не могу выразить свое доверие и активную поддержку.

Вот текст последнего наброска или отрывка – любил покойный все незаконченное – талантливого выше среднего Невменяемова:


«Жак Невменяемов здесь покоится. Якобинцев всех толков и оттенков убедительно просят не беспокоиться, то есть оставить сию могилу в покое от посещений экскурсиями и других посягательств.

Скончался и воскрес неопределенного возраста и от неизвестной причины после непродолжительной, но длительной болезни сапом. О чем не сожалеет, полагая, что на земле лишь человек достоин жалости, а раз кто умер, то какой же он после этого человек! Пущай его гниет на здоровье.

Пуще всего, пуще дурного глаза бойтесь на земле дурной бесконечности, – философский термин, узурпированный у меня марбургской школой. Конечности мои холодеют, а кажется, на дворе самый разгар летней природы. Да-с, роды были тяжеловаты. Никогда в уши ваты не засовывайте и смотрите на все с удивлением, но без предубеждения. Убеждения – ну их!

Где я: там или тут? Никто толком не знает. Маршрут неизвестен. Невесте моей, так сказать, неизвестной, привет с того света в канонической редакции: “Жак, сударыня, протянул ноги”.

Ай-ай-ай! Снова вульгаризация со стороны вполне неблагодарной черни. Ведь в искусстве форма это все, искусство же умирания – благороднейшее из всех искусств.

Здесь-то и будет зарыта собака, когда меня похоронят. Расходы поминальные и прочие, ввиду катастрофичности моногамии, отношу насчет монистического взгляда на нашу историю с географией.

Морга, вот чего смерть как не хочется.

Обидно, что себя самого проморгал.

Жена да чтит всячески память обо мне, беспризорном.

Пускай вперед зовется она не Киса, а Марго: французу лестно будет.

Позади какая-то прожитая жизнь. Впереди? Отнюдь ничего. Ей? Ей ничего, сущие пустяки спереди.

И всем вам того же желаю.

Гроб прошу заказать красного дерева или по крайности крашенным под красное дерево стиля александровской эпохи, цветами же его не украшать.

Всего милее, если неведомый друг возложит на гроб мой пук непритязательного укропа.

Чтоб расцвела у гропа

Веточка укропа.

Гроп – политическая вольность и наоборот».


Если кто из этого эпитафическото эскиза выведет прекрасную, хоть и вполне двусмысленную, сущность Невменяемова, то пусть приобретет на рынке и забросит на его могилку цветущую ветку укропа, согласно выраженному в стихах покойного его эстетическому вкусу.

Цветы и разные там цветочки своей неподражаемой флорой и фауной очень даже привлекают пташек божьих: возможно, что душа Невменяемова, обернувшись незримой птичкой, припорхнет на аромат вашего дружеского приношения, захватив с собой стул красного дерева жакоб, все-таки, как ни поворачивай, украденный у меня Невменяемовым.

Усевшись на привычном ей стуле поудобней, она станет наслаждаться благоуханием укропа и сезонными красотами, чтоб потом, набравшись некоторого успокоения, с новыми силами и сознательно вернуться куда следует к исполнению своих служебных обязанностей под эгидой доброй и бодрой власти.

Таким образом, по слову Писания: «птичка божия» узнает дни заботы, дни труда, ночью ж птичка не порхает, а перхает и пархает, непорядки божьи хает. Вот именно.


Ленинград. Июнь 1924 г.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Звездочка не одобрила это сочинение. Отзыв ее был краток и выразительно-звучен: «Экивоки», – произнесла она, уверенно продолжая совершать то, что справедливо называла «великий намаз».

Впрочем, когда я удовлетворительно исполнил требование подивиться отражению ее безмерно удлиненных ресниц, она, видимо смягчившись, добавила, продолжая испытующе глядеться в зеркало: «Все-таки здесь много тонких наблюдений и не лишенных глубины мыслей», что, по-видимому, относилось к «Испытанию ничем», после чего, удовлетворенная, она всецело предалась самоусовершенствованию своего и без того прелестного личика, лишь угадывая черты которого, мог Боратынский так удачно выразиться о собственной музе, что она пленяет «лица не общим выражением».

Звездочку забавляет верить, будто мне известно значение всех слов русских, иностранных и даже интернациональных. Во всяком случае, я не очень-то понял значение термина «экивоки». Спасительный Даль не был распакован, у нее же я не решился спросить, дорожа накопленным авторитетом. Так до сих пор я и не дознался точного смысла, а чувствую, что звучат «экивоки» отнюдь не в мою пользу и даже насмешливо, положительно насмешливо.

Кстати, «едва напишешь что-нибудь насмешливое, злое, разрушающее, убивающее, как все люди жадно хватаются за книгу. И пошло и пошло. Но с какой бы любовью, от какого бы чистого сердца вы ни написали книгу с положительным содержанием, – это лежит мертво, и никто не даст себе труда даже разрезать книгу», – как вразумительно сказано в «Уединенном».

Однако, «Испытание ничем», не содержащее ничего насмешливого, злого, разрушающего, убивающего, а наоборот, написанное при попутных ветрах и от чистого сердца, становится на наших глазах излюбленной настольной книгой во всероссийском масштабе. Требования на это издание даже не успевает выполнять книжная госрозница, разница же в оценках доброжелательной критики пустяшная: одни говорят, что автор круглый дурак, другие – что он дурак в квадрате.

Таким образом, мимоходом разрешается и наболевший вопрос о квадратуре круга. Автор, впрочем, с самых детских лет равнодушен к успеху у широкой публики. Все официозы единодушны в утверждении, что вот-де она наконец, настоящая советская сатира: под настоящей они разумеют «от чистого сердца».

В отдельных критических экскурсах отмечается, как тонко выведена идея о преимуществах советских дипломатов перед дипломатией йоркширской буржуазной, когда, согласно стенограмме, на вечере смычки съезда ветеринарных работников громогласно оглашено было замечание Троцкого, «что наш советский поросенок является очень хорошим дипломатом на мировом рынке».

Так же тонко разобрана идея, бичующая клевету о вредности наших северных монастырей в смысле заточенья и ссылки. Ссылка на обстоятельный критический разбор под заглавием «Новые Соловки» особенно убедительна, ибо характеристике нэпмановско-спекулянтских кругов, которым предстояло познакомиться с «необитаемым островом», что «Соловки» – «смертельное место» для содержащихся там заключенных, автор блестяще противопоставил точные даты, зафиксированные на крестах соловецкого кладбища, например, вроде сосланного гетмана Запорожья Пафнутия, который жития имел 124 года и после этого, даже будучи помилован царским строем, не пожелал расстаться хотя бы на час с дорогим местом своей ссылки. Последнее могут подтвердить оставшиеся на Соловках другие иеромонахи, занимающиеся теперь дозволенным рыбным промыслом, из которых ни один не умер ранее пятидесяти двух лет отроду. Как же после этого омерзительна клевета, что «Соловки – остров на Белом море, климат которого необыкновенно вреден для здоровья».

Но наиболее досконально изучена научной критикой, базирующейся в своих литературных изысканиях на незыблемых основаниях исторического енчменизма, сложнейшая третья идея, проходящая действительно и без экивоков красной нитью, – о необходимости беспощадной борьбы с сапом, каковая встречает дружное сочувствие и на состоявшемся всесоюзном съезде ветработников, где выступавшие в прениях представители с мест взволнованно подчеркивали необходимость спешного создания общественного мнения вокруг вопроса о подсудности ветеринарных работников, а также доказывали, что «общий уровень, нанесенный животноводству эпизоотиями, исчисляется во множестве голов крупного и мельчайшего скота».

Вначале, как было, помнится, и при появлении «Мертвых душ», «Испытание ничем» встречено советской общественностью отчасти неодобрительно. Испугались всей той выведенной автором на божий свет пошлости, того ничтожества русского человека, который низводит себя злоупотреблениями в области алкоголизма до положения упомянутых рогатых скотов.

Предостерегающие крики автора о роже, о рожистом воспалении, склонны были вначале принимать за обыкновенный пасквиль.

Скоро, однако, трезвое благоразумие решительно взяло верх, и поразительные результаты налицо: уже «намечается полтора миллиона предохранительных и столько-то лечебных прививок против рожи свиней» («Известия», № 40). После того как-то неловко вспоминать былые суждения о литературе, что она не более как «сладкие вымыслы» или того хуже – «сплошь празднословие».

Высказавшись о дипломатах, Троцкий добавил, что поросенок должен быть прежде всего здоров, санитарно благополучен, и поэтому ясно, что рожу и сап, эти поросячьи эпизоотии всякой тайной дипломатии, мы с негодованием должны отвергнуть, удовлетворив ветеринаров в смысле подсудности, о чем хлопочут представители с мест, и вообще повернувшись лицом к ветеринару, о лице которого кто-то метко выразился на съезде: «Где не может быть ветеринар сам, нужно, чтобы там были его очи».

Здесь и обнаружился искомый водораздел российской истории, или, другими словами: от ока государева к оку ветеринарову. И не будет на советской земле рожи…

А этот превосходнейший старинный стул красного дерева жакоб, в реставрированных ножках которого злопыхающие головы тщетно искали несуществующую контрреволюцию! Как будто революция отменила красоту! «Нет, – сказал Калинин на всероссийском съезде деревообделочников, – красота не уменьшается. Разве деревянное окно теперь должно быть менее красиво, чем оно было сто лет тому назад? Это неверно». То есть без красоты – стоп строительство, так сказать, ни тпру, ни ЦСУ. Для чего же тогда злопыхательство по поводу красного стула жакоб, являющегося лишь одним из славных предвидений автора, пророчествующего, как всякий великий сатирик, не удовольствия ради, а в силу необходимости, ex cathedra или ex officio, что значит: официально.

Говорят: «нет пророков в своем отечестве, – запрещено». Но здесь уж мы всецело обратимся к мудрости главного управления всесоюзными литераторами. С одной стороны, где же и пророчествовать, как не в своем отечестве, когда за границами все люди светские, а в светском обществе появление пророка даже в неприсутственный день так же неприлично, так же скандально-немыслимо, как фокстротирование чистого духа, наспех материализовавшегося для потехи великосветских спиритов.

Теперь, когда наука опытным путем доказала возможность передачи собственных самых сумасбродных мыслей на любом расстоянии при содействии простых электромагнитных волн, обильно содержащихся внутри каждой черепной коробки, и без мистики, теперь желающий легко может распространять свои дурные мысли, минуя Гизы. А если у писателя мысли хорошие «от чистого сердца», что толку тогда мешать ему и ставить палку в колеса его безвредной для гражданского общества агитации.

Вспомним примеры из древнейшей римской истории. Некто Герострат, помочивши Рим бензином, поджег этот живописнейший столичный город, возвеличившийся, по Моммсену, оттого, «что поблизости текла река Тибр», и тогда-то капитолийские свиньи самоотверженно затушили пламя. Дурным поступком, порожденным дурной предвзятой мыслью, Герострат добился лишь сомнительной славы, но не социального обеспечения для своего потомства, – о свинье же спасителе и по прошествии веков с удивлением произнесут: «Каков гусь!» Опять-таки только гусь, выросший в атмосфере общественного доверия, где нет места роже, и вполне санитарно-здоровый, способен жертвовать собственными гусиными лапками, вставши грудью и не щадя живота, ради отечества, под руководством зоркого ока ветеринарного работника.

В заключение отвечу на многочисленные запросы читателей с мест о том, почему «Испытание ничем» названо как-то-биографическим. Дело в том, что автор никогда ничего не вымышлял фантазией: он только в реальной жизни и в ней одной черпал свои наблюдения, простые, как эти электромагнитные волны, как знаки зодиака, как некая вывеска-анонс: «Парт-Ной для дам военных и гражданских». Черпнув, сразу же записывал без посторонней или потусторонней мистики, при содействии лишь личного таланта.

Шел себе автор однажды по Столешникову переулку по случаю воскресного дня, и, не доходя обетованных «густых и сбитых сливок», попадись автору газетчик-мальчишка, во весь дух выкликавший: «“Вечерняя Москва”! Утренний выпуск! Попытка к землетрясению в Москве! Повышение квартирной платы!» Сообразив сразу же фактическую подоплеку возглашенных известий, автор живо сбегал домой, чтобы пометить в своей записной книжке ценное наблюдение над подземными толчками, а потом уж слишком поздно оказалось возвратиться за сливками, и они остались густыми без видимой пользы для читателя.

Вот так-то наподобие Афродиты Анадиомены, родившейся из пены морских волн Красного моря, – из пенки сбитых сливок к вящему удивлению самого автора родился дивный и странный образ не жакобинца, а Невменяемова, прикидывающегося то выдвиженцем-профработником, то райской птичкой, заявляющейся внезапно к обывателям беспартийным и сочувствующим в полнейшем прозоперении.

«И получился прелестный сюжет для повести».


Москва. Февраль 1926 г.



Илье Сельвинскому



Второй вариант. Собственно сказание о птичке божьей

(Конструктивно-романтическое)

Motto конструкции:

И смерть, как гостью, ожидает,

Крутя, задумавшись, усы.

Из эпитафии

ТЕЗУС ПЕРВЫЙ

СЛОВО ДЕРЖАВИНА

Державное слово не шутка, и некий живописец, внезапно хватив себя кулаком что было мочи по лбу, схватил второпях палитру, кисть для бритья, тушь, пастельные краски, смешал, растер их по всем правилам искусства и за то время, какое требовалось для появления реальнейшей шишки, имевшей украсить творческий его лоб, мигом изобразил следующий вполне натурный пейзаж: небезызвестный Неменяемов, безусловный муж и деятель на некоем поприще, выбрав стул красного дерева стиля «жакобус» постаринней и попроще, уселся и сидит себе, посиживает да пушистый ус покручивает в ожиданьи гостьи с косичкой и словечком ласковым: «Пожалте бриться».

В ярких сусальных красках рисуется ему пройденный путь, на котором ничего путного не свершил он, и, смахнув капнувшую на порыжелый ус непрошенную гостью, густым отстоявшимся баском произносит он про себя меланхолически, выговаривая слово «все» как правобережный украинец: «Усы там будем».

Подобный пейзаж любому мазилке – по лбу, по плечу ж разве что Корреджу.


ТЕЗУС ВТОРОЙ

ВОСХИЩЕНИЕ ГОГОЛЯ

Также и живописатель, вдохновившись комментарием автора переписки с посмертными друзьями, тщится и тужится выразить в словах невыразимое: странную гостью, разящую бритвой гражданина Неменяемова, сидящего и накручивающего ус на ус в рассуждении благочестивом, чего бы поесть в этакий воистину постный денек.

Восхищается от души автор переписки: «Кто, кроме Державина, осмелился бы соединить такое дело, каково ожидание смерти, с таким ничтожным действием, каково кручение усов! Но как через это ощутительнее видимость самого мужа и какое меланхолически-глубокое чувство остается в душе!»

Восхищается и сей герой, восседающий с индивидуальной мыслью: «Сам с усам». И что есть мочи крутит да накручивает, давая полную волю реалистической своей фантазии. И все кругом, не щадя живота и затрат, восхищаются, каждый в свой момент.

А гостья хвать-похвать за бритву да с места в карьер, этак картавя, грассируя: «Не беспокоит?»


ТЕЗУС ТРЕТИЙ

БЕСПОКОИТ

«Не беспокоит, не бес покоит, небес покоит нас урна ве-е-ечна-а-я», – бравурно отзываются, разливаясь по всей природе, игривые колокольчики. И словно локончики шаловливого дитяти, развеваются по всей природе траурные знамения. И газетные поля отзываются об отозванном одобрительной нонпарелью объявлений:

«Скончался после непродолжительной, но длительной болезни, о чем сослуживцев и друзей без помощи посмертной переписки извещает убитая горем жена».

«И не горем и не жена. Эх, семью проворонил. Семью-ноль – ноль, семью-я – я», – посмеивается душа себе в бороду за неимением усов.

И развиваются по всей природе бренные останки и чего-чего только из них не произрастет на пользу и потребление наспех подрастающего потомка, кушающего нежинский огурчик, беседующего с алжирским бэем, действующего на поприщах и вообще – в ус себе не дующего.


ТЕЗУС ЧЕТВЕРТЫЙ

О ДВУХ КОРОВАХ

– Дайте, голубчик, хоть минимум реализма или неореалистическое – что ли, а то ведь здесь у вас голая фантастика, опять же и насчет формы… – сказал редактор, ласково протягивая рукопись.

– Теперь голубчиков нет, – сурово ответил автор, хватая рукопись. – А насчет повествования не о реалистическом это мы в лучшем виде предоставим. Что ж касаемо формы, так не потрудитесь ли припомнить, как однажды Пушкин очень разбранил Гоголя за резкий отзыв о Мольере, сказавши, что «в великих писателях нечего смотреть на форму и что куда бы он ни положил добро свое, – бери его, а не ломайся».

И вышел он из редакторского убранного со вкусом кабинета, кривя бледные губы, дрожавшие, как заарестованный среди ночи спекулянт-мануфактурщик. Придя домой и разоблачившись, принялся усердно перечитывать рукопись, начинавшуюся так:

«Такого-то числа в таком-то часу дня в магазин Чаеуправления, что на Петровке, пришли без предупреждения две прилично одетые коровы и, выстояв сколько надо в очереди и выпотев сколько установлено, вежливо спросили себе фунт кофе мокка, тотчас отпущенный усатым продавцом. Выйдя ж из магазина с покупкой, на виду собравшейся публики и лотошных торговцев бюстгальтерами, преспокойно уселись в такси и скрылись в неизвестном направлении.

Случай этот, будучи распубликован, заставил обывателя выругаться: “Хорошенькие порядки в этом Чаеуправлении! Порядочным покупателям ответ известно какой: „Извините-с, кофе для продажи не имеется", а каким-то коровам преспокойно отпускается. Безобразие! И еще агитируют по радио по всем радиусам о пользе режима рационализации!”

Успешно излив свое возмущение, обыватель переходит к очередным домашним делам. Действительно, пусть коровы, пусть на Петровке, – что в этом особенного, сверхнатурного? Шли они наверное, как и прочая публика, не по тротуару, а по мостовой, держась правой стороны. Если промеж себя беседовали, то не иначе, как на аполитические темы: о прелестных моделях в ателье мод, вообще – о разных дамских нуждах, относящихся, с одной стороны, к сфере дамского туалета, но с другой стороны, и не к сфере туалета, а как бы к иной, смежной области, гораздо более завлекательной и многообещающей впереди, впрочем, отнюдь не только впереди.

Одним словом, решительно ничего антиобщественного, пасквильного в подобном происшествии не заключалось. Действительно, если в нас, в каждом из нас живет, нимало даже не уплотняясь, скотинство, – как это доказано потомственными дарвинистами, – то почему же с чисто научной точки не допустить, что и скотине не чуждо многое человеческое? Почему не признать за ней, в соответствии со статутами Лиги наций, священных прав на некоторые устремлении, выходящие за ограниченные пределы скотского состояния?

Нет, право же, почему не может корова утром, перед отправлением в должность или на рынок, ежели она прописана домашней хозяйкой, побаловаться кофеем? Почему наконец, утомившись художествами и пресытясь советскими забавами, не может она иной раз вечерком, в одиночестве, меланхолически погадать о грядущем на кофейной гуще? Ведь тем, образцов для гаданья предостаточно: да или нет? Восток или Запад? белое или красное?»

Перечтя сие, автор разорвал рукопись на мелкие куски, предав их затем с помощью любящей жены и махоньких деток домашней кустарной кремации.


ТЕЗУС ПЯТЫЙ

РЕКОРДНЫЙ ПОЛЕТ

А душа Неменяемова знай летит в безусловном восхищении и в образе махонькой птички, вполне усатой, то есть пернатой и в полном производственном оперении, – прозоперении, как и положено соответственными актами гражданского состояния.

Прилетя на огромный птичий двор, великолепно, прямо-таки по-райски убранный, где много пташек восседало на жердочках безусловного конструктивизма, и наскоро поклевав турецкого кофею со свежей к нему сдобой, она сообразила: «И по усам не текло, а в рот ведь попало, вишь ты, поди ж ты!» После чего, вкусно облизнувшись и шумно высморкавшись в маленький кружевной платочек с траурной каймой, добытый из модной сумочки, где он помещался рядом с путевкой и эмалевой пудреницей, – она вприпрыжку отправилась заполнять анкету для вновь прибывших, согласно инструктажа, развешанного урби и орби по всем покривившимся досчатым заборам рая.

Обозрев пространную, престранную тож анкету, Неменяемов прикинул в уме: «Душа, душевная жизнь и аналогичные термины – суть обветшалые, безвозвратно отмененные по бедам наносным “истерическим материализмом”» – и, закурив, он на первый вопрос: «Кто ты еси таков?» ответил по законной орфографии без задоринки и сучка: «Есмь сложный комплекс психо-энергетических явлений, процессов и функций, регулируемых обыкновенным кусочком материи, то-бишь мозгом.

Впрочем, псевдоним – Неменяемов, имя собственное – Якобус».

В графе: «Социальное происхождение» вписал непринужденно: «Сын человечества». В графе: «Национальность» – «Интернационалист-гуманист». В графе: «Подданство» – «Птичка божия». На вопрос о поле, в смысле органической спецификации и обстоятельств деторождения, изъяснил: «Девица, но баловалась частенько по внебрачному действию».

Вопрос: «Отношение к воинской повинности». Ответ: «Сугубоотрицательное по причине всеобщего переразоружения и наследственно-ущемленной грыжи, а также самолюбия».

Вопрос: «Как при жизни относились к революции в душе?» Ответ: «Своя душа – потемки». Вопрос: «Чем желали бы промышлять или заняться?» Ответ был дан такой: «Ищу место временно-исполняющего в небесном управлении классовых или кассовых надстроек, пристроек и построек за построчную сверхурочную плату".

И наконец, по последнему пункту анкетного листа: «Состоите ли членом союза и если да, то какого именно?» Неменяемов расписался: «Ясное дело, состоим: слава зиждителю, не махонькие. А союз тот под протекторатом самого Михаила архангела».

Подкрепившись густыми и сбитыми сливками, птичка уселась на черемуховой веточке и принялась себя облегчать сперва действием, а затем и размышлением о бренности всего небесного. Вскоре к ней подсела весьма элегантно одетая птица с интересной проседью на висках и с пенснэ на носу, таком длинном, что он мог бы быть принят за клюв. Заговорив с нашей птичкой о том, о сем и разговорившись, он как искусный ловлас предложил своей даме: „Чего зря сидеть, это и банально и геморроидально. Пойдемте-ка лучше, душенька, развлекаться».

– Ах, не говорите «душенька», – заголосила та жеманно. – Это звучит обветшалым. Выражайтесь, очень даже прошу вас, заместо «душеньки» так: «Сложный комплексик психо-энергетических явлений и функций!»

Он, конечно, не встретил возражений, и об руку они отправились, начавши вечер с посещения наиболее шикарного кино «Иллюзион». Смотрели сильно комическую «Чарли не хочет быть сожженным», видовую «Контрреволюция в небесной империи» и хронику, где, между прочим, демонстрировались научные опыты по омоложению солнца путем пересадки на него земных человеческих же слез.

Душа Неменяемова вздумала полюбопытствовать, много ли в здешних краях зарегистрировано ангелов. Кавалер тотчас любезно заверил ее, что таких, как она, «ночью без огня» не сыскать, но что, вообще говоря, с той поры, как дамы изобрели соблазнительные юбки, открывающие поистине небесные прелести, все женщины поголовно, вернее поколенно преобразились в ангелов. Кроме, впрочем, стриженных, темнокудрых, перешагнувших де-факто за двадцать пять, слишком подмалеванных, дурно сложенных и толстоногих, каковые, увы, преобладают.

Вечер закончился плотным ужином в отдельном жерднике «Большой московской» с замораживанием вина и традиционной цыганщиной. Ночь была полная услад, веселая, шумная, шимми-ная, проведенная в угарном порядке. Душа может потерять лишь свою невинность, но завоевать она может блаженство целого рая. Душе Неменяемова терять было нечего.


ТЕЗУС ШЕСТОЙ

РЕАЛИСТИЧЕСКАЯ ФАНТАСТИКА

Доведя рассказ свой примерно до этого места, автор перечел его, остался доволен и, бодро вступив в кабинет знакомого редактора, дружелюбно хватил его рукописью по лбу что было мочи. От этого у редактора мгновенно выскочила под самым носом шишка, вроде как у алжирского бэя, и он, шумно зачихав, запротестовался: «Не подходит, голубка, перестарались. Я ведь говорил вам, давайте минимум реализма, а вы программу-максимум преподнесли. Теперь у вас, голубка, фантастики недостает. Попытайтесь-ка предложить в другом месте или вот что: опишите тот же самый казус, но в стихах».

Тогда взбешенный автор, недолго думая, ухватил длинный редакторский ус и принялся крутить его и наматывать без удержу и без жалости, отчего нос редактора сделался багровым, стал менять свои очертания и еще более приобрел сходства с добротным нежинским огурцом. И тут, не разобравши хорошенько, в чем дело, автор, изрядно изголодавшийся, крепко вцепился зубами в сочный огурец, разом перекусив добрую его половину, и сплюнул, ибо в действительности то был вовсе не тонкий нежинский огурчик, но грубый редакторский нос, лишенный чутья…

Так на миг, без ущерба для общества и тиража, голая фантастика под воздействием неисследованных еще иксус-лучей превратилась в наидоподлиннейшую, к тому ж болезненную, реальность.


ТЕЗУС СЕДЬМОЙ

КАПЛИ ДАТСКОГО ПРИНЦА

Однако по другим местам автор не побрел, а совета отчасти послушался и не зря: советы редактора, как бы ни был он плох, всегда обязательно-директивны. Он уселся поудобней да попроще, тщательно потер гладко выбритое место над верхней губой и, понатужась, старательно записал следующие стишки:

ГАМЛЕТ
(Вариант)

«Что ты, барин, щуришь глазки,

Гордо крутишь длинный ус?»

Древне-российская нарпесенка

Стоит принц датский, то есть Гамлет,

Стоит и жмется, мнется, мямлит,

Крутя перстом отменный ус,

Не без колес, не без турус.

В сей век слепых возмездий где вы,

Сомненьем тронутые девы?

В повестку дней внесен вопрос:

Ты росс иль просто не дорос?

Равно Полонья и Офелья –

Гробокопатели веселья.

Гамлет, хотя весьма угрюм,

Нередко полн игривых дум.

Он смерть позвал на чашку чая

И гостью ждет, беды не чая:

Метнуть звезду под небосклон –

По этой части спец Бэкон.

«Так вот погибель где таится! –

Вопит неверная царица, –

Любовь и мертвых гонит в транс,

Прости мне, сын мой, мезальянс».

Гамлет в ответ: «Во имя Глинки

Утри развратные слезинки».

И лег вздремнуть, изящен, брит,

Ну, истый принц! Ну, истый бритт!

Ценил тиран индийский Арий

Не Коминтерн, – комментарий.

Давно готов к венцу венок,

Но вдруг невеста – наутек.

Ворчат могильщики:

«Красотка! Полезней нам товарищ-сотка;

Что толку с этих молодух,

Когда они пущают дух!»

Гамлет усы расправил лихо,

Отсель пошла неразбериха:

Он жаждет мести, крутит ус

И зябко прячется в бурнус.

Эй, Гамлет, датскай принц любезнай,

К чему с мечом стоишь над бездной?

И коли ежели стоишь,

К чему суешь ты в бездну шиш?

Рвешь сердце нам ты части на три,

Зачитывая на театре

Свой чародейский монолог

И лучше выдумать не мог.

Подобно Чайльду и Гарольду,

Скользишь по сцене, словно по льду,

Профвыдвиженец здешних мест,

Любимчик тронутых невест.

Ползет червяк в свою ячейку,

Как бюст красотки – в душегрейку,

По тезису: сам будь не плох

На рубеже таких эпох.

Смени на кожаное кепи

Рабовладельческие цепи

И кинь смущенным небесам:

«Плевать, я, дескать, сам с усам!»

Заслушав речь, решает вече,

Что тех уж нет, а те далече,

И прозвучал аплодисмент

В двусмысленнейший сей момент.

Стоит принц датский, то есть Гамлет,

Стоит и жмется, мнется, мямлит

И катится через Алтай,

Где протекает Курултай.

Он смерть как гостью поджидает,

И смерть пришла и смерть кидает

Взор на дремучие усы:

«Погодка!.. Вот купила к чаю я чайной колбасы».

ТЕЗУС ВОСЬМОЙ

КАЧЕСТВО РУССО

Перечтя стишки, остался очень доволен и приступил к размышлению. Говорят: «Читатель требует вполне реального, но однако чтоб и не совсем без фантастики. Намотайте это себе хорошенько на ус». Ну, а ежели я, к примеру, безусый от самого рождения? С какой это радости будет безработный человек зря мотаться, наматывая что-либо на отсутствующий под руками предмет. Но, конечно, если иметь притом в виду китовый ус или хотя бы моржовый, либо даже зауряд-бутафорский, каковые отпускаются из парфюмерных магазинов без соблюдения очереди, то окажется, что и безусому природа оставила возможность с грехом пополам наматывать на сей предмет, пущай отсутствующий, то есть фантастический, но в некотором роде и присутствущий, ощутимо-реальный.

Уточним вопрос: что есть собственно ус как таковой? Один волосок – ус? Нет. А три, а четыре волоска? – Нисколько. И вот, осторожно набавляя по одному волоску, вы когда-нибудь вплотную подойдете к целому пучку, а затем, следуя тем же путем, – к несомненному пуку, предстоящему взору как ус. Это есть качество. Отсюда уясняется большое государственное значение количества, которое, как Марксу известно, любит переходить в качество.

Критики не раз подолгу копались в бывших волосах и прочем хламе, подкапываясь к знаменитой марксовой бороде. Но на усы его не посягнул до сих пор ни один злопыхатель. Усы пребывают нетронутыми, девственно-чистыми, как то засвидетельствовал Энгельс, брившийся с Марксом всегда в одной парикмахерской, и другие энциклопедисты, например Дидерот, написавший «Дух беззаконий», и Руссо, признавшийся в конце концов в своей «Исповеди», что его прославленная бородка была русой лишь вследствие частого употребления краски для усов «Вечность», превращающей и рыжего в русого, почему этот Жан Жак и выбрал себе псевдоним «Руссо».

Итак, количество переходит в качество. Здесь герой, утомясь тужиться, затих, задремал. И привиделось ему несметное полчище усищ, усов и усиков всех мастей, размеров и рангов, верхами в парадной форме знаменитых «гусар смерти». Полчище это грозно надвигалось. И кто-то козлиным голоском произнес в самое его ухо: «От усов все качества».

Удивительно это спящему.


ТЕЗУС ДЕВЯТЫЙ

ПОСРАМЛЕНИЕ ИДЕАЛИЗМА

Открывает он широко глаза, видит: Неменяемов. Тот к нему:

– Здорово, брат Корнелиус, каково живешь?

А он в ответ:

– Здорово, Якобус-покойничек, каково прыгаешь?

Неменяемов же, пощипывая бородку, вразумляет:

– Не то, дружище, удивительно, что количество переходит в качество, а тому, девица моя красная, дивиться должно, что о том же записывал настоятель Черемисского монастыря, игумен Паисий: «Если количество ведет к качеству, то и беспрестанное призывание имени Божия, хотя вначале и рассеянное, может привести ко вниманию и теплоте сердечной. Поелику натура человеческая способна усвоять известное настроение путем частого употребления и привычки». Маркс о материи, а Паисий – о натуре человека, о душе его обветшалой, каковая подлежит закону, для материи писанному, чем лишний раз устанавливается тезус о полнейшей материальности человеческой натуры и бесповоротно посрамляется идеалистическая философистика.

– Странно, – промолвил писатель, – был ты, братец, на земле идеалистом, а как в высшие сферы попал, так статус-кво и нарушен: материалистом заделался.

– Что делать, годы свое берут, да и по пословице – век живи, век учи, только тебе моих воззрений не понять, как ты еще не пришел в полный разум. Ничего, в свое время разом придешь, хоть и принято у вас думать, что разом ничего на земле не делается.

– Одолжайся покамест, – сказал писатель и протянул гостю свою простенькую, но изящную, дедовских времен табакерку. Тот молча взял щепотку табаку, засунул в ноздрю, потом произнес задумчиво: «Ну-с», чихнул и был таков. А писатель, словно проснувшись, как следует потянулся, встал со стула и, подойдя к зеркалу, принялся пристально и тревожно разглядывать то место над верхней губой, где полагалось быть усам.


ТЕЗУС ДЕСЯТЫЙ

НАТУРНЫЙ ПЕЙЗАЖ

Усачева улица, на которой проживал Неменяемов, помещается в красной Москве, посередке между Упорным переулком и Укромным тупиком. Жил он себе, да и другим поживал, оставаясь до поры до времени сверхштатным холостяком, сочувствующим строительству в масштабе и прочим лозунгам с правой стороны. Проживал он в определенном доме и в предом определенной квартире, будучи равнодушен в отношении нормальной жилплощади и домашних не к благу устройств. Выражусь пояснее: такое, например, объявление в коллективистической уборной: «Предлагается неукоснительно ходить под себя аккуратно, гигиенически дезинфекцируясь после каждой генеральной нужды водопроводной струей, каковая действует исправно, согласно инструкции МКХ, ежедневно с семи до девяти утра, кроме дней престольных и неприсутственных».

Этим, само собой, пренебрегал Неменяемов и заместо того существовал, не касаясь брачных условностей и предрассудков. Почему и облюбовал он себе юную Ксению, девицу полногрудую с глазками скромными да с губками бесстыжими.

И пошла у них писать губерния. Такая завертелась любовь платоническая, такие страсти пошли ангельские, такие идеальные нежности то с правой, то с левой стороны, что не случись глупого случая, простой непредвиденности, ляпсусной ерундистики, мог бы Неменяемов изъясниться как в общенародной песенке, где на вопрос: «Как твои делишки?» некто отвечает, подмигивая лихо закрученным усом: «Слава богу, ничего, пошли ребятишки".

Но судьба, а не индейка, свою на этот случай идейку имела и судила она по-иному. Вдруг вполне скончался Неменяемов, и само собой прекратила оказывать ему разнообразнейшие ласки полногрудая красотка, томная Ксюша. Чему быть, того не миновать. Кому больше не быть, того уж не миловать.

Такова смерть. И такую ей оборотную сторону мы дали.


ТЕЗУС ОДИННАДЦАТЫЙ

УСАЧЕВ ТУПИК

Смерть работает сдельно во французской на паях парикмахерской «Жан-Жак» парикмахерским подмастерьем. Возможно, что говорит она не «брею», а «брою», как большинство парикмахеров-французов. Ходит она также в должность, есть над ней и начальство, наблюдающее, направляющее, наставляющее и руководящее. Начальство нет-нет потребует ее к себе в шикарный, словно у редактора, кабинет:

– Приготовьте смету и к пятнице извольте представить смертные предположения на ближайший квартал.

Она ж идет вечерком в ближайшую пивнушку с концертным отделением и там за столиком перелистывает красную книжищу «Вся Москва на 1928 г.». Перво-наперво смотрит наименования на «у», кому бы визит нанести: Усагин, Усаковский, Усанов, Усатов, Усатов-Мусатов.

– Вишь ты, – говорит подмастерье, – мало тебе того, что Усатов, – еще и Мусатова приклеил.

Путаники, евразийцы! – Он продолжает: Усачов, Усватова, Усевич, Усенко, Усикова, Усит, Усков, Усманов, Усов, Усолов, Усольцев, Усольцева-Веселаго. Туда ж затесалась, ехидная, видно, бабеночка. Господи, до чего же их все-таки много, чертей полуусатых! – вздыхает смерть и кричит истошным голосом:

– Человек услужающий, еще кружку пива, да поживей!

Потом, решив окончательно выбрать нужные наименования на «у», случайно тычет в Неменяемова и записывает в блокнотик своим вечным пером: «Неменяемов, Усачева улица, дом, номер». И, ничтоже сумняшеся, продолжает за пивком наслаждаться цыганским дребезжанием.

Засим, не попав в переполненный смертниками автобус, плетется он домой, бормоча: «Всё – суета сует. Надоело. Устал». И в душе его продолжается гнусное-прегнусное дребезжанье.


ТЕЗУС ДВЕНАДЦАТЫЙ

САП И ВЕЧНОСТЬ

Чудодейственная краска для усов «Вечность», запатентованная активным помощником одного провизора, Яковом Рацером, продается урби и орби. Но были правительственные сообщения о заболевании на этой губной почве лошадиным сапом по причине изготовления «Вечности» на конском жиру, как равно и губная женственная помада не только придает женщине развратный вид, делая ее как бы хорошенькой, но также изготовляется на конском жиру без примеси витаминов.

Подобные эпидемические случаи способны взволновать и вывести из себя даже хладнокровного покойника. Губки намазаны, их целуют, это никого не беспокоит. Усы накрашены, они поцелуйно щекочут и шейку, и плечико, и много ниже современного дамского туалета. Это никого не беспокоит. И вдруг, пожалуйте бриться. И, как влажным кипящим дыханием зараженной страждущей лошади, невольно поворачивающей к вам искаженное сапом лицо, обдает вас холодно-насмешливым, предупредительнейшим: «Не беспокоит?»

– Беспокоит, беспокоит, беспокоит, – кричите вы про себя что есть духу, в совершеннейшем ужасе, даже упуская произнести это слово, как полагалось бы: «ужус», но вас не слышит никто, кроме разве черной домашней кошки, сочувственно закручивающей пушистый хвост наподобие свежеокрашенного «Вечностью» уса.

«Усы там будем», думаете вы, улыбаясь, как от мертвой петли во время полета. И посапывая, начинаете канитель сначала: кануло тело, а душа, устыдясь обветшалости, спешит обернуться птичкой.


ТЕЗУС ТРИНАДЦАТЫЙ

ИСТОПНИК НЕЧИПОРЕНКО

Неменяемову очень захотелось присутствовать при том, как его будут сжигать в крематориуме. Поэтому, бросив дела и отказавшись от какого-то срочного заседания, он поехал в Москву, где славилось учреждение, рекламировавшее себя следующим манером: «Кремация концессионной фирмы… Сожжение трупов разных полов и социальных происхождений. Дешево! Доступно! Элегантно! Добросовестное и аккуратное исполнение заказов. Жалоб и нареканий от клиентов, наиболее прожженных, никогда не поступало, наоборот – имеем массу благодарственных отзывов и медаль, полученную на сельскохозяйственной выставке. Сожжение только за наличный расчет: кредит портит отношения. Усатым и вусовцам – скидка».

Войдя в помещение, увидел он огромную мусоросжигательную печь, в которой мешал кочергой меланхолический украинец такого вида, словно его зовут Нечипоренко. Ни слез, ни причитаний, ни запаха гари слышно не было. В присутствии вдовы, облеченной в глубокий траур, выгодно оттенявший золотистость ее волос и молочную белизну кожи, тело, раскачав его хорошенько, бросили в печку. Оно не сразу загорелось, но потом, вспыхнув, быстро превратилось в груду пепла.

– Усугробили! – тоскливо, но вместе с тем равнодушно произнес покойный, продолжая наблюдать, как и подобает бытописателю-урнологу.

Когда Нечипоренко специальной лопаточкой извлек пепел и вручил его вдове, Неменяемову показалось, что в пепле находится какой-то небольшой, благородно блестящий предмет. «Наверное, коронка», – подумал он, и стало ему жаль коронки: носить бы ее да носить!


ТЕЗУС ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ

О СКВОЗНЯКЕ

Ксения была ленива, поздно поднималась с постели, умело кокетничала и толково разбиралась во многих сложных вещах. Она любила мужчин и охотно отличала тех, лицо которых украшал длинный нос, так как по ее теории, бывшей, по-видимому, апостериорной, длинный нос служит верным залогом некоторых, до поры до времени скрываемых, но приятно щекочущих достоинств его счастливого обладателя. Мужские усы она признавала, так сказать, лишь «постольку-поскольку».

Все это Неменяемов припоминал, глядя на нее теперь, когда процедура окончена и ей вручен пепел бывшего мужа, ссыпанный в небольшую бронзовую, старинную, кажется, пепельницу. Из-за сквозняка в помещении часть пепла попала на великолепный крепоновый туалет Ксюши. Сдунув с себя незабвенный прах, что она сделала с кисловатой гримаской, юная вдова обратилась к своему спутнику, ибо она была не одна, и, томно прижимаясь к нему, произнесла: «Ты ведь еще любишь свою маленькую девочку?» При этом ее большие глазки небесного цвета приобрели оттенок притворной покорности.

– Стерва! – с нежной бесстрастностью процедил сквозь зубы Неменяемов. – Она и мне всегда говорила точно так: «Ты ведь еще любишь свою маленькую девочку», когда ей срочно требовалась ласка.

Спутник Ксюши мог сойти за парикмахерского подмастерья с таким же успехом, как и за циркового дрессировщика. Он был безвкусно одет, курил трубку, и размеру носа, произраставшего на его лишенном растительности лице, позавидовал бы матерый нежинский огурец старорежимного образца.

– Если это на самом деле дрессировщик, – сказал себе Неменяемов, – то он доказал бы свою предусмотрительность, не забывая при первом удобном случае досыта отхлестать блудливую девчонку, представляющую из себя экзотическую помесь домашней дикой еще кошки и степной, уже объезженной кобылицы.

Наука давно доказала, что никаких сквозняков не бывает, что вера в сквозняк есть спиритуалистическое суеверие и общенародный предрассудок и что сквозняк – это, попросту говоря, сильное и внезапное дуновение ветренного воздуха сквозь ту самую пространственную протяженность, где вами сквозняк ощущаем.

И действительно, Неменяемов бы мог подтвердить, что в данном случае, когда якобы от сквозняка рассыпался по Ксюше незабвенный прах, этот сквозняк был обыкновеннейшим ветром, произошедшим вследствие изданного Неменяемовым по адресу Ксюши звука или восклицания «стерва», которое он произнес в сердцах, почти что в состоянии невменяемости и будучи заведомо трансцендентален.


ТЕЗУС ПЯТНАДЦАТЫЙ

МОЗГИ ФРИ

Оттуда душа Неменяемова кстати проехала в Институт мозгов, чтобы лично удостовериться насчет некоторых вызывавших сомнение обстоятельств. Там ему дали небольшую, вроде спичечной, коробочку, тщательно упакованную и с предостерегающей этикеткой: «Обращаться осторожно! Огнеопасно!» Полюбопытствовав насчет содержимого, Неменяемов вскрыл коробочку в присутствии сонма ученых лаборантов, аспирантов, ассистентов и абонентов.

При беглом взгляде на собственные мозги Невменяемов грешным делом подумал, что они что-то уж очень похожи на бараньи мозги, которые он в виде «фри» не раз едал по ресторациям. Но, присмотревшись и поковыряв пальцем, убедился в том, что мозги эти – те самые, кои ему натурой присвоены, и что никакой фальши нет налицо. Он пощупал место над верхней губой и затем потрогал мизинцем то место в своем глазу, где вооруженному глазу среди глубочайших извилистых линий виднелось некоторое непрерывное мелькание в соединении с сухим потрескиваньем.

– Бацилла индивидуальная, зловреднейшая! – сказал один из ассистентов. – Чего-то нынче разобрало ее: скачет и играет.

– Заскок, – сказал Неменяемов. – Мои собственные, родные, так сказать, заскоки. Ну как тут мозг своим не признать!

Узнаю кобыл блудливых по небесным их глазам,

Сочинителей ретивых узнаю по их умам…

И также – по этим заскокам.


ТЕЗУС СЕМНАДЦАТЫЙ

СМЕРТЬ СМЕРТИ

Тем временем живописец силится изобразить неизобразимое: странную гостью с жилетной бритвой в одной и с четверкой чайной колбасы в другой руке, а также – крупным планом – странного хозяина с запотелыми усами в неутомимой руке, с заскоками в бедной пустой голове и с памятованием в меланхолически-глубоком сердце о человеках, сынах человеческих, страждущих неописуемо от визитов гостьи незваной.

Державное слово не шутка… Смотри, читатель, начало сего повествования. Через посредство слова державного дает нам знать о себе всевышний устав. Вообще со смертью шутить никак не приходится.

Она себе бреет и бреет. И только покрякивает да посапывает. Но, разумеется, и наука не дремлет, и мужи науки свои меры предпринимают. Например, изобретение обессмертивания на срок не свыше пяти лет после операции, путем пересадки обезьяньих волосяных желез.

Ясно, что новейшая наука, установив общеобязательность бритья, шагнула далеко вперед по сравнению с крепостнически-феодальным строем, когда не было ни настоящей дифференциации, ни саморежущих бритв, и тамошние граждане, не подозревавшие того простого факта, что они граждане, не только не брили усы и бороду, но щеголяли то эспаньолками, то а-ля-анрикатр, то на манер запорожцев за Дунаем. И все это только вносило полнейшую сумятицу в отношения, увеличивая эпидемическую смертность и наклонность к индивидуализму, то есть усугубляющей розни.

Теперь же даже многие дамы привыкли очень охотно выбривать себе волоса, густо населяющие ихнее прекрасное тело по всем окрестностям, урби и орби. Как маломощный пол, они, естественно, действуют украдкой, частенько прибегая к помощи наилучшего депиляториума «Вечность», что общедоступно, малоболезненно и не содействует развратному подходу, в смысле взаимного времяпрепровождения.

Смерть, не надо забывать, покамест еще сильна, весьма сильна. Она безусловно сильнее всех прочих зверей, кроме разве дикой домашней кошки, зараженной сапом. Но погодите: найдется и на смерть управа. Какая? Очень просто: профессиональный союз работников парикмахеров, где этот животрепещущий вопрос, заставляющий все живое трепетать, как трепещет среди океанов колеблемый ураганом одинокий китовый ус, – где этот, говорю я, вопрос уже несколько лет как всесторонне пробривается, то есть прорабатывается.

Тогда пресловутое «жало» смерти станет попросту отменно-жалким, и восклицание прошедшего в пустыне искус святого Антониуса: «Смерть! Где твое жало?» заменено будет безыскусственным восклицанием: «Смерть, мне тебя жалко!»

Итак, вооружимся не бритвой, а терпением. И не упустим зарубить у себя на носу: лишь потерявший голову по усам своим плачет.


Москва. Январь 1928 г.

Приложения