— не для таких, как Джимми, конечно, а для шикарной публики,— подальше «Бижу никл одеон» с пианолой у входа, потом обувной магазин «Бон марше», в котором без конца объявлялись распродажи: то по случаю пожара, то по случаю переезда в другое помещение или же банкротства; затем Кино-дворец Липского с коричнево-желтым ковбоем на фасаде, скачущим во весь опор, держа желто-красную девицу в объятиях, и, наконец, бакалейная лавка Грогана на углу. И во всех витринах были выставлены плакаты с портретом кандидата и объявлением о том, что в воскресенье в восемь часов вечера он выступит в здании лисвиллской Оперы с речью: «Война, ее причины и борьба за ее прекращение».
Джимми Хиггинс старался смотреть на эти плакаты с видом сдержанного достоинства, но в душе его поднималось неудержимое чувство радости: ведь это он, Джимми, вел переговоры с владельцами магазинов и добился, чтобы те согласились, хотя и довольно неохотно, выставить плакаты.
Он шел и думал о том, что сегодня во всех городах Германии, Австрии, Бельгии, Франции, Англии миллионы, десятки миллионов рабочих соберутся на митинги протеста против кровавой бури войны, разразившейся над миром. Клич раздастся в Америке — он понесется от Нового Света к Старому, призывая рабочих подняться и сдержать свою клятву: предотвратить это преступление против человечества. У него, Джимми Хиггинса, нет дара убеждать, он не может заставить людей прислушаться к его словам. Но зато он помог жителям города услышать человека, который обладает таким даром и сумеет растолковать рабочим, что послужило причиной этой мировой катастрофы.
То был кандидат их партии на пост президента. Предстояли, правда, всего лишь выборы в конгресс, но этот человек столько раз бывал кандидатом на пост президента, что никто и не представлял себе его иначе как в этой роли. Его избирательные кампании, можно сказать, длились по четыре года каждая — от выборов и до выборов; он исколесил страну вдоль и поперек. Миллионы людей слышали его пламенные речи. И как раз сегодня, когда кандидат должен был выступить с речью в лисвиллской театре, военные и денежные тузы Европы решили погнать своих рабов на бойню. Не удивительно, что социалисты провинциального городка были в таком волнении!
Джимми Хиггинс свернул за угол и вошел в «буфетерию» Тома; поздоровался с владельцем, сел у стойки и заказал себе кофе и несколько булочек, которые почему-то назывались «грузилами», хотя скорее их надо было бы назвать «поплавками»—столько в них было воздуха, в этих булочках. Набив себе рот, Джимми взглянул, не снял ли Том, чего доброго, плакат с объявлением о митинге. Ведь этот Том — католик. Между прочим, Джимми приходил сюда отчасти для того, чтобы поспорить с ним и его клиентами насчет эксплуатации и прибавочной стоимости.
Однако на этот раз, еще до того как начался традиционный спор, Джимми огляделся по сторонам. В глубине комнаты стояли четыре накрытых клеенкой столика, где подавались блюда на заказ. За одним из них сидел человек. Джимми взглянул и вздрогнул так, что едва не расплескал кофе. Не может быть! И все же... Ну, конечно! Как не узнать это лицо! Лицо средневекового подвижника, худое, аскетическое, но вместе с тем не лишенное мягкости, присущей человеку нового времени. И потом эта лысая маковка, сияющая над венчиком волос, словно месяц над прерией. Джимми пристально посмотрел на портрет кандидата, который венчал собою гору пирожков, потом снова на человека за столиком; тот поднял глаза, и взгляд его встретился со взглядом Джимми, полным благоговейного изумления. В этом взгляде была целая повесть, и притом такая красноречивая! В особенности для кандидата, который разъезжает по всей стране, произнося речи, и привык, что его то и дело узнают по плакатам незнакомые люди. Губы его дрогнули в улыбке, и Джимми встал, поставил трясущейся рукой чашку с кофе и положил свое «грузило» на стойку.
IV
У Джимми не хватило бы храбрости подойти, если бы тот, другой, не улыбнулся — усталой, но открытой и приветливой улыбкой.
— Здравствуйте, товарищ! — произнес он, протягивая руку, и мгновение, пока длилось это рукопожатие, было самым небесным в жизни Джимми, самым счастливым.
— Но ведь вы должны были приехать в пять сорок две!..— выпалил Джимми, обретя дар речи.
Как будто кандидат и сам этого не знал! Дело в том, объяснил он, что ему не удалось выспаться ночью, и потому он приехал пораньше — урвать для сна часок-другой днем.
— Понятно! — сказал Джимми и добавил: — А я узнал вас по портрету.
— Да? — вежливо удивился тот.
В голове у Джимми все на свете перемешалось, и он тщетно силился сказать что-нибудь такое нужное, важное.
— Вы, наверно, хотите повидать кого-нибудь из комиссии?
— Нет,— ответил кандидат.— Я хочу сначала позавтракать.
И он принялся за бутерброд и молоко.
Джимми был настолько ошеломлен, что так молча и просидел, как истукан, пока кандидат не закончил своей трапезы. А после этого, не найдя ничего лучшего, спросил
еще раз:
— Вы, наверно, хотите повидать кого-нибудь из комиссии?
— Нет,— последовал ответ,— я хочу посидеть здесь и поговорить с вами, товарищ... товарищ?..
— Хиггинс.
— Товарищ Хиггинс — если, конечно, у вас есть время.
— Да что вы! — заволновался Джимми.— Да у меня сколько угодно времени. Только ведь комиссия...
— Оставьте вы эту комиссию в покое, товарищ Хиггинс. Знаете, сколько комиссий я перевидал за эту поездку?
Джимми, разумеется, не знал, а спросить не хватало смелости.
— Никогда, верно, не задумывались, каково это быть кандидатом? Ездишь вот так с места на место, и кажется, будто каждый раз произносишь одну и ту же речь, и спишь в одном и том же отеле, и встречаешься с одной и той же комиссией. А ведь для каждой аудитории твоя речь новая, и сказать ее надо так, словно произносишь ее впервые. И потом ведь комиссия состоит из самых преданных товарищей. Они, можно сказать, не жалеют ничего ради нашего дела. Им не скажешь, что они, мол, решительно ничем не отличаются от любой другой комиссии, или что ты устал, как собака, или что у тебя, скажем, голова болит...
Джимми сидел, глядя во все глаза и храня благоговейное молчание. Не будучи человеком начитанным, он никогда не слыхал, как «тяжек венец избранника». Впервые довелось ему заглянуть вглубь величия.
Кандидат продолжал:
— К тому же эти вести из Европы. Мне нужно еще прийти в себя... собраться с силами...
Голос у него стал глухим, и Джимми казалось, что все горести на свете заключены в усталом взгляде его серых глаз.
— Я, пожалуй, пойду,— сказал Джимми.
— Нет, нет! — запротестовал кандидат, встряхнувшись и придя в себя. Он заметил, что Джимми забыл про свой завтрак.— Несите-ка сюда ваше кофе и все остальное,— сказал он; и Джимми принес свою чашку и проглотил остатки «грузила» на глазах у кандидата.
— Мне нельзя говорить,— сказал тот.— Слышите, совсем охрип. Лучше вы говорите. Расскажите о вашей организации. Как тут у вас идут дела? Это была та единственная тема, на которую Джимми мог говорить, это было то, что владело его душой и мыслями. И, набравшись мужества, он начал рассказывать.
Лисвилл — типичный промышленный городок, с бутылочным и пивоваренным заводами, фабрикой ковров и крупным машиностроительным заводом «Эмпайр», которому Джимми отдает еженедельно шестьдесят три часа своей жизни. Конечно, рабочие еще не пробудились по-настоящему, но жаловаться не приходится—движение растет. В местном отделении партии уже ни мало ни много, а сто двадцать членов, хотя по-настоящему рассчитывать можно человек на тридцать.
— Всюду так,— заметил кандидат,— всегда лишь небольшая кучка самоотверженных людей двигает все дело.
Затем Джимми рассказал о предстоящем митинге. Немало было у них хлопот и затруднений. Полиция неожиданно решила ввести в силу закон, запрещающий разносить по домам объявления, хотя универсальному магазину Айзэка она позволяла извещать таким образом своих клиентов. Полицейская мера была восторженно встречена местными газетами — «Геральд» и «Ивнинг курир». Оно и понятно: ведь если нельзя разносить объявления, их придется печатать в газете. Кандидат улыбнулся— он-то знал, что такое американская полиция и что такое американская пресса.
Уже два дня на заводе нет работы. Это время не пропало даром — Джимми ходил по магазинам, уговаривая хозяев поместить у себя в витринах объявление о митинге. Был он и у старого шотландца в конторе по продаже недвижимости,— вот там, напротив. «Убирайся!» — сказал тот.
— И я решил, что и в самом деле мне лучше убраться подобру-поздорову,— рассказывал Джимми.
А потом, расхрабрившись, Джимми пошел в Лисвиллское отделение Первого национального банка. Какой-то джентльмен прохаживался по залу. Джимми подошел к нему и протянул один из плакатов с портретом кандидата. «Вы не поместите вот этот плакат у себя в окне?» Тот взглянул — сначала сердито, но потом улыбнулся. Видно, человек ничего себе, хороший. «Сомневаюсь, чтобы мои клиенты стали поддерживать вашу затею»,— сказал он.
Но тут Джимми взял его в оборот: пусть он купит несколько билетов, он узнает много полезного о социализме, и тот — представляете? — возьми да и выложи целый доллар!
— Потом оказалось, что это был Эштон Чалмерс, сам председатель правления банка!—заключил Джимми.— Знай я это тогда, я бы, верно, струсил.
О самом себе Джимми и в голову не пришло рассказывать — он просто старался чем-нибудь занять усталого кандидата, отвлечь его от тягостных размышлений о войне, нависшей над миром. А кандидат, слушая Джимми, чувствовал, как на глаза его навертываются слезы. Он смотрел на сидевшего перед ним худого, сутулого, низкорослого человека: одно плечо у него ниже другого, редкие рыжеватые усы мокры от кофе, зубы почернели, искрошились, а грязь и машинное масло так глубоко въелись в узловатые пальцы, что бесполезно пытаться отмыть их; костюм на нем изношен и потерял всякую форму, целлулоидный воротничок потрескался, а галстук висит, как тряпка. На улице таких людей не замечают, проходят мимо, даже не взглянув на них. А между тем кандидат видел в этом человеке одного из безвестных героев движения, которому предстоит преобразовать мир.