без особых забот, но, оглядываясь назад, я понимаю, что лучше было и не начинать.
Нас с Легси поймали, когда мы грабили магазин пончиков «Данкин Донатс» около станции «Эмбенкмент»: охранник из соседнего здания увидел нас в окно и позвонил в полицию. Мы узнали об этом только тогда, когда темноту забегаловки прорезали голубые вспышки мигалок первой полицейской машины, прибывшей на место происшествия.
Легси всегда твердил, что, если нас поймают, я не должен сопротивляться аресту. Нужно положить руки на голову и, получив команду, протянуть их вперед, чтобы на меня надели наручники.
– Проявляй уважение, – говорил Легси. – Если будешь вести себя прилично, тебя отпустят на поруки. Дежурным наплевать на грабежи, но они не отстанут, если ты будешь буянить при аресте.
Я сделал все так, как говорил Легси, ведь я ни за что на свете не хотел попасть обратно в тюрьму.
Глава четырнадцатая
Большую часть своего третьего десятка я провел в тюрьме Пентонвиль, которая стала мне домом. Меня осудили за кражу в «Данкин Донатс», и я покатился по наклонной. Я отсиживал три месяца, выходил, снова грабил, меня снова ловили, и я возвращался за решетку. Это был замкнутый круг, из которого я никак не мог вырваться.
Каждый раз оказываясь в тюрьме, я прощался с чувством собственного достоинства так же спокойно, как сдавал на входе свою одежду и личные вещи. Когда меня приводили в камеру, в желудке появлялось то же самое тянущее ощущение, которое я почувствовал в восемнадцать лет в Фелтеме. Ты как будто погружался в кошмарный сон, чертовски хорошо понимая при этом, что пробуждения в ближайшее время ждать не приходится.
Проблема заключалась в том, что я не мог остановиться не из алчности и не потому, что хотел все больше и больше вещей. Ограбления просто стали стилем моей жизни. Мне больше нечем было заняться. Я по-прежнему заботился о Джерри, сердитом, как никогда, и одиноком после смерти Дот. Ночные вылазки с Легси делали мою жизнь хоть сколько-нибудь сносной. Я всякий раз чувствовал воодушевление. Всякий раз, ища деньги или ключ безопасности в очередном кафе, я ощущал трепет. Мне нравилось это, нравилась возможность показать полиции кукиш. Деньги никогда не были главной причиной.
Пентонвиль находился на Каледониан-роуд, или Калли, недалеко от тех мест, где я вырос; там содержали преступников всех сортов. Убийцы, насильники и так далее – не было такого преступления, которое не совершили бы узники Пентонвиля.
Моим первым соседом по камере оказался здоровенный ирландец. Таких вонючих ног, как у него, я в жизни не видел. У нас не было ни радио, ни телевизора, и каждый день тянулся, как целая неделя. Он залезал на верхнюю койку и свешивал свои вонючие ноги, болтая ими прямо у меня перед носом. Меня мутило, хотелось блевать, но еще больше мне хотелось хорошенько врезать ему в челюсть.
Каждый день повторялось одно и то же, и от этого мы одуревали, но так, наверное, и было задумано, чтобы дать нам время подумать над своими преступлениями. Дверь камеры открывалась в половине девятого утра ровно на двадцать минут, и в это время можно было пройтись по коридору, выпросить бычок или обменяться журналами с кем-нибудь из других заключенных. В девять утра всех отправляли на так называемую «работу», то есть в тюремную мастерскую, где приходилось заниматься чудовищно скучным делом: например, надевать поролоновые прокладки на одноразовые наушники, которые выдают в самолетах. Если ты не работал, можно было пройти обучение, при условии что на курсе, который ты выбрал – уроки компьютерной грамотности или математики – для тебя найдется место. Эти курсы были моим спасением. Я записался всюду, куда только было можно. Беспросветная тюремная жизнь научила меня ценить окно в квартире Джерри. Его в любой момент можно было открыть, чтобы вдохнуть свежего воздуха. За решеткой такой роскоши не существовало. Я чувствовал, что застрял. И понимал, что еще долго никуда не смогу пойти.
Я решил привести себя в порядок. Отказавшись от травки, которую курил почти ежедневно с того момента, когда в последний раз вышел из тюрьмы, я попытался сократить и количество сигарет – их уходило слишком много, штук двадцать в день. Пока я сидел, Джерри присылал мне десять фунтов в неделю. На свидания он не приходил, что меня не удивляло, но я ценил его щедрость, ведь, учитывая, как он презирал меня, ему, должно быть, приходилось всякий раз бороться с собой из-за этих денег.
– Я всегда говорил, что ты ни на что не годен, – проворчал он, узнав, что я отправляюсь за решетку. – Никчемный кусок дерьма. И как прикажешь мне справляться одному? Ты об этом даже не подумал, да?
Он был прав: об этом я не подумал, потому что вообще не думал, что попаду в тюрьму. И так случилось, что мое заключение, из-за которого Джерри остался один, еще сильнее очернило мое имя в глазах семьи.
Однажды в нашу камеру принесли две новеньких чертежных доски. Я уже лет пять не брал в руки карандаш, и моя склонность к рисованию не получала никакого развития. Это казалось неважным, учитывая, как шла моя жизнь: я был бездомным, Дот болела, Джерри вечно ругался, – а в тюрьме вся творческая энергия пропадала из-за невыносимой скуки. В тот день, однако, у меня было более приподнятое настроение, чем обычно, поэтому я взял ручку и принялся рисовать. Сначала в голову ничего не приходило, но держать ручку было приятно, нахлынули воспоминания о том, как в детстве меня вдохновляли комиксы. Я действовал автоматически, и уже через несколько минут на доске кое-что начало вырисовываться. Не останавливаясь, я ушел с головой в творческий процесс. Не прошло и четверти часа, как рисунок – первый за пять лет – оказался готов: я изобразил кулачный бой девятнадцатого века. Вдохновение пришло со старой картинки, которую я несколько дней назад увидел в библиотечной книге. Это была гравюра Уильяма Хогарта «Переулок джина». Помню, я разглядывал ее и чувствовал, что сам стою на месте дерущихся. Жизнь казалась мне боксерским поединком, и пока что я проигрывал. Но оставалось еще несколько раундов.
В тот момент мимо проходил охранник мистер О’Брайан. Он заметил мой рисунок, зашел в камеру и направился прямо к чертежной доске, чтобы рассмотреть картину.
– Мне нравится, – восхищенно сказал он. – Отличный рисунок!
Его реакция удивила меня, тем более что нам не разрешалось ничего вешать на стены.
– Спасибо, – сказал я мистеру О’Брайану. – Я несколько лет не рисовал.
Он смотрел на мой набросок и улыбался. И я увидел, что рисунок ему действительно нравится.
– Возьмите себе, – предложил я. – Когда-нибудь за него назначат солидную цену!
Рисунок остался на доске, когда я покинул ту камеру, но я так и не забыл слов, которые мне сказал надзиратель. Они снова разожгли во мне страсть к рисованию и заставили поверить, что когда-нибудь я все-таки смогу стать художником.
Но этого момента еще надо было дождаться, ведь тогда в моей жизни были вещи поважнее. Во-первых, мне предстояло пережить очередной тюремный срок, во-вторых, выйти на свободу и, наконец, самое сложное – не сбиться снова с пути. Других целей в моей жизни не было.
Пока меня не перевели в камеру к наркоману Томми, я почти ничего не знал о тяжелых наркотиках. Попадая в тюрьму, ты резко переставал принимать дурь: в те времена в Пентонвиле не было специального отделения для детоксикации. Мы с Томми разговорились, и я довольно быстро понял, что он несколько недель ничего не принимал: он все время дрожал и потел.
– Эй, дружище, ты мне не поможешь? – умоляюще спросил он.
Я превратился в слух, готовый сделать что угодно, лишь бы не видеть, как он страдает.
– Как тебе помочь?
– Порежешь меня? – жалобно проговорил он.
– О чем ты? – ответил я.
– Если ты порежешь мне запястье, меня отправят в больничное крыло.
– Порежь запястье сам – тогда тебя тоже отправят в чертово больничное крыло!
– Сам я не могу.
– Почему? – спросил я. – Почему ты меня об этом просишь?
Он не собирался сдаваться и протянул мне бритву.
– Ладно, – сказал я. – Но я сделаю только поверхностный разрез. Сиди тихо и не дергайся.
Он протянул мне руку и отвернулся, а я попытался сделать длинный порез, не нанеся при этом серьезных повреждений. Я хотел сделать так, чтобы было много крови и Томми забрали в больничное крыло, но чтобы он при этом не пострадал. Я провел лезвием по его руке, от локтя до тыльной стороны запястья, чтобы не задеть вены, и почти не давил, только вскрыв кожу, но внезапно на руке Томми образовалась зияющая рана, похожая на крышку жестянки с фасолью, вскрытую консервным ножом. Все было рассечено до кости.
Мы закричали от ужаса, и я, разволновавшись, порезал и свою левую руку. Потекла кровь. Из моей раны она лилась гораздо быстрее, чем у Томми. Рука его напоминала кусок мяса из мясной лавки, но крови почти не было.
Позже я узнал, что его ткани отреагировали таким образом, потому что он столько раз вкалывал наркотики себе в руку, что его кожа невероятно истончилась. О ломке речь уже не шла: Томми метался по камере и орал. Мне пришлось замотать его руку полотенцем, чтобы успокоить его, а потом я принялся барабанить в дверь камеры и звать на помощь.
– Этот чертов идиот разрезал себе руку, – сказал я, когда прибежали охранники.
Порез оказался очень глубоким, и Томми увезли в городскую больницу за пределами тюрьмы. Он сказал, что пытался покончить с собой, и ему наложили пятьдесят швов. Когда через несколько недель он вернулся в тюрьму, глаза у него были стеклянными, а взгляд – отсутствующим, как у зомби, ведь теперь тюремные доктора накачивали его огромными дозами валиума и антидепрессантов. Томми хотел только одного – получить кайф, и я убеждал себя, что, наверное, все-таки оказал ему услугу.
Когда я выходил на свободу, в промежутках между тюрьмой моя жизнь была не многим лучше. Конечно, неплохо было снова оказаться на воле, но необходимость идти домой всегда ужасала меня. Здоровье Джерри ухудшалось, а сам он становился все агрессивнее. Я понимал, что возвращаюсь домой, просто чтобы получить еще больше пинков.