[165]. А сейчас мне просто хотелось поскорее отсюда уйти; жалкий субъект в белом пасторском воротнике бормотал слова утешения, глядя на меня рыбьими глазами и опираясь на кафедру.
Выходим семьей на улицу. Едем домой, там уже приготовлены напитки; скоро родственники понемногу пьянеют. Когда все разошлись, я сел просмотреть счета — отец хранил их по шесть-семь лет. Немного поговорили о странном отношении отца к деньгам. Мы уехали в десять, чтобы переночевать в Лондоне: в Ли остались Хейзел, Дэн и дети. Я тайно присвоил его офицерскую расчетную книжку за 1914–1918 годы, несколько стихотворений (я приводил их раньше). Два письма от старины Такера[166]. Думаю, никто из присутствующих на похоронах его не понимал. Нужно было мне произнести проповедь.
Вновь в Лайме. Развели огонь; тишина, осень. Читал «Большого Мольна», к которому пишу предисловие. Сначала прочел французский оригинал, потом новый английский перевод Лоуэлла Бэра, и этот перевод меня расстроил. Не то чтобы он был неточный — просто слишком прозаичный, слишком буквальный, не вдохновенный. Не буду утверждать, что знаю французский лучше этого переводчика, но вот английский — наверняка. Небольшая часть вины лежит и на Алене-Фурнье. Во французском тексте есть небрежности, неуклюжие повторы, чрезмерное использование отдельных слов. Но он добивается своего за счет разреженности, простоты, за счет подтекста, читаемого между строк, — эти намеки должны быть выражены на английском. Больше всего мне жаль самого Алена-Фурнье; читатели его не поймут. В таком виде он к ним не пробьется.
Дэвид Тринэм приезжает на уик-энд, чтобы решить вопрос с рассказом. Он только что закончил работать первым ассистентом на картине Дэвида Лина «Дочь Райена», а до этого сотрудничал с Лоузи («Фигуры на пейзаже», продюсер Джон Кон). Дэвид забавно пародирует абсурд в мире кино. У Лоузи прозвище «Сидящий бык»; в фильме «Билет в оба конца» оператор не мог вынести высоты, на которой снимали кино (горы Сьерра-Невада). Тринэм — приятный молодой человек, довольно нервный и, как мне кажется, слишком робкий, чтобы многого добиться в кино. Эта чертова индустрия находится во власти священного чудовища.
Он хочет написать этот сценарий, и я охотно даю свое согласие.
Начал писать рассказ о священнике-иезуите, потерявшем зрение. Первоначальная мысль — слепой, которого соблазняют. Возможно, ничего и не получится. У меня нет плана, не представляю объема рассказа. Знаю только, что слепота — свойство, с помощью которого он постигает мир чувств, языческий эротизм, гуманизм и т. д.; он утрачивает веру. Меня привлекают технические трудности, которые видны уже сейчас, и те, что возникнут в будущем.
Звонок Джона Колли из Голливуда по поводу фильма. По ходу дела сказал, что Уорнер приобрел издательский дом «Саймон и Шустер» и хотел бы во главе его видеть Тома М. Когда Том отказался, Колли предложил купить также и «Кейп».
«Джон! Ура! Ура! ‘Любовница французского лейтенанта’ уже пятьдесят две недели возглавляет список бестселлеров. Целый год! Наилучшие пожелания вам обоим. Нед»
Опять едем в Лондон. На обочине дороги у Блэндфорд-Форум на сырой траве лежит пожилая женщина, ее лицо в крови. В стороне грузовик — его занесло — и разбитый автомобиль. Нам казалось, что кровь должна быть темнее. На самом деле она оранжевого оттенка, такого легкого, радостного, что никак не соответствует ситуации.
Обед в «Стрэнд-хауз» с главой и директорами издательства «У. Г. Смит»: двое — точь-в-точь Твидлдум и Твидлди[167], еще старый выпускник Итона по имени Саймон Хорнби. И хозяин — Траутон. Официальная атмосфера клуба для джентльменов: серебро и красное дерево. Обед проходит в отдельном кабинете. Разговор крутится вокруг крикета, устриц, коллекционирования почтовых открыток. Слушаю себя и понимаю, что говорю не я, а кто-то другой. Такое времяпровождение далеко от литературы, не говоря уж о труде писателя. Я все время сдерживался, чтобы не нагрубить, и потому был чрезмерно вежлив.
Нужно было отказаться от премии. Не верю в смысл премий, не уважаю издательство «У. Г. Смит» и его отношение к беллетристике (что видно из политики выбора и приобретения романов). Надо бы вернуть деньги, но от таких широких жестов отдает тщеславием. Кроме того, сейчас я нуждаюсь в деньгах: только что уплатил два крупных добавочных налога и еще один, самый большой, должен уплатить до первого января. Полный абсурд. У меня лежат в Штатах сто тысяч долларов, а может, и больше, — здесь же в очередной раз превышение кредита в банке.
В довершение всего я плохо себя чувствую: постоянная боль в левом легком, одышка. Неделю за неделей я воюю с демоном никотина, но без всякого успеха. У меня нет ни физической силы, ни энергии.
Видел Джада. До него дошло, что несколько дней назад в Касабланке Сусанна пыталась покончить с собой. Поранила горло и кисти. Видимо, раны несерьезные, потому что уже на следующий день ее выписали из больницы. Он думает, что сейчас она в Париже. Бедняга. Он страдает из-за лживости их прошлого совместного существования.
Еду в Лайм один. Лондон погружен в густое молоко, туман сопровождал меня до Повила, затем вновь чистое небо и солнечный свет. Вновь сажусь за рассказ, начатый восьмого. Думаю, это будет повесть — 80 000 слов, не больше. Но уже сейчас мое пылкое воображение растягивает ее. Я не смогу закончить повесть, не отрываясь. Нужно написать сценарий для Джада, завершить триллер — предисловие к «Мольну» и редактура перевода подождут. Чувствую себя из рук вон плохо, но замыслов много.
Это «ощущение, что в тебе бурлят идеи», — во многом сознание собственного несовершенства; пристальное вглядывание в то, чем ты являешься. Многие писатели страдают от этого, то же самое было раньше и со мною (лавровые ветви распадались в прах); но теперь я люблю это состояние. Оно не разрушительное, а созидательное. Кипящий чугунок. Работающая машина. Прорастающее семя.
Завязываю с сигаретами — и с этого момента перехожу на сигары.
Элиз уехала в Бирмингем, а я ушел с головой в редактирование плохого перевода Бэра. Делаю это из любви к Алену-Фурнье и уважения к его памяти. Никто и ничто не заставляет меня — только то, за что шло умирать его поколение. Параллельно читаю замечательную биографию Алена-Фурнье, написанную Жаном Луазом[168]; эта книга — как видение: так живо она воспроизводит жизнь Фурнье. Мне кажется, что я не читаю, а пишу ее, а когда я пишу, время пропадает. Мне неприятно думать, что ей когда-нибудь придет конец. Ведь тогда Фурнье умрет[169].
Едем в Лондон — получать премию У. Г. Смита. Ненавижу произносить речи, ненавижу публичность. Вчера приезжали с телевидения, глупый молодой репортер и четыре человека из операторской команды — последние мне понравились больше: врожденный цинизм профессионалов из рабочего класса, сословие новых ремесленников нашего мира. Снимки на Коббе, на Уэр-Коммон, в городе, в моем кабинете. Когда они снимали Кобб, к нам подошел отталкивающего вида человек в длинном черном пальто — короткие баки, бегающие глаза. Спросил, что тут происходит, я пожал плечами и отвернулся. Он постоял, послушал, потом опять спросил меня: «Вы Джон Фаулз?» Я кивнул. Он протянул мне руку: «Я мэр города».
Мы поговорили, он не такой уж неприятный — просто старый лаймовский всезнайка.
Джад. Вчера Сусанна покончила с собой в Париже. Каким образом — он еще не знает. Бедняга. Хотелось ему посочувствовать, но он не мог до конца скрыть чувство облегчения и явно не хотел нас видеть. Я убедил его связаться с директором учебного заведения в Швейцарии, где учится Стивен. Трудно представить, что́ испытал бы мальчик, узнай он о смерти матери из «Геральд Трибьюн» или из другого печатного органа.
Вручение премии. Собрался весь литературный бомонд — пресыщенный и холодный. Премию вручал лорд Гудман — невероятно тучный, человек-гора, нечто среднее между Орсоном Уэллсом и Исайей Берлином — вьющиеся волосы с плешинкой, необычайно речистый. Мне больше понравилась речь Траутона, его добрые, чрезвычайно лестные слова звучали искренне. Потом опять Гудман. После него я — стараюсь быть остроумным. («Почему у вас совсем нет чувства юмора»? — спросил меня недавно репортер с ТВ. Не правда ли замечательно для первого вопроса, и как же мне тогда хотелось быть Ивлином Во.) Потом говорю серьезные вещи.
Я ушел с Энтони Шейлом. Решили, что мне следует уволить Джулиана Баха. Дома был к пяти, вконец измочаленный. Открыл Луаза, вернулся к Фурнье и вскоре почувствовал себя исцеленным.
Назад в Лайм. И вновь — к Луазу.
Интервью с Кеннетом Олсопом показали по первому каналу Би-би-си. У меня мурашки по спине побежали. Говорю как по печатному — никакой живости. И жуткий голос.
Закончил предисловие к «Большому Мольну». И написал резкое письмо Джулиану.
Заезжал на одну ночь Подж. Эйлин его бросила и живет с другом. Он только пожимает плечами — приятное отличие от остальных наших друзей в таком положении. Эйлин тоже нельзя винить — ведь жить с Поджем очень трудно. Проснувшись и встав с постели, он тут же начинает обсуждать идеи, мнения, дефиниции — не удивительно, что Сократу в конце концов дали выпить цикуту. Невозможно ежедневно выносить такой интенсивный интеллектуальный напор. Он даже не представляет, насколько мир, где я живу, не похож на его мир, в котором нет места воображению и сочинительству. В представлении марксиста наш отравленный капиталистический мир — пища для моего творчества; другими словами, я согласен с диагнозами и отношением Поджа, но не собираюсь предп