Джойс — страница 33 из 113

Крайне интересно, что «Личины» Станислаус расхвалил как овладение Джойсом «русской способностью уводить читателя в путешествие от сознания к сознанию (intercranial journey)». Джойс был польщен, но тут же, как обычно, принялся выяснять, чем он, собственно, так польщен:

«Твое замечание… заставило меня задуматься, что, черт возьми, подразумевается, когда говорят „русское“. Возможно, ты имеешь в виду некую честно грубую силу письма, но из того русского, что я прочел, это не кажется исключительно русской чертой. Главное, что я обнаружил почти во всех русских, это четкий инстинкт кастовости. Конечно, я не согласен с тобой касательно Тургенева. Он не кажется мне намного превосходящим Короленко (ты читал что-нибудь его?) или Лермонтова. Он немного скучен (и неумен), а временами театрален. Думаю, что многие восхищаются им, потому что он „джентльменист“, также, как многие восхищаются Горьким потому, что он „неджентльменист“. Кстати, о Горьком — что ты о нем думаешь? Он очень популярен у итальянцев. Что до Толстого, и тут я с тобой не согласен. Толстой — великолепный писатель. Никогда не бывает скучен, туп, утомителен, педантичен, театрален. Все остальные ему по плечо. В качестве христианского святого я его не воспринимаю. Я считаю, что он обладает подлинно духовной природой, но я подозреваю, что он говорит на самом лучшем русском с санкт-петербургским акцентом и помнит, как звали его прапрадедушку (я обнаружил, что это лежит в основе феодального искусства России)».

Создавая новую даже для себя литературу, чувствуя, что решает задачи, новые для ирландской и даже английской словесности, он не переставал думать над проблемой, неспособной отбить желание работать лишь у очень мощных натур: кто сможет издать написанное им. Размышления эти оставались без ответа девять лет. Поначалу Джойс решил, что дело только в нем — «я не могу писать, не оскорбляя людей». Но именно жесткий натурализм его рассказов скреплял талант и материал. Прежде чем послать их Гранту Ричардсу, Джойс тщательно выверил все детали. Станислаус выяснял, могут ли священника хоронить в облачении, как отца Флинна из «Сестер»; могут ли муниципальные выборы проходить в октябре; относилась ли полиция на станции Сидни-Пэрэйд к дивизиону «Д», можно ли при несчастном случае вызвать городскую скорую на станцию — для «Прискорбного случая»; через государственный или частный подряд снабжают полицию продовольствием — «После гонок» и т. д. Автор поясняет, что книга была написана «по большей части в манере скрупулезной мелочности», оттого и «особый запах распада, который, надеюсь, поднимается над моими рассказами».

Разумеется, поднимается, но в «Дублинцах» главное не это, как и не желчный юмор. Одна из главных драм внутренней жизни Джойса-писателя в том, что он очень быстро перерастал написанное им же. Ничто в жизни не существует в клинически чистом виде, и зрелость автора видна даже в небольшом эпизоде «Аравии», где мальчика, разрываемого «болью и гневом», вдруг привлекает кокетливая болтовня юной продавщицы с двумя кавалерами и вся невыносимость происходящего странным образом смягчается мелодикой дублинской речи… В «Прискорбном случае» мистер Даффи, живя в Дублине, эмигрирует в комнату пригородного пансиона, зная, что он, как все дублинцы, «изгнан с праздника жизни». Жалость, которую Джойс испытывает к ним и очень редко выпускает на поверхность, помогает отразить этот тоскливый голод, мучающий в Дублине всех.

Он закончил «Камерную музыку» и «Дублинцев». Правда, ко второму изданию он добавит еще три рассказа, в том числе и «Мертвых». Он уже написал пятьсот страниц «Стивена-героя», изрядно продвинулся в немецком и датском, одновременно «исполняя непереносимые обязательства своего положения и надувая двух своих портных». Давление мыслей о том, что он единственная опора ничего не умеющей женщины и младенца, толкнуло его в новые запои; но внутренне он все равно старался найти точку опоры и вынести всё.

Такой опорой или важнейшей ее частью был брат. Станислаус мог быть редким занудой, они с Норой не любили друг друга, но он с детства слушал и понимал Джеймса, и критика его была критикой любви. Еще осенью 1905 года Джойс предложил брату поселиться вместе. В школе Берлица появилась вакансия, уехал второй преподаватель-англичанин, Артифони искал замену, тем более что холода влекли больше учеников к теплу класса. Нужно было немедленное согласие Станислауса или его отказ.

Двадцатиоднолетнему юноше решиться было нелегко. Дублин он ненавидел, однако не был уверен, что настолько сильно. Однако дальнейшее вряд ли сулило что-то кроме места клерка шиллингов на 12–15 в неделю, да еще пришлось бы содержать на них сестер, и даже при этом ему не хотелось оставлять их. Но то, что предстояло ему в Триесте, пленяло неизвестностью, да и преподавать английский было наверняка не так унизительно, как с университетским дипломом заполнять ведомости. Ему было понятно, что брат распорядится и его деньгами, и его способностями, но место, где был Джеймс, было и его местом. Джойс перестал донимать его уговорами, но Станислаус и сам был почти готов к отъезду. Позже он чаще утверждал, что прежде всего хотел помочь старшему брату, но даже самые щадящие предположения не убеждают, что он мог сделать карьеру в Дублине. Скорее он хотел быть спасенным и спасался.

Как только решение было принято, Джойс обрушивает на брата десятки наставлений: как экономнее всего телеграфировать о приезде, как одеться, как разослать наивозможно точно деньги в промежуточные пункты. Вооруженный этими знаниями, Станислаус отбывает из Дублина 20 октября 1905 года.

Глава двенадцатая БРАТ, ИЗДАТЕЛИ, ВИНО

I am haunted by the numberless island, and a many a Danaan shore…[48]

До Триеста добираться пришлось несколько суток. Свирепая экономия переросла в морскую болезнь на переправе через Ла-Манш, отсиженные ноги и ломящую спину из-за сидений в немецких и австрийских вагонах третьего класса и многое другое, столь же неромантичное.

Обоснованно считая, что на перроне его никто не встретит, Станислаус за десять дней поужинал всего дважды — парой чашек кофе, яичницей и, едва не пробив брешь в бюджете, кружкой пива. Но Джеймс встретил его на вокзале, обнял и произнес в общем-то двусмысленный комплимент: «Ты так изменился, что на улице я бы прошел мимо».

Брат, одетый согласно предписаниям Джеймса «респектабельно», выглядел зрелым мужем. В двадцать лет он старался вести себя как сорокалетний, и до известной степени это ему удавалось. Сдержанные манеры, невысокая широкоплечая фигура вызывали то впечатление устойчивости, которого Джойсу, высокому, узкоплечему, нервному, всегда недоставало. Позже, когда Станислаус из-за своих резких высказываний попадал в неприятности сначала в империи, а потом при Муссолини, друзья сравнивали его с Катоном. Для своего разгульного брата-Моцарта он стал добровольным стражем и необъяснимым контрастом.

Однако под солидным обличьем он еще долго оставался мальчишкой — встревоженным, выдающим неуклюжесть за мужественность, томящимся по сочувствию и признанию, интеллектуальному равенству, которых брат ему предоставить не мог.

Едва успев разместиться в комнатке, которую отвела ему добросердечная синьора Канарутто, Станислаус открыл дверь брату, заглянувшему посмотреть, как он устроился, и заодно известить его, что у них с Норой один чентезимо на троих, так что не осталось ли у него денег?.. На следующий день Джойс-младший заступил на должность в «скуола Берлиц», жалованья положили ему 40 крон, что равнялось 33 с половиной шиллингам в неделю. Он согласился, что Джеймс может использовать его жалованье на домашние расходы, и несколько недель оставался без денег, как только они выходили из кассы. Чтобы упростить процедуру, Джеймс просто подписывался в расходной книге за Стэнни и получал его деньги.

Прибавив это к 42 кронам Джеймса, они получали три фунта восемь шиллингов четыре пенса. Очень и очень приличная сумма, если тратить ее обдуманно, чего с Джойсом никогда не случалось. Ужины, пусть и в дешевом ресторанчике, где встречались местные социалисты, покупка книг, вина, пусть опять недорогого, и вернулся баланс на грани бедности — очевидно, в, давно знакомом состоянии Джойс чувствовал себя увереннее. Он одолжил у Станислауса брюки и обжился в них; Стэнни поначалу считал подобные веши нормой, затем стал чувствовать недовольство и под конец уже серьезно оскорблялся. Джеймс явно был уверен, что незачем устанавливать пределы самопожертвования ради гения, особенно ради семьи гения. Уважение и преданность Станислауса прорастали шипами возмущения и страданий.

Семейная жизнь вчетвером оказалась еще тяжелее, чем втроем. Они начали серьезно раздражать друг друга. Пьянство Джеймса отражалось на всех. Нора и Франчини-Бруни обрадовались было приезду Стэнни, потому что он теперь по вечерам стоически разыскивал брата и приволакивал его домой, хотя сначала должен был обойти все рабочие кабачки Читта-Веккиа. Для Джойса приезд брата не обернулся чудесным избавлением, скорее наоборот — он чувствовал, что вот-вот все уныло наладится и успокоится и та сеть, от которой он увернулся в Ирландии, вяжется теперь им самим для себя самого. Странно — ту же тоску, хотя и без семьи, описывает Стендаль, назначенный французским консулом в Триесте в 1831 году.

Когда же все было нормально, Станислаус томился, глядя на Джойса, Нору и Джорджо. Открытка, посланная им Кэтси Мюррей, описывала, как ему снова хочется услышать печальную сирену маяка Пиджн-хауз в туманную ночь. Больше всего его заботило то, что Джеймс почти перестал с ним говорить. Джеймс тоже писал тете Джозефине, что он, как и Ибсен, собирается уйти от жены, но скорее затем, чтобы многоопытная миссис Мюррей переубедила его — письмо отправлено 4 декабря через сутки после высылки «Дублинцев» Гранту Ричардсу для прочтения. Как это часто бывает, и не только с Джойсом, выписанное намерение стало блекнуть, успокаиваться и успокоилось совсем. Это был первый из двух серьезных кризисов его супружеской жизни.