зость, Уинстон словно бы заключает мистический союз с пролами, в результате чего обретает почву под ногами. Не исключено, что в 1984 году мы будем жить примерно в том мире, какой вы нарисовали. Но для меня этот мир неправдоподобен уже потому хотя бы, что в нем отсутствует церковь… Не принимайте, если хотите, ее сверхъестественный смысл, но вы же не можете не признать уникальный характер церкви как социального и исторического института. Пламя ее негасимо…»
Наконец, говорили они, думаю, и о любви – эта тема тоже была связана с романом «1984». Не о «половой любви», а о любви, как понимал ее Оруэлл, – как о «тяжелом труде». Ивлин Во в цитируемом письме прямо написал: «Братство, способное бросить вызов Партии, – это братство любви, а не прелюбодеяния, и уж тем более не серная кислота, которую выплескивают детям в лицо. И люди, которые любят распятого Бога, никогда не сочтут пытку всемогущей». Это было ударом больному человеку по самому, можно сказать, больному. Обвинять Оруэлла в отсутствии «религиозной веры» – все равно что «упрекать пингвинов в том, что они не умеют летать»: он, как помним, всю жизнь, в отличие от рьяного католика Ивлина Во, испытывал к церкви почти такую же неприязнь, как к деспотизму. Но о спасительной силе всеобъемлющей любви, о любви как протесте и сопротивлении и жизни, и власти, не размышлять он не мог.
Знали ли оба спорщика, что их современник Карл Юнг уже задал к тому времени миру свой коварный вопрос: «Что является противоположностью любви?» И вместо предполагаемого ответа: ненависть, равнодушие или безразличие – ошарашил нас коротким словом «власть». «Когда правит любовь, – писал К.Юнг, – нет желания власти, а где власть преобладает, там не хватает любви…» Любовь – любая! – делает человека свободным, а власть почти всегда сопряжена с ненавистью. И в отношениях двоих, и в религиях мира, и в любви к неведомому богу в себе самом. Что можно было противопоставить безжалостной, беспощадной власти Внутренней Партии в романе «1984»? Только Любовь. «Последний человек в Европе» – Уинстон – понял это после страстного и тайного соития с Джулией. «Не просто любовь к конкретному человеку, – размышлял он, – а слепое, никого не выделяющее животное желание – вот та сила, что разорвет Партию на куски… Но сегодня нет ни чистой любви, ни чистой страсти… Всё сплелось со страхом и ненавистью. Поэтому их объятия… становились победой над ложью. Это был удар по Партии. Это был политический акт…»
Понимала ли это всемогущая Партия «1984» года? Нет, лучше сказать – все партии мира, включая сталинскую и гитлеровскую? Еще как! «Властвовать – значит мучить и унижать, – твердит Уинстону его палач О’Брайен. – Власть заключается в том, чтобы, расколов на куски разум человека, собрать его снова, но придав ту форму, какая нужна. Теперь ты понимаешь, Уинстон, что за мир мы создаем?.. Мы создаем мир страха, предательства и мучений, мир, который, развиваясь, становится не менее, а более безжалостным… Прежние цивилизации утверждали, что они основаны на любви и справедливости. Наша – основана на ненависти… Мы уже покончили с привычкой мыслить… Мы разорвали узы, связывавшие родителей и детей, друзей и влюбленных. Никто больше не верит жене, ребенку или другу. А в будущем не будет ни жен, ни друзей. Детей будут отбирать у матерей сразу после рождения, как забирают яйца у курицы. Мы вырвем с корнем половой инстинкт. Рождение станет пустой формальностью, вроде возобновления продовольственных карточек… Не будет иной верности, преданности, кроме верности и преданности Партии. И не будет другой любви, кроме любви к Большому Брату. Не будет смеха… Не будет литературы, искусства, науки… Не будет различия между красотой и уродством. Не будет любознательности, радости жизни… Но всегда – помни это, Уинстон, – всегда будет опьянение властью, и оно будет расти и становиться всё более и более изощренным. Всегда будет дрожь победы и наслаждение от брошенного под ноги, поверженного врага…»
Мрак! Ужас! Кошмар! Ничего этого не произошло в реальном 1984 году, но всё более и более похожим стало в нашем, в XXI веке. Разве мы не видим ныне забав «золотого миллиарда» человечества, идущей глобализации, общества потребления, а не самосовершенствования, абсолютной власти денег, рвущейся связи родителей и детей, планомерного разрушения брачных связей (родитель № 1 и родитель № 2), гомофилии и педофилии, «шведских семей», уничтожения и переписывания истории, упрощения смыслов и «клипового сознания» молодежи и, наконец, всеобщей электронной слежки за каждым? Слежки даже при выключенных телевизорах, компьютерах и айфонах. Ведь мы же знаем, что где-то там некий обобщенный «Большой Брат» ежедневно видит тебя, голенького. Разве не об этом предупреждал Оруэлл?!
– У вас ничего не выйдет, – прошептал Уинстон в ответ на монолог палача…
Но мы уже знаем: выйдет! И Оруэлл еще докажет это в своем романе, связав в романе воедино любовь плотскую и любовь как движущую силу всего сущего на земле. Кстати, пессимизм Оруэлла перехлестнет отчаяние всех его современников-антиутопистов, даже учителя своего, Олдоса Хаксли. Хаксли, как будут сравнивать впоследствии исследователи, считал, что нас, будущие поколения, «погубит то, что мы ЛЮБИМ», Оруэлл – «что НЕНАВИДИМ». Оруэлл настаивал, что правду в будущем будут «скрывать от населения», а Хаксли в своем романе – что она сама утонет в «море бесполезного информационного шума». Первый считал, что будущая власть полностью лишит нас информации, а второй, напротив, писал: ее будет так много, что человечество «деградирует до пессимизма и эгоизма». Оруэлл думал, что народы будущего будут насильно «лишены подлинной старой культуры», а Хаксли предполагал, что ее будут навязывать… Наконец, среди специалистов ныне существует уж совсем экзотический взгляд на различие двух великих антиутопий: утверждается, что роман «1984» представляет собой мужскую концепцию тоталитаризма, а роман Хаксли – женскую. Если у Оруэлла в будущем на лицо человека будут «наступать сапогом» и это «отцовский», насильственный тоталитаризм, то в романе Хаксли нас ждет будущее «улыбающихся, счастливых людей», пусть и созданных усилиями биоинженеров, а все заботы государства – материнские, которые диктуются не жестокостью, а заботой. Впрочем, мне кажется, продуктивней сравнивать, как не я заметил – Ричард Рис, – «не различия» книг писателей, а их сходство. Оба были «встревожены одними и теми же явлениями ХХ века, и если по Хаксли гипертрофия этих явлений будет вызвана сочетанием лености или апатии с грубым гедонизмом, то по Оруэллу она будет вызвана той же самой леностью или апатией, но в сочетании с грубым властолюбием…». И, добавлю от себя, с отсутствием и там, и там – любви.
Ричард Рис, размышлявший о своем друге всю оставшуюся жизнь, может, единственный из окружения писателя затронул эту интимную струну Оруэлла – любовь. Заканчивая книгу об Оруэлле, он тонко подметил «казус» (назовем его так) эгоизма друга. Оруэлл, писал Рис, не был эгоистом в классическом понимании этого слова, он никогда не заботился о «личных интересах». Но он, как заметил Рис, был «глух ко всему, происходящему в душах окружающих его людей. Возможно, это была лишь одна из естественных защитных реакций, – размышлял Рис. – Для человека с его мягким сердцем, его умом и его чуткой совестью жизнь стала бы невозможной, будь он таким же чувствительным в личных отношениях, как многие бессердечные эгоисты… Это объясняет его безжалостность по отношению к самому себе, а также, может быть, и проявляющуюся иногда невнимательность по отношению к другим… Но в этой жизни приходится за всё расплачиваться, и иногда, хотя в отношениях с Оруэллом мне и не пришлось этого испытать, цена сотрудничества с человеком исключительного бескорыстия и мужества бывает слишком высока. Если сырой материал героизма состоит частично из некоего утонченного и возвышенного эгоизма, то следует ожидать, что жизнь человека с возвышенным характером должна оставить позади себя более бурные воды…».
Проще говоря, то, чем живут «средние» люди: деньги, комфорт, удовольствия, уют семейного «гнезда», здоровье, наконец, а равно – забота о ближних и внимание к ним – всё, в силу цельного характера, приносилось Оруэллом в жертву некой инстинктивной «миссии» своей, убеждениям и целям, поставленным в жизни. Ужасно, конечно. Но, может, такие и пробивают лбом стены миропорядка, «штурмуют небо» и двигают человечество в единственно правильном направлении?.. Неэгоистичный в обыденной жизни Оруэлл оказался законченным «эгоистом» в достижении цели. Другими словами, был не просто цельным человеком, но неприступным в действиях и мысли. Для таких родственные связи, личные симпатии, дружба и даже любовь к женщине – всё оказывалось на втором, если не на третьем месте. И это, наверное, чувствовали встреченные им женщины, как почувствовала Соня Браунелл, согласившаяся на безнадежное в человеческом смысле замужество с ним. Пишут, что он ее любил, а она расписалась с ним якобы из корысти. Я же рискну сказать: всё было наоборот. Она его жалела, что в ее положении равнялось любви и сочувствию, а вот он, убитый одиночеством, думая о судьбе сына и будущем своих книг, – последнее было всё тем же «эгоизмом» собственной миссии! – позвал ее замуж, возможно, из неосознанного, но все-таки расчета. Он уже ничего не мог ей дать, кроме этой самой «миссии», а вот она могла: и женскую заботу о больном (подать, принести, лишний раз подоткнуть это чертово одеяло), и присущую ей жизненную энергию, с какой взялась за все «дела» его, обернувшуюся жертвенностью, когда и после смерти его «продвигала» имя и дело мужа…
Свадьба, самая «жуткая свадьба», какую видел Малькольм Маггеридж, состоялась 13 октября 1949 года. Прямо в палате. А когда больничный священник, преподобный У.Брен соединил их руки и молодые обменялись кольцами, то и свидетели бракосочетания Дэвид Астор и Жаннета Ки (их общая знакомая по журналу Horizon), и немногочисленные гости (тот же Маггеридж, Энтони Пауэлл и даже лечащий врач) – все, поздравив виновника торжества, шумно, со смехом удалились в заказанный ресторан соседнего отеля