Весь смысл системы заключения под открытым небом Джоанна поняла не сразу. Ее привезли поздно вечером, когда было уже относительно прохладно, и она даже обрадовалась: не придется сидеть в какой-нибудь душной камере, по крайней мере свежий воздух. Но это было ночью, а к обеду следующего дня у нее уже голова раскалывалась от боли и глаза казались запорошенными битым стеклом.
Она нашла себе место в углу и сидела неподвижно, держась очень прямо — так, чтобы затылок едва касался стены. В таком положении боль распределяется как-то равномерно, а стоит немного опустить голову или склонить ее набок, и боль сразу как бы стекает к одному месту и становится совершенно непереносимой, способной довести до безумия.
Немного помогает, если отвлекаться. Например, читать про себя Гарсиа Лорку, или Рубена Дарио, или Габриэлу Мистраль. Или просто вспоминать имена бейсбольных чемпионов Колумбия Юниверсити, или хотя бы лица продавцов в той аптеке на 216-й улице, куда она обычно забегала съесть яичницу с ветчиной или выпить кока-колу. Впрочем, нет. О кока-коле думать нельзя.
Есть целый ряд вопросов, напоминание о которых— табу. Обычно это вопросы совсем другого порядка, чем кока-кола; гораздо, неизмеримо более важные. Например, твой ребенок, твой маленький Мигелито, которому не суждено жить. Удивительно, что и ребенок и кока-кола одинаково подпадают под одну категорию запретных тем. «Forbidden topics», как говорят наши друзья янки; темы, о которых нельзя думать, чтобы не сойти с ума или не захотеть пить еще больше. Тоже такое странное сопоставление: сойти с ума или захотеть пить! Что ж, нужно пройти соответственную подготовку для того, чтобы понять связь между этими двумя понятиями: жажда и безумие. Этого не поймешь у себя дома, где можно в любой момент пройти на кухню и распахнуть тяжелую бесшумную дверцу холодильника. Впрочем, холодильники, лед — это тоже табу.
Можно думать о Мигеле. Раньше нельзя было, а теперь можно. Обреченные на смерть имеют право думать о мертвых, не ощущая при этом никакой вины. Пока ты живешь, ты виновата перед ним уже самим фактом своего существования, а когда этот факт на твоих глазах превращается в фикцию, тогда совсем другое дело. Тогда ты можешь думать о нем и говорить с ним, как равная с равным.
Я рада за тебя, Мигель, милый. Будь ты сейчас здесь — тебе было бы очень, очень тяжело. Тяжело вдвойне, за себя и за меня. А так… Я надеюсь, что тебе не было очень больно. У тебя не болела голова, тебе не хотелось пить. Ты не видел перед собой этих раскаленных добела стен. Их ведь видно даже с закрытыми глазами, сквозь веки. Она такая тонкая — кожа человеческих век, она должна была бы быть светонепроницаемой, как черная бумага от фотопленки. Я так за тебя рада, мой Мигелито! Надеюсь, тебе было не очень больно — прошло ведь всего две-три минуты…
Я не выполнила твою волю, но ты же знаешь: я делала все, что могла. Конечно, не нужно было идти в лавку, но человек забывает об осторожности, когда ему так хочется есть. Мне тогда очень хотелось есть. Сейчас тоже. Почти так же, как и пить. Но теперь это ненадолго. Здесь все время умирают, каждый по-своему. Лучше всего умирают крестьяне, ладинос. Они просто ложатся и умирают молча. А та женщина, — кажется, жена какого-то муниципального советника, — она умирала плохо. Долго и плохо. Умирать нужно учиться у простых людей, это я поняла еще в госпитале. Я постараюсь умереть так, чтобы тебе не было стыдно за меня, мой любимый…
Да, скоро мы увидимся. «Услышишь, как роют могилу рядом с тобою, уснула другая и в мертвый вступает град. Я подожду, пока меня не засыплют землею, и будем мы говорить хоть вечность подряд…»[66] Порознь нам все равно не быть. Где ты, Кай, — там и я, Кайя…
Вечером к ней подобрался паренек в комбинезоне, когда-то замасленном, а сейчас просто невероятно грязном и рваном.
— Ола, чика, — общительно сказал он, присев рядом. — Ну как? Лучше сейчас? Днем у тебя вид был поганый, я уж думал, ты не дотянешь.
— Сейчас лучше, спасибо… — Джоанна едва шевельнула губами.
— Ну, это хорошо. А я уж думал, ты загнешься. Ничего, ночью здесь жить можно, до утра надышимся на весь день. Воды вот только маловато, а так ничего. Слушай, тебя за что взяли? Ты чем вообще занимаешься? Занималась, я хочу сказать.
Джоанна слабо улыбнулась: поправка была существенной.
— Я была журналисткой. А взяли меня за одну статью.
— А, ну за это не расстреляют. Подержат и выпустят, ты не вешай нос. Знаешь, я все равно отсюда сбегу, так, может, у тебя есть кто из родичей, ну, или там знакомых — похлопотать, — так я передам. А то ведь теперь как бывает — возьмут человека, и никто не знает, что с ним. Может, твои думают, что тебя пума сожрала, а ты тут сидишь…
Джоанна качнула головой — едва заметным движением, чтобы не разбередить немного притихшую боль.
— Спасибо, но у меня никого нет, кто мог бы хлопотать. А вы… вы думаете, это возможно — бежать? Как же отсюда убежишь? Такие стены…
— Ты-то не убежишь, ясно, для этого нужно быть мужчиной, — отозвался паренек не без гордости. Потом он понизил голос: — У меня есть нож! Настоящий кинжал, понимаешь? Мне удалось пронести под мышкой, они дурачье были пьяные, даже не обыскали. Ты понимаешь, это самое главное — неожиданность… Они уверены, что ни у кого нету оружия, и поэтому не боятся. На допрос иногда ведет один конвоир, а идти нужно целый километр, до старых казарм. С ножом я свободный человек… Пускай только поведут! А не вызовут, так я сам напрошусь, скажу, что знаю важное. Это ерунда, лишь бы вот только один конвоир…
Парнишка задумчиво вздохнул, почесал босую пятку об асфальт, потом посмотрел на девушку.
— Так ты говоришь, против них писала… Я так и думал, что ты из таких. Из политиков.
— Какой я политик! — тихо отозвалась она. — А вас за что арестовали? Просто так?
Паренек обиделся.
— Просто так! Много ты меня знаешь. Я, может, такого им наделал… Только они-то не знают, ясно. А то бы сразу к стенке! Взяли по подозрению, понимаешь? Ну ничего, пока разберутся, я уйду. Вообще-то можно и с двумя конвоирами справиться, если быстро действовать… Так, чтобы совсем неожиданно, понимаешь?
— Вас уже водили на допрос? — помолчав, спросила Джоанна.
— Нет, я тут недавно. Тут иногда по две недели не вызывают, вот что плохо. Я у тех расспрашивал, кого водили.
— А на этих допросах… не бьют?
— Да как когда! Зависит, какое обвинение и кто допрашивает. Ну, а в общем… по настроению. А ты что, боишься?
— Боюсь, — тихо сказала Джоанна.
— Ну, понятно… А ты не бойся, понимаешь? Нужно разозлиться, тогда ничего не страшно. Мне вот при аресте здорово всыпали, а я так разозлился, почти ничего и не почувствовал! Ну, почувствовал, конечно… Но не так, чтобы уж очень. Я теперь ничего не боюсь.
— Вам хорошо, — сказала Джоанна, — вы умеете разозлиться и ничего не чувствовать… а я не умею. Вообще я не переношу никакой боли. Конечно, я боюсь, но что я могу с собой сделать! Меня сразу после ареста допрашивали в командансии, в Халапе, — комендант почему-то решил, что я знала местных профсоюзных деятелей, и спрашивал, куда они убежали. А я ведь действительно ничего не знала, я ведь не здешняя. Так он сказал: «Ты лучше не фокусничай, мы все равно выколотим из тебя любое признание, какое захотим». Правда, потом они ничего со мной не сделали и отправили сюда. Но раз они сами говорят такие вещи, как я могу не бояться?
Паренек посмотрел на нее с сожалением и покачал головой.
— Эх ты, а еще в газете пишешь… Ты держи себя в руках, а то будет плохо. Здесь распускаться нельзя, это главное… Пугать они тебя будут по-всякому, это ихнее ремесло — людей пугать, а ты не слушай, и все!
Он помолчал и спросил:
— Тебе сколько лет?
— Двадцать три…
— У-у-у… Я думал, меньше. А зовут как? Хуана? Меня — Педро. Ты чего ж это, — он кивнул на ее руку без обручального кольца, — еще не замужем?
— Моего мужа убили, — сказала Джоанна, — две недели назад.
— Простите, — смутившись, пробормотал паренек, сразу перейдя на «вы». — Я не знал, сеньора… Ваш муж тоже писал против них?
— Вообще он был членом ГПТ, но он погиб при воздушном налете. Педро, не нужно называть меня сеньорой, и давай говорить друг другу «ты». Хорошо?
Голос ее вздрогнул. Она почувствовала вдруг, как ей нужна, как предельно необходима простая человеческая дружба — именно здесь, в этом аду, во власти тех, от кого она не могла ждать никакой пощады.
— Хорошо, — кивнул Педро, поняв ее состояние. — Будем друзьями, Хуанита. Ты не бойся, со мной не пропадешь! Я буду отдавать тебе половину своей воды, хочешь? А я пью совсем мало, я себя приучил…
Ее вызвали на шестой день, около десяти утра. Солнце было уже высоко; Джоанна сидела на своем месте с закушенными от боли губами, прислушиваясь к нарастающей ломоте в висках. Кто-то выкрикнул ее имя, но она не придала этому никакого значения — звуковые галлюцинации мучили ее теперь постоянно. Через минуту к ней пробрался Педро.
— Хуанита, — сказал он, трогая ее за плечо, — Хуанита, тебя зовут! Слышишь?
Она открыла глаза и явственно услышала, как от ворот выкликали:
— Джоанна Монсон! Кто здесь Джоанна Монсон?
— Слушай, Хуанита, — зашептал Педро ей на ухо, — я не думаю, чтобы они с тобой что сделали, но знаешь… на всякий случай возьми это, а? Ты встань сначала, вот так…
Он помог ей подняться и, встав вплотную, чтобы никто не видел, сунул ей в руку нож с грубо сделанной рукояткой и коротким, остро отточенным лезвием.
— Спрячь скорее… за пазуху, что ли…
Джоанна слабо улыбнулась и покачала головой.
— Спасибо. Педро, — прошептала она, возвращая ему оружие. — Спасибо, я понимаю, чем ты для меня жертвуешь, но не нужно. Ты должен бежать, понимаешь? А я все равно не умею им пользоваться… Прощай, Педро. Когда будешь на свободе, отомсти им за все! Прощай..
Она поцеловала его в щеку и пошла к воротам, откуда все настойчивее выкликали ее имя.