Новичок не понравился им. Он не ходил с ними в винный погребок, не пел песен и не волочился за служанками. Вместе с тем он не был и тем, что они называли «ханжой» и «постником». Занятия, по-видимому, мало интересовали Брауна. Он сидел, пристально глядя перед собой, и если преподобный Мозес спрашивал его, Браун отвечал с некоторой запинкой, как будто ему надо было сделать усилие, чтобы вспомнить то, о чем только что говорилось.
Молодые люди искоса поглядывали на Брауна. Новичок был чистоплотен до «щеголеватости, его сапоги блестели, он чистил их куском замши, которую выделал сам в дубильне отца. Рядом с плохо вымытыми юношами в грубых фланелевых рубашках он выглядел франтом. Но, когда они пробовали звать его с собой на танцульки, Браун отказывался.
— Мне больно смотреть ему в глаза, — говорил маленький Спид, первый забулдыга и весельчак, — у этого малого глаза, как сверло.
И ученики преподобного Мозеса почти не удивились, когда спустя полгода на утренней перекличке выяснилось, что Джона Брауна нет и что он навсегда ушел из школы.
Дома он сказал отцу, что священное писание он изучил, но что его больше интересует дубление кож. Оуэну Брауну было жаль расстаться с мечтой об ученом сыне, кроме того, церковные проповеди приносили верный доход. Он хотел настоять на своем, но почему-то, поглядев на суровое лицо сына, ничего не сказал.
На берегу реки, неподалеку от дубильни Оуэна Брауна, была заброшенная хижина. Тут поселился Джон вместе со своим двоюродным братом Леви. Обоим юношам хотелось самостоятельной жизни, обоих давил патриархальный семейный строй. Им нравилось по утрам, прямо с постели, бежать к реке и плескаться в ледяной воде, самим стряпать себе еду, придумывая фантастические кушанья из бобов, яиц, молока и сахара. Впрочем, они содержали свою хижину в безукоризненной чистоте, и Леви уверял, что ни одна женщина не побрезгует поселиться в таком доме.
Маленькое кустарное дело процветало. Кожи Брауна шли в Кливленд и в Питсбург, и Оуэн Браун начинал думать, что, не сделавшись священником, сын его поступил в общем правильно.
Позади дома в дубильных чанах мокли кожи. Джон сам пересыпал их дубовой корой и заливал водой. Он лучше всех умел очищать шкуры от шерсти и обрабатывать сырье. Теперь руки его постоянно были желтыми, платье и волосы пропитались острым запахом кожи. Но Джон не обращал на это никакого внимания, и когда Леви говорил, что девушки не станут любить его, потому что от него пахнет кожей, он только усмехался в ответ.
Ему исполнилось двадцать лет. Черты его лица окончательно определились: под большим лбом глубоко сидели светлые, холодные глаза, рот был постоянно сжат. Он по-прежнему мало говорил и редко смеялся. Леви, бесхитростный парень, с некоторой робостью взирал на своего двоюродного брата. Брат не интересовался ни девушками, ни молитвенными собраниями. Леви не мог понять его.
Однажды только он увидел Джона взволнованным и разгоряченным. Это было в ту ночь, когда беглый негр из Виргинии постучался к ним в дом. Джон сам спрятал беглеца в амбаре и всю ночь караулил возле хижины. Негр был молодой и весь трясся, уверяя, что за ним гонятся. Каждый шорох казался ему подозрительным. Когда в темноте послышался лошадиный топот, беглец чуть не умер от страха, а Джон схватил карабин и сказал Леви, что намерен биться за негра до последнего издыхания. У него горели глаза, дрожал голос, и Леви не узнал своего всегда сдержанного брата.
После оказалось, что мимо дома гнали стадо и никакой погони не было. Джон выпустил негра из амбара, запряг лошадь и сам повез беглеца к надежным людям на озеро Ири. А там уж негра переправили в безопасное место, и Джон, рассказывая об этом Леви, радовался и смеялся, как никогда не смеялся прежде.
Двум холостякам пекла хлеб соседка Ласк. Она приносила теплые булки, и с ней часто приходила дочь, маленькая бледная девушка с непомерно большими глазами. У девушки был свежий, высокий голосок; она охотно пела священные гимны и псалмы. По вечерам, пока мать разговаривала с Леви об урожае и ценах на хлеб, она сидела с Джоном на крыльце и пела ему. Юноша слушал чистый, звенящий звук ее голоса и смотрел на поднятое к луне бледное маленькое лицо. Любил ли он ее? Вероятно, он и сам не смог бы ответить на этот вопрос. Во всяком случае, когда он сообщил Леви, что Дайант переезжает к ним в дом, он был убежден, что женится по любви.
Маленькая девушка, сделавшись женой Брауна, не стала ни хозяйкой в доме, ни помощницей в деле. Не такая жена нужна была дубильщику или фермеру. По целым дням Дайант с безразличным видом сидела у порога. По временам она куда-то исчезала, и родные не могли найти ее. Однажды Джон нашел ее в лесу. Дайант стояла на коленях и громко молилась. Лицо ее морщилось, как у плачущего ребенка, и она кулаками била себя в грудь. Джон ужаснулся: ханжа или помешанная — это было одинаково скверно.
Он надеялся, что первый ребенок вылечит жену от ее причуд. Но появился Джон-младший — их первенец, за ним Джезон, Оуэн, Фредрик, Руфь, а жена все продолжала служить молебны в лесу и петь по ночам псалмы.
Джон махнул на нее рукой — от нее было мало пользы в доме. Он сам выхаживал детей, когда они заболевали, и сам укачивал их, когда им нужно было спать. В этом высоком, костистом и холодном на вид человеке хранился огромный запас нежности, и он щедро тратил ее на детей.
От детей в доме стало тесно. Джон пристроил несколько комнат, но и этого оказалось недостаточно. К тому же уменьшился заработок Брауна. Дубление переставало быть прибыльным делом: в больших городах появились кожевенные фабрики, которые выделывали кожи быстрее и лучше маленькой кустарной дубильни. Кроме того, в городах людям, по слухам, жилось легче, они быстрее наживали деньги.
Совсем недавно был изобретен паровоз. Это было как бы вторым «открытием» Америки. Железнодорожная горячка охватила страну. Как в начале столетия все предприимчивые люди занимались морской торговлей, так в тридцатых годах все устремились на строительство железных дорог. Рельсы, шпалы, кирки, лопаты — все стало предметом спекуляции. Ходили слухи о баснословных барышах, получаемых железнодорожными компаниями. Слухи эти смущали покой мирных фермеров Огайо. Многие из них поместили свои сбережения в строительство дорог и надеялись получить немалую прибыль.
Мать Дайант приходила рассказывать об этом и норовила попасть в те часы, когда зять был дома. Джону становилось не по себе: вдова Ласк сверлила его маленькими, злыми глазами и презрительно фыркала каждый раз, когда он заговаривал. Зять был ни к чему неспособным увальнем, он не мог даже приодеть жену, а дети его вынуждены бегать босиком.
Дайант пела псалмы и, казалось, ничего не слышала из того, что говорила мать. Однако она сама предложила Джону переехать в Кроуфорд — селение близ Ричмонда, где у нее были родственники. Ричмонд становился большим городом, и там легче было искать заработка.
Весной 1828 года семья Джона Брауна трогается в путь. Родители и дети едут на одном из первых американских поездов, описание которых нам оставил Диккенс:
«Здесь нет вагонов первого и второго класса, но зато существуют вагоны для мужчин и для женщин. А так как белые никогда не ездят с черными, то есть еще вагоны для негров — род длинных неуклюжих сундуков.
Тряски, шума и стен много, окон мало. Вагоны похожи на омнибусы: в них помещается от тридцати до пятидесяти человек. Места крест-накрест, и сидят на них по-двое.
Среди вагона — печь, которую топят докрасна каменным углем, так что от жары в вагонах стоит туман. Много газет в руках, но их мало читают. Каждый говорит с кем хочет — знакомым и незнакомым. Говорят преимущественно о политике, о банках и о хлопке. Люди тихие избегают говорить о политике, так как новые выборы президента будут через три с половиной года, а партийные страсти горячи уже и теперь.
Полотно железной дороги очень узко. Поезд останавливается среди лесов, куда также трудно забраться, как и выбраться оттуда, пересекает шоссейные дороги, на которых нет ни застав, ни полисменов, ничего, кроме деревянной арки, на которой написано: «Когда раздается звонок, берегись локомотива».
Ремесленники заняты своей работой, многие из жителей высовываются из окон и дверей, мальчики играют в коршунов, мужчины курят, женщины болтают, дети кричат, свиньи роются в песке, непривыкшие лошади ржут и бросаются к самым рельсам — и вот дракон рвется вперед, разбрасывая кругом ливень искр от своего дровяного топлива, — гремит, шумит, завывает и трепещет, пока, наконец, измученное жаждой чудовище не остановится, чтобы напиться, народ столпится вокруг, и вы опять свободно дышите».
Кроуфорд встретил новых поселенцев не слишком приветлива Родственники и сами перебивались случайными заработками. Джону Брауну с трудом удалось получить место почтмейстера. Семья поселилась в большом, холодном доме. Младшие дети часто болели. После цветущей долины Огайо природа здесь выглядела жалкой и недоразвитой — низкорослые дубы, чахлые смоковницы, выступающие из земли белые уступы скал, похожие на оскаленные зубы. Джону не нравились новые места. Но здесь жили негры, и это обстоятельство сразу поглотило все его внимание, заставило позабыть о неудобствах собственного быта.
Черные и белые
Священник сделал Брауну отеческое внушение: все прихожане возмущены, его поступки непонятны и непростительны. В прошлое воскресенье во время богослужения он привел в церковь целую кучу негров, между тем как неграм полагается оставаться на паперти. Пусть он не говорит, что в этот день была лютая стужа, — в конце концов, церковь существует не для цветных… Кроме того, ходит слух, что он собирается организовать для черных школу. Священник предупреждает мистера Брауна: это может плохо кончиться. Жители Кроуфорда не потерпят, чтобы оскорбляли их чувства.
Браун вышел от священника, упрямо закусив губу. Его отчитали, как мальчишку. Нет, он не даст запугать себя, пусть хоть весь город, весь штат подымется против него!