Джойс — страница 97 из 113

2 февраля 1932 года не стало в этот раз счастливым днем. С утра Лючия была раздражительна и ссорилась по пустякам со всеми, а к вечеру в гневной истерике кинулась на мать со стулом наперевес. Нора была перепугана, и только Джорджо сумел вызвать такси и увезти сестру в психиатрическую клинику, где она была оставлена на несколько дней и вернулась сравнительно спокойной. Можно представить, в каком состоянии духа Джойс приехал к Жола на рю де Севинье. На стол подали пирог с пятьюдесятью свечами, а посередине был сине-белый сахарный «Улисс», но Джойс смотрел и не видел.

15 февраля Хелен Джойс, с огромными трудностями выносившая дитя, родила мальчика. Его назвали именами двух людей — вымышленного и мертвого: Стивен Джеймс Джойс. Но дед Джеймс решил, что мальчик сменил на этом свете своего деда. Одно из последних и самых лирических его стихотворений написано в этот самый день:

ЕССЕ PUER

Из бездны веков

Младенец восстал,

Отрадой и горем

Мне сердце разъял.

Ему в колыбели

Покойно лежать.

Да снизойдет

На него благодать.

Дыханием нежным

Теплится рот

Тот мир, что был мраком,

Начал отсчет.

Старик не проснется,

Дитя крепко спит.

Покинутый сыном

Отец да простит![152]

К удивлению многих, Джон Джойс оставил старшему сыну наследство. В дублинской книге общественных записей значится запись «665 фунтов, девять шиллингов, ноль пенсов».

Глава тридцать четвертая ДОЧЬ, БЕЗУМИЕ, НАДЕЖДЫ

And should some crasy hand dare touch a daughter…[153]

Вопрос, связывать детей с религией или не связывать, в тридцатых годах XX века был достаточно болезненным не в силу запрета, а как раз по причине свободы выбора. Джойс в свое время принял решение в куда более агрессивной общественной среде и нес все последствия своего поступка. Но теперь он обернулся к нему совершенно неожиданной стороной.

Умилительные радости воспитания внука Джойсу не достались — Джорджо и Хелен известили его, что собираются крестить Стивена, и Джойс решительно воспротивился. В свое время он наслушался упреков, что не дает детям религиозного воспитания. Отвечая, что в мире сотни религий и он не может лишать детей возможности выбрать свою, Джойс в общем не кривил душой. Но тут все было иначе — его собственного внука собирались повергнуть в то самое рабство, из которого он бежал. Сын и невестка не стали спорить, но с помощью Падрайка и Мэри Колум отнесли младенца в церковь, а Эжен Жола был восприемником у крестильной купели. От Джойса это скрыли. Когда Бирн был в Париже, они с Джойсом изрядно выпили, и Джойс принялся рассказывать, как родители не могли решить, крестить его внука или обрезать. Жола со смехом добавил:

— Поэтому они его крестили…

Джойс вздрогнул:

— Крестили?

Жола хватило ума, чтобы выдать свою оговорку за шутку, и Джойс узнал правду через несколько лет, но тогда ему стало не до нее — снова начались проблемы с Лючией, домашними средствами уже неодолимые. Собственно, заниматься ими следовало много раньше, но Джойсы повторили ошибку множества родителей.

Три года назад, когда Беккет стал появляться в парижской квартире Джойса и работать с ним, Лючия влюбилась в молодого красивого ирландца, в его причуды и рискованные шутки. Он не был беззаветным тружеником, как ее отец, — Пегги Гуггенхайм сравнивает его с молодым Обломовым, который не мог заставить себя встать с постели раньше полудня, вяло преодолевая ту самую ennui[154], которую превосходным парижским диалектом описал на страницах «В ожидании Годо». Джойс и Беккет с удовольствием обменивались молчанием, сидя в одинаковых позах: Беккет очень скоро усвоил манеру переплетать ноги, которой так славился Джойс. Скупые реплики могли касаться чего угодно — социализма, идеализма, женщин. Джойсу нравилось общество Беккета, но оно не заменяло ему семью — пожалуй, единственных людей, которых он мог любить. Даже Салливан не попадал в их число. Привлекало Джойса мышление Беккета, та отточенная отстраненность, которой не обладал даже он сам, как и утонченность, проявлявшаяся во всем. Лючия чувствовала то же, хотя и по-своему.

Джойс говорил с ним о философах, в которых пытался разобраться; Беккету было продиктовано несколько кусков «Поминок…»; однажды в дверь постучали, Джойс ответил «Войдите», и Беккет записал это. Перечитывая запись, Джойс оставил реплику. Случай-помощник — такое забавляло. Беккета, в свою очередь, забавляла сингулярность работы. Лючия интересовала его как отражение Джойса, причудливое, болезненное, одолеваемое комплексами, которых не было у оригинала. Они бывали в ресторанах, на спектаклях, бродили по городу, когда Беккета не одолевала лень. Молодая женщина (ей было 24 года) все хуже справлялась с собой и все откровеннее давала ему понять, как она на самом деле к нему относится. Когда ее состояние достигло пика, Беккет не нашел ничего лучше, как разъяснить ей, что приходит прежде всего к ее отцу. Та же Пегги Гуггенхайм вспоминает, что он понимал, насколько жесток, но говорил, что мертв и потерял человеческие чувства — у него не получалось влюбиться в Лючию.

Она же была ранена глубоко. Как уже бывало, дочь обрушилась на мать, обвиняя ее в подстроенном разрыве, но Нора терпела всё, стараясь поддержать и отвлечь ее. Она считала, что Лючии нужен молодой муж, да и сама Лючия откровенно говорила тому же Уильяму Берду, что ее одолевает «сексуальный голод». Но он ответил ей, что она начиталась дурацких книжек, и прекратил разговор.

Супруги Леон, видевшие происходящее почти каждый день, жалели Лючию. Леон даже попытался сосватать ей свояка Алекса Понизовского, который только что порвал с любовницей, и тот даже согласился. Но после нескольких встреч Леон предупредил его, что девушка слишком хорошо воспитана для обычной интрижки. Понизовский без особого рвения согласился сделать Лючии официальное предложение и, естественно, получил согласие.

Отдыхавшим на юге Франции Джорджо и Хелен полетела телеграмма, и брат воспринял ее настолько всерьез, что вернулся.

— Что ты имел в виду, когда писал про помолвку? — спросил отца Джорджо.

— Ну если они хотят заключить помолвку… — начал Джойс.

Джорджо перебил его:

— Какая может быть в ее состоянии помолвка? — Он не понимал того, почему этого не видит отец.

На Понизовского давил Леон, который напоминал ему, что невесте надо послать цветы, позвонить по телефону… Жених уже не чаял как выбраться из неосмотрительно затеянного предприятия. Лючия настаивала, чтобы свидетелем пригласили Беккета. Она казалась спокойной и деловитой.

Через несколько дней в ресторане «Друан» должна была состояться официальная помолвка. Перед самым выходом Лючия вдруг уехала на квартиру Леонов, упала там на диван и осталась лежать — бледная, неподвижная, незрячая. Каталепсия — называют это психиатры. Она никого не слышала, даже Нору, лепетавшую о судебном иске по нарушению брачного обещания. Потом Лючия потеряла сознание.

Врачи пытались вывести ее из жестокой прострации, кололи ее всем, что было тогда в их фармакопее, и Лючия очнулась, но безумие тоже усилилось. Помолвка была забыта. Джойс пытался найти для нее отдельную квартиру и нанять опытную сиделку, потому что рядом с ней оставаться было невозможно. Единственный, кто мог общаться с ней, был отец — он воссоздал для себя картину ее прерывистого сознания, в какой-то мере знакомого ему по собственным текстам, и следовал ей. Она рвалась в Англию, но Джойс понимал, что жить там не сможет, и искал новую квартиру, потому что срок аренды этой заканчивался. Они решили свозить ее в Лондон, слабо надеясь, что это поможет, но в апреле, когда багаж на Гар-дю-Нор был уже погружен и они садились в поезд, Лючия вдруг устроила дикую истерику, визжа, что ненавидит Англию и не хочет никуда ехать, что требует немедленно отвезти ее к Леонам и уложить ее в постель, что и было сделано. Полторы недели она пролежала у них, а потом вдруг потребовала отвезти ее к Колумам, тогда жившим в Париже. Мэри только что сделали операцию, но и она героически ухаживала за Лючией целую неделю. Джойс пытался увезти ее в психиатрическую лечебницу, но она отказалась наотрез, и врача каждое утро привозили к Колумам. Мэри пришлось притвориться, что это ее врач и что у нее те же симптомы, и доктор терпеливо слушал обеих пациенток. Потом Мэри под каким-то предлогом уходила и врач работал только с Лючией, но все, что он мог, — это признать, что она в более тяжелом расстройстве, чем сознавали все окружающие. В конце мая приехал Джорджо и увез вместе с Мэри свою сестру, обманув ее относительно цели поездки. Доктор Меллар поставил грустный диагноз: «гебефренический психоз».

Название болезни не изменилось до сих пор. Форма шизофрении, наиболее характерной особенностью которой являются эмоционально окрашенные изменения. Бред и галлюцинации, которые возникают неожиданно и так же неожиданно прекращаются. Настроение изменчивое и неадекватное, сопровождаемое ужимками, величественными позами, гримасами, ипохондрическими жалобами и однообразными фразами. Мышление дезорганизовано, человек стремится к одиночеству. Эта форма шизофрении обычно начинается в возрасте от 15 до 25 лет и не излечивается. Лючия пройдет весь тогдашний ад психиатрического лечения — смирительные рубашки, холодные ванны, морфий, электрошок, — а после 1940-х уже появятся благодетельные аминазин и галоперидол, которые и будут ее уделом до самой смерти.

Джойс позже сказал горькую фразу: «Та искра дарования, которая, возможно, у меня есть, перешла к Лючии, но в ее мозгу устроила пожар». Высочайшая степень способности к абстрагированию, с которой справлялся его мощный интеллект, сорвала дочери обыденное мышление. Не случайно Беккет изучал Джойса по Лючии: он отождествлял себя с ней и почти никогда — с сыном. Пошли консультации с медиками, клиники, уколы, попытки операций, и отныне это будет содержанием большей части отведенного ему срока.