[123] (роман о Коллиуре), пока американцы не стали давить. Роман обещал быть небольшим, но не выпадал из моего остального творчества. Теперь же думаю написать триллер (и опубликовать его следующей книгой), чтобы остановить возрастающие ко мне требования. Если катиться вниз, то уж той дорогой, какую выбираешь сам.
Едем в Соединенные Штаты, чтоб содействовать продаже «Любовницы французского лейтенанта». Раньше я печатал последовательный отчет о поездках, теперь делаю отрывочные записи. Сейчас я снова в Лайме и рад этому — сегодня тихий зимний день, на берегу моря никого, за исключением двух женщин с детской коляской. Как здесь славно жить! Никогда больше не скажу о Лайме ничего плохого. Он как редкое растение, счастливая экологическая ниша; и не может находиться на той же планете, что и наш несчастный мир, откуда мы вышли.
Последние покупки в Лондоне. Элиз тратит деньги на ненужную ей одежду, а я заканчиваю «Аду». Получил от романа большое удовольствие; это роман для писателей — так у Баха, говорят, есть музыка для музыкантов. Значит, только другой писатель — точнее сказать, писатель той же породы, вроде меня, — может понять, о чем этот роман. Думаю, что понимаю Набокова лучше любого его читателя, хотя это не означает, что я больше знаю об источниках книги или связи ее с другими произведениями; просто я понимаю его, как Клэра или Гарди. Психологически я той же породы.
Особенно нравится мне набоковская идея времени, которую он рассматривает, скорее, как функцию памяти, чем пространства, — настоящее — то, что в данный момент присутствует в его мозгу, прошедшее — что отсутствует; поэтому то, что вспоминается, может быть ближе того, что непосредственно воспринимаешь органами чувств.
Летим в Бостон, чтобы провести уик-энд с Недом Брэдфордом в Маршфилде. Он встречает нас в аэропорту. Все хорошо в этом лучшем из всех рецензирующих миров. Блестящий отзыв в воскресной «Нью-Йорк таймс»[124]; первый тираж был пятьдесят тысяч, теперь допечатывают до восьмидесяти. Сижу в Маршфилде и читаю краткую справку Ричарда Бостона, которая предваряет статью. Похоже, пора пить шампанское, но мы ограничиваемся скромным ужином и ложимся спать в девять.
С самого начала чувствовалось, что между Недом и Пэм не все идет гладко. Целуя ее при встрече, я ощутил запах алкоголя, но первый вечер прошел вполне благополучно, в строгом соответствии с нормами Новой Англии. На следующее утро она к нам не вышла, сославшись на «болезнь»; мы ездили по окрестностям и питались тем, что предлагал нам Нед. Он до нелепого ограничивает себя в еде: в доме нет масла (страх перед холестерином), молоко на 99 % обезжирено — что сразу же чувствуется. Ложимся в девять, предполагается, что встанем в семь. Элиз курит, но у нас сложилось ощущение, что это особая привилегия жене автора бестселлера.
Просыпаюсь рано, снаружи доносится зловещее карканье ворон; три ходят по траве — по виду такие же, как наши, английские, но крик более пронзительный. Цапля у пруда. Гуляю в сумрачном лесу, собираю сумах, молочай.
В этот день мы прошлись по антикварным магазинам. Новая Англия утратила для меня свое очарование. Нет, ни дома, ни архитектура не стали хуже, но раньше я не замечал скудости культуры — на всем пространстве совсем нет животных. Ни коров, ни лошадей, ни овец. Нет и полей. Никто не ходит пешком. Никто не обрабатывает свой сад. Только бесконечный поток автомобилей. Все куда-то едут, но никуда не приезжают. Они кажутся мне людьми из сновидений, не сознающими, насколько ограничен и узок их мирок. При одном антикварном магазине был разбит садик с лекарственными травами — неожиданное проявление человеческого начала. Тимьян, ромашка, ноготки, мята. Посадила их пожилая женщина.
Вечером Пэм не спустилась к нам. На следующий день мы отправились в Плимут, чтобы посетить там Мейфлауэрский[125]музей под открытым небом — крытые соломой хижины, cabanes[126], — все они очень похожи друг на друга и внешним видом, и внутренним убранством; впрочем, большинство сундуков для белья, ящичков для Библии и прочих вещей взяты уже из следующего столетия. Девушки и старательные матроны одеты в современную пуританскую одежду.
Плимутский камень[127]. Чем-то похож на подиум эстрадного оркестра. Рядом копия корабля, на котором приплыли первые поселенцы. Там выставлена восковая фигура Уильяма Брэдфорда, первого губернатора и предка Неда[128]. Я стоял позади двоих детей Неда, которые всматривались в восковое лицо. Здесь, на корабле, начинаешь сознавать, как тяжко пришлось поселенцам в ту первую жестокую зиму. Возможно, все беды шли от новой территории. Люди не хотели сюда ехать, они никогда не любили эту землю. С самого начала они планировали уехать отсюда — завоевать ее и уехать куда-нибудь подальше: эта земля, Америка, вызывала у них страх.
Нед идет позвонить Пэм. Она чувствует себя лучше. Неожиданно он рассказывает нам всю подноготную: жена алкоголичка, не может отказаться от спиртного. Он же похож на своего предка, волевого первопроходца: «Я ругался и умолял. Пытался заставить ее лечиться… Но, черт подери, похоже, она хочет, чтобы все осталось как есть». «Классический» вариант — вечный бой между пуританином и язычником. Перед сном я говорил с Пэм. В день нашего приезда она выпила больше литра водки. «Нед хочет, чтобы я была паинькой, он не понимает нас, обычных людей. Сам может сделать все, что решит. Решит бросить курить — бросит, а то, что я устроена иначе, не хочет понять». Еще говорила, как ей все наскучило, жизнь не удалась, красота поблекла — обычный грустный перечень неудач.
Открытие потрясло меня. Эта супружеская пара представлялась мне средоточием всего самого лучшего, что есть в американском характере. Нед мне по-прежнему нравится. Он редкий экземпляр абсолютно честного — в определенных границах — человека; хотя, возможно, эти границы более деформированы, чем я себе представляю. В каком-то смысле он не живет подлинной жизнью. Любопытно, не так ли обстоят дела и у других американцев: то есть не делают ли запутанные внешние обстоятельства их более привередливыми и по-детски беспомощными в жизни. Плохое начало, неприятное начало.
«Турне» начинается. Пока все идет хорошо, рецензии положительные — даже в ежедневной «Нью-Йорк таймс», где обычно ставятся под сомнения воскресные оценки[129]. Включая третье издание, тираж достиг 100 000. Меня пригласили на утренний эфир. Работавшая с нами девушка не читала ни одной моей книги. «Только пять минут назад мне сказали, что я буду вести передачу». И так все время — уровень телевизионных ток-шоу ужасающе низкий. Даже с манекеном разговор был бы интереснее. В той же программе принимал участие Гарольд Роббинс[130] — зеленый вельветовый костюм, отделанная рюшем зеленоватая рубашка, глаза с поволокой, загар, тихий голос. «Я ваш большой поклонник». Он напоминает рептилию, но это совсем не обидное сравнение, как могут решить представители американских литературных кругов; говоря так, я представляю греющуюся на солнце, наслаждающуюся покоем ящерицу. Он любит солнце, большие тиражи, славу. Он предложил нам жить в его доме, пользоваться автомобилем и рабочим кабинетом в Голливуде. Маленькая дурочка, которая брала у меня интервью, спросила, как я отношусь к писателям, спекулирующим на сексе… Я посмотрел на Роббинса, разговаривавшего в стороне с Элизабет, и увильнул от ответа.
Куда бы мы ни приезжали, меня всюду поздравляли с тем, что я «поставил на место» таких писателей, как Роббинс и Сьюзанн[131]; книгопродавцы постоянно твердили, как прекрасно, «когда нравится бестселлер». Это очень хорошо, но они по-прежнему торгуют нелюбимыми книгами. Роббинс тут ни при чем; болезнь в обществе, которое не сопротивляется его натиску.
Боб Фетридж. В его офисе я встречался утром с представителями «Литл Браун». Его нервозность пугает меня. Он постоянно щурится, руки дрожат. Когда он стал нашим спутником (по дороге в Калифорнию), мы поняли, что перед ним тоже маячит алкоголизм. После третьего мартини его руки перестали дрожать.
В Нью-Йорк мы прилетели ближе к вечеру — мимолетное впечатление от Манхеттена, сотни перламутровых башен… Долгие часы в отеле — нет сил заставить себя выйти на улицу и увидеть Нью-Йорк. Отчасти это связано с чертовым центральным отоплением, вызывающим ужасную усталость; в нашем номере огромная гостиная, две спальни с двумя кроватями, две ванные комнаты, кухня — все только для нас двоих. Лишнее пространство, как и в Белмонте, — только здесь не так приятно.
Нужно встать в шесть, чтобы выступить в крайне важной передаче «Сегодня». Линн Кейн, агент по рекламе, — худощавая, сорокачетырехлетняя еврейка; лицо, глаза — словно с рисунка Кете Кольвиц[132]. Называет себя ведьмой, гадает по руке. Но мне она нравится — умная, самостоятельная, ее не проведешь. Линн повсюду водит меня — маленькая, с вечной книжкой в руке; я неуклюже плетусь позади. Язык ее острее, чем у бостонцев, это мне тоже по душе. Позже я выведал, что ей не нравится Нед; причиной был, как я понял, его снобизм; однако у них есть нечто общее — то, что мне нравится в американцах, — серьезность и строгость.
На передаче я познакомился с милой рыжеволосой беременной девушкой, она подошла ко мне и попросила подписать экземпляр «Волхва». Затем глупейшая беседа: неискренние ведущие — мужчина и женщина; во время рекламы они бранились, не обращая внимания на меня, но стоило нам опять оказаться в кадре, на их лицах мигом вспыхивал энтузиазм, словно включилась электрическая лампочка.